Глава 22

в которой Прасковья плачет, Алёшка мучается угрызениями, а Елизавета разгадывает сны

Стараясь ступать так, чтобы рассохшиеся доски не скрипели под ногами, человек осторожно шёл через анфиладу комнат. Пару раз пол всё же отозвался пронзительно и резко, и в ночной тишине звук показался оглушающим, как выстрел. Всякий раз он замирал, слушая гулкие удары крови в ушах, но в доме по-прежнему стояла тишина, и он крался дальше.

Вот, наконец, и задние сени. Когда до выхода на чёрное крыльцо оставалось шагов десять, дверь в покои Елизаветы внезапно распахнулась, и прямо на него выскочила захлёбывающаяся слезами Прасковья Нарышкина. Прятаться было некуда да и поздно, и человек замер на месте, внутри всё оборвалось. Однако зарёванная девица промчалась мимо, задела по ногам подолом длинных юбок, но, похоже, его даже не заметила и скрылась за дверью одной из соседних комнат.

Человек, глубоко вздохнув, прижался к стене. Сердце колотилось в горле, которое вмиг стало сухим, как недра заброшенного колодца. Он с трудом перевёл дыхание.

Надо было быстро и бесшумно уходить, пока не объявился кто-нибудь ещё. Однако вместо того чтобы устремиться к выходу, он приблизился к распахнутой настежь двери, откуда выскочила рыдающая фрейлина, помедлил, прислушиваясь, и ужом скользнул внутрь.

В рукодельной палате никого не оказалось. В красном углу перед киотом трепетал огонёк лампады. Его тусклый свет позволял различать очертания предметов: вдоль стен стояли крытые сукном лавки, а в центре большой стол, на котором громоздились резные ларцы с разным рукодельным прикладом: шелками для вышивки, иглами, булавками, напёрстками и маленькими ножничками. Стараясь ступать так, чтобы в темноте ни на что не наткнуться, человек прошёл комнату насквозь и отворил следующую дверь — в Елизаветин будуар.

Здесь тоже не было ни души, свет не горел, лишь из окна лился мягкий лунный сумрак, серебривший наполнявшие комнату предметы. На бюро в беспорядке валялись какие-то бумаги, и человек с сожалением подумал, что неплохо было бы заглянуть в них, но сей момент делать этого точно не следовало. Глаз уловил движение сбоку, и сердце ухнуло вниз, словно сорвалось с постромков. Резко обернувшись, он увидел собственное тёмное отражение в висящем на стене огромном зеркале. Капля пота сползла по виску, противно взмокли стиснутые ладони. Чёрт бы побрал Елизавету с её страстью к самолюбованию!

Впереди чернильной тьмой, будто вход в преисподнюю, темнел проём двери в спальню, и, на миг замявшись на пороге, человек вступил внутрь.

Мягкий ковёр на полу скрадывал шаги, он заозирался — никого. На столике возле кровати догорала свеча, а рядом, за спущенным парчовым пологом угадывалось шевеление.

Под гулкие частые удары в груди он приблизился, запнулся — на полу были разбросаны какие-то вещи, — и чуть раздвинул тяжёлую, прохладную на ощупь ткань. Два тела в ворохе подушек и перин, слившись воедино, исполняли самый древний в мире танец. Влажно поблёскивала в темноте спина, длинная и сильная, как у молодого коня, матово белела на её фоне округлость бедра, смуглая рука лежала на мягком полушарии груди. Дыхание звучало в унисон: то медленное и глубокое, то частое и резкое, тихий вздох, протяжный стон…

Интересно, почему это действо, необходимое для воспроизведения себе подобных, Господь задумал именно таким — сокровенным, тайным, дающим власть над тем, с кем его исполняешь, чтобы и самому тут же попасть в эту зависимость? Отчего кажется оно постыдным и порочным? Оттого лишь, что приносит наслаждение? Но почему наслаждение считается грехом, если задумал его сам Господь?

Человек бесшумно отступил к двери. Что ж, казак оказался не промах… Кто бы мог подумать, что у него хватит на это дерзости! Впрочем, его можно только пожалеть…

* * *

Он проснулся, едва засерел рассвет, и мир за окном наполнился утренним птичьим щебетом. Открыл глаза и в первый миг не понял, где находится — взгляд упёрся в вышитый райскими птицами парчовый полог. Алёшка повернул голову и улыбнулся — так и есть, в раю.

Прислонившись щекой к его плечу, рядом спала Елизавета. Рука её лежала у него на груди, слегка подрагивали пальцы. Захлёбываясь каждым вдохом, точно не в постели лежал, а бежал по косогору, Алёшка не мог отвести от неё глаз. Пушистые ресницы вздрагивали, припухшие губы приоткрылись, тёплое дыхание щекотало ему кожу.

Он понимал, что должен немедленно встать, одеться и как можно скорее покинуть эту комнату — ещё, не приведи Господь, увидит кто, как он отсюда выходит… Не нужно, чтобы, проснувшись, она застала его здесь… Не его она обнимала этой ночью, не его имя шептала на пике наслаждения… Не его захочет увидеть с собою рядом, открыв глаза.

Он всё понимал, не дурак был. И каждая мысль отдавалась в груди мучительной, пронизывающей болью. Но уйти не мог — всё тянул, глядел на неё, стараясь запомнить лицо, и это ощущение близости любимого человека, ощущение, которое, он был уверен, ему больше никогда не испытать.

Она дышала легко, невесомо вздрагивала прядь золотистых волос, лежавшая на щеке, пышная грудь медленно двигалась под тонким батистом, почти не скрывавшим её очертаний. Он знал, что не должен смотреть, что ворует счастье, предназначенное другому, что это нечестно и даже подло, и фактически он воспользовался случаем — окутавшим Елизавету забвением… Всё знал и понимал, но уйти не мог, как не смог ночью, когда эти губы целовали его и шептали чужое имя, так похожее на его собственное.

Алёшка судорожно прерывисто вздохнул. Он успеет испить всю эту чашу тоски — не теперь, позже… А сейчас он должен уйти… Прямо сей же миг. Только поглядит на неё ещё чуточку, ещё пару мгновений, и уйдёт…

Нестерпимо хотелось коснуться её губ, тронуть пальцем беззащитную впадинку между ключиц, нежную мочку уха, провести ладонью по скуле, шее… Он даже протянул руку — она замерла над разметавшимся по подушке облаком волос — и, тяжело вздохнув, убрал.

В общем, дождался… Скрипнула дверь, прозвучали быстрые, грузные шаги, раздвинулись занавеси парчового полога, и в их прогале возникло лицо Мавры Чепилевой. Завидев Алёшку, она вытаращила глаза и разинула рот. Он оцепенел. Чуть помедлив и, как показалось, внимательно рассмотрев всю диспозицию — разбросанную по полу одежду, смятую постель и глубоко спящую Елизавету, Мавра вышла. И он, осторожно высвободившись из-под лежавшей на груди руки, наконец, поднялся. Елизавета глубоко вздохнула, завозилась, но глаз не открыла, и вскоре дыхание её вновь сделалось ровным. Алёшка осторожно оделся, бросил последний взгляд — прощальный — и на цыпочках вышел из спальни.

Пройдя две смежные комнаты, в которых, по счастью, не оказалось ни фрейлин, ни прислуги, он, вместо того чтобы как можно быстрее покинуть эту часть дворца, шагнул к соседней двери. Уверенности, что Мавра живёт именно здесь, не было, но он всё же рискнул.

По счастью, не ошибся.

— Мавра Егоровна, — с порога начал он, едва она обернулась на звук шагов, — прошу вас! Не рассказывайте никому о том, что видали!

Она с интересом смотрела на него и молчала.

— Очень вас прошу! Пожалуйста! — Алёшка не знал, что ей посулить или чем пригрозить, и понимал, что выглядит смешно и глупо.

— Отчего же? — наконец, проговорила она насмешливо. — Вы жалеете о случившемся?

Он взглянул ей в глаза серьёзно и печально.

— Я бы жизнь отдал за то, чтобы пережить это снова, — проговорил он тихо. — Но нельзя, чтобы про сие узнали. Ладно бы я был из благородных… А так… Станут её имя в каждом кабаке трепать. Не рассказывайте, Мавра Егоровна!

Мавра молчала, продолжая глядеть задумчиво, словно решала какую-то непростую задачу.

— Мне идти надобно, — сказала она, наконец, и добавила, неожиданно перейдя на «ты». — Приходи вечером, как стемнеет, в беседку на косогор. Поговорим.

И вышла из комнаты.

* * *

Ну наконец-то! Казак оказался не таким уж валенком, каким мнился — она-то полагала, что до Страшного суда станет смотреть на Лизавету собачьими глазами да вздыхать, а он-таки уложил её в постель! Ай, молодец! Мавра готова была его расцеловать. Теперь дело стронется с мёртвой точки, она была уверена. А то уж стала всерьёз опасаться за здоровье подруги, особливо после того разговора с Лестоком.

Открыв дверь, вошла в комнату, нарочно стараясь произвести побольше шуму — помогло. Елизавета открыла глаза, села на постели и потянулась сладко, точно кошка — она всегда напоминала Мавре кошку: гибкую, грациозную, обманчиво ласковую и независимую.

— Как почивала, голубка моя? — Мавра улыбнулась ей чуть насмешливо, с намёком.

— Ох, Мавруша! Какая я нынче счастливая! — Елизавета рассмеялась радостно и легко. — Какой мне сон чудный привиделся! Просыпаться было жаль!

Мавра присела рядом, глядя вопросительно.

Елизавета чуть смутилась, скулы мило порозовели, и глаза она потупила.

— Этакий сон нынче и вспоминать-то грех… Да простит меня Пресвятая Богородица! — Она быстро и будто бы виновато перекрестилась на висевшие в углу образа. — Мне снилось, как мы с Алёшей любим друг друга… Всё было так… так упоительно, будто наяву! Нет, лучше, нежели наяву! Он был так нежен, так пылок, так трогательно осторожен, точно в первый раз…

Чем больше она говорила, тем сильнее сжималось у Мавры сердце и тем растеряннее она себя чувствовала, понимая, что подруга принимает настоящую ночь любви за сновидение, да ещё и предмет его видит вовсе иным, нежели тот, что был на самом деле. Требовалось срочно раскрыть ей глаза, объяснить, что же случилось в действительности, но слушая, с какой нежностью та пересказывает свой «сон», вспоминая возлюбленного, и как верит, что Бог послал ей грёзу в утешение и знак того, что скоро они будут вместе, язык у Мавры становился чугунным и отказывался произносить правду.

Собираясь к обедне, Елизавета пела, смеялась, кружилась по комнате и даже несколько раз обняла Мавру, настолько переполняли её счастье и надежда на скорую встречу с «Алёшей». Такой весёлой и беззаботной — по-настоящему, а не притворно — Мавра не видела Елизавету с того самого дня, когда среди ночи в опочивальню ворвались солдаты и увели Алексея Шубина. Навсегда увели — отчего-то Мавра была в том уверена.

Когда после службы, приложившись к кресту, Елизавета прошла по обыкновению на клирос, Мавра внимательно следила за Розумом. Во взгляде казака было столько страсти, надежды и мольбы, что её от этого взгляда жаром обдало. Раз, в детстве, она видела страшный пожар — горела конюшня рядом с домом: трещали брёвна, рушились объятые пламенем стены, трубно гудел огонь. Их, детей, одели и на всякий случай вывели на улицу, а дворня, выстроившись цепочкой, передавала вёдрами воду из колодца и той водой окатывала стену дома, что норовила заняться от нестерпимого жара. У мужиков, стоявших под стеной, опалило бороды и ресницы, некоторым обожгло лица. Сейчас Мавра отчего-то почувствовала себя на том пожарище и даже восхитилась — как он умеет смотреть, оказывается!

Елизавета как обычно ласково поблагодарила певчих — удивительно, но она умела находить такие слова, всякий раз разные, что каждый чувствовал себя обласканным и выделенным из прочих. Розуму улыбнулась особо. Казак вспыхнул, и Мавра почувствовала к нему острое сострадание.

За завтраком бедняга не сводил со своей Музы глаз и, похоже, к еде не притронулся. Елизавета же смеялась и шутила, одаривая толикой собственной радости каждого из своих людей, даже Анну Маслову, которую отчего-то невзлюбила с первого взгляда.

Словно заразившись её настроением, повеселели и оживились все, сидевшие за столом. Все, кроме, пожалуй, Парашки. Мавра отметила, что та ещё бледнее, чем обычно, и глаза красные, словно всю ночь прорыдала.

День, погожий и солнечный, последний перед Успенским постом, провели на воздухе — сперва отправились на конный завод, где цесаревна выбрала себе четвёрку лошадей для выезда, потом катались на лодках по Серой. Елизавета затеяла петь при этом песни — она начинала, а следующий куплет подхватывали с другой ладьи, затем с третьей. Мощный голос Розума плыл вдоль реки, словно звон большого колокола. Мавра поглядывала на Елизавету — неужели и впрямь ничего не помнит? Та сияла счастьем, с видимым удовольствием подпевала казаку, но ни взглядов украдкой, ни внезапного румянца, ни невольного смущения Мавра не заметила.

Удивило её и поведение Прасковьи. Та, панически боявшаяся воды и лодочных катаний, на этот раз сидела на корме своей посудины с совершенно отрешённым видом, не вздрагивала, не бледнела, не вцеплялась в борта судёнышка, если его чуть качало набегавшей волной. Казалось, она вообще не видела и не слышала происходившего вокруг.

Когда уже в сумерках уставшая за день компания выгружалась на берег, Мавра, улучив момент, нагнала Розума и шепнула:

— Не забудь, я жду тебя в беседке, сразу после ужина.

Завтра к заутрене Елизавета и три её фрейлины должны были быть уже в монастыре, поэтому встать полагалось ещё до рассвета, так что спать отправились сразу после ужина. Мавра, как обычно помогла Елизавете улечься в постель, помассировала ступни ног — это помогало той расслабиться и навевало сон, и, накинув епанчу, выскользнула из дворца в парк. Боялась, что Розум не придёт, но когда добежала до берега, тот был уже там — сидел на перилах беседки, глядя на темневшие в сумерках монастырские стены.

— Любишь её? — спросила Мавра без экивоков.

— Люблю, — просто ответил он, и это простое «люблю», не расцвеченное всякими «безумно», «больше жизни», «без памяти» и прочим подобным, уверило сильнее любых клятв и витийств.

— А коли любишь, стало быть, должен мне помочь! — И Мавра ему рассказала и о чувствах Елизаветы к Шубину, и о её заблуждении, и о страхах Лестока за её здоровье, и о многом другом.

Чем больше говорила, тем растеряннее и грустнее становилось лицо певчего.

— Не знаю, что там промеж вас вечор случилось, да только она уверена, что ей сон пригрезился и что снился ей Алексей Яковлевич, — закончила Мавра, с невольным сочувствием глядя на поникшие широкие плечи.

— Виноват я, Мавра Егоровна… — прошептал он чуть слышно и вновь повернулся к реке. — Господь меня за этот грех наказывает и ещё накажет не раз. Понимал ведь, что она за него меня приняла, а уйти не смог…

— Ясное дело, — фыркнула Мавра, — а кто бы смог-то?

Но Розум не слушал.

— Утром я ушёл, чтоб не конфузить её, а сам всё надеялся, вдруг вспомнит? — с тоской в голосе продолжал он. — Она же нынче весь день со мною такая ласковая была, что я, ирод, обрадовался, решил — помнит обо всём и не жалеет…

— Не помнит, — жёстко припечатала Мавра. — И говорить ей о том, что видала, я не стану. Покамест не стану… — добавила она, видя, как окончательно сник казак. — Нельзя. Ежели я нынче ей расскажу, она в тоску пуще прежнего впадёт, как бы грудницу не заимела. Надо, чтобы время прошло… Пусть порадуется немножко, горькая моя…

Они помолчали. Мавра смотрела на певчего, тот — куда-то вдаль за реку, по глади которой шла неровная лунная дорожка.

— А ты, коли впрямь её любишь, жалким псом к ногам не припадай. Смелее будь! Женщина пасует перед натиском и горячностью!

— Она любит не меня, — тихо возразил казак.

— И что с того? Шубина здесь нет и теперь уж не будет. Поверь мне, больше им не свидеться на этом свете. Не за тем его услали. Ты ей нравишься. Я точно знаю. И, коли разиней не окажешься, сможешь её сердце покорить.

* * *

Иван Григорьев и Пётр Шувалов проводили взглядами пару, прошедшую в десяти шагах. Говорили те негромко, и слов Пётр не разобрал, но зато услышал знакомый Маврин смех. Как хорошо он его знал — грудной, чуть хрипловатый, от которого у него моментально пересыхало во рту и начиналась дрожь в коленях.

Ивашка негромко присвистнул, когда парочка удалилась настолько, что не могла его услышать.

— А наш гофмейстер стал модный кавалер! — Он негромко рассмеялся. — Что твой петух — все курочки к его услугам… И Прасковья на него не насмотрится, и Анна, а нынче и Мавра не устояла…

— Не болтай! — процедил сквозь зубы Пётр. — Они просто мимо шли.

— Ну знамо дело! — ухмыльнулся Ивашка. — Сперва просто шли, потом просто сели, а затем просто легли! Или ты не заметил, как она к нему льнула, ну чисто кошка… Ну вот скажи мне, Петруха, отчего бабы такие дуры? Ничего окромя нарядного фасада не видят?

Загрузка...