Густой снегопад начался в Спрингфилде вечером 5 январи 1859 года и шёл, не переставая, 40 часов. Словно плотный белый занавес опускался над всеми прошлыми неуспехами Авраама, словно чистый лист открывался в летописи его жизни после пятидесятилетия. Ещё днём заезжий репортёр из Огайо бранил бесснежную иллинойсскую зиму: «Вы только посмотрите на эту мрачную, удручающую, неописуемую и опасную для жизни пучину грязи! Болота Арканзаса по сравнению с ней — образец привлекательности!»{313} Настроение Линкольна было под стать этой «мрачной пучине»: именно 5 января Генеральная ассамблея штата в очередной раз избрала Стивена Дугласа сенатором США. Когда коллега-республиканец принёс ожидаемую плохую новость в контору «Линкольн и Херндон», Авраам был один; он сидел посреди офиса за Т-образным столом и что-то писал. Из короткого диалога гостю стало понятно, что знаменитый адвокат не оставил надежд стать знаменитым политиком:
— Демократы устроили большой шум по поводу своей победы…
— Что ж, Дугласу хорошо удался этот конкретный трюк, но игра ещё не кончена{314}.
Неудача была запланированной, ожидаемой после ноябрьских выборов. Линкольн научился отгонять привязчивую меланхолию. Он не раз отвечал на расспросы заготовленной шуткой: «Как я себя чувствую? Как тот подросток из Кентукки, который бежал на свидание с девушкой и сильно ушиб большой палец ноги. Ему слишком больно, чтобы смеяться, и он слишком взрослый, чтобы плакать». Если же его расспрашивали всерьёз, он говорил, что для него важнее всего приобретённый неоценимый опыт. В одном из писем Линкольн признавался: «Я рад, что участвовал в этой гонке, ибо получил ни с чем не сравнимую возможность разобраться в самом главном вопросе эпохи. И пусть я буду забыт, пусть пропаду из виду — я верю, что высказал несколько важных замечаний, которые будут помогать борьбе за права и свободы людей, даже когда меня не станет». В другом письме звучало оптимистическое: «Борьба должна продолжаться. Дело гражданских прав и свобод не может быть оставлено ни после одного поражения, ни после сотни». В третьем: «Проиграли? — Что ж, следующий раз будем лучше готовиться»{315}. А потом наступил вечер 5 января, затихли салюты и фейерверки ликующих демократов и начался снегопад…
На следующий день по схваченным неожиданно сильным морозом колеям и колдобинам улиц шли в Капитолий друзья и коллеги Линкольна по Республиканской партии. Дюжина единомышленников собралась на первом этаже, в библиотеке, чтобы определиться со стратегией на будущий год, — год, предшествующий президентским выборам. Все сошлись во мнении: неудачи минувшего 1858-го — только повод усилить работу по сплочению партии и чётко сформулировать основные принципы её программы.
Потом речь зашла о возможных кандидатах в президенты, Линкольн долго отмалчивался, выслушивая обсуждение сильных и слабых сторон претендентов. Его имя не упоминали (только вчера он второй раз проиграл сенатскую гонку), хотя кое-какие местные газеты ещё осенью выходили с шапками «Линкольна в президенты!», да и один из участников собрания, Джесси Фелл, пару месяцев назад уверял Линкольна, что из него вышел бы сильный кандидат на высшую должность. Через некоторое время Авраам сам вступил в разговор: «Почему бы вам не выдвинуть меня? Я могу выиграть партийную номинацию, могу выиграть выборы и… могу руководить правительством». Судья Дэвис вспоминал: «Мы все посмотрели на него и увидели, что он не шутит». Тогда кто-то поддержал предложение: «Давайте выдвинем Авраама Линкольна в президенты». Потом разговор перешёл на возможность сделать Линкольна вице-президентом, и хотя какого-то общего решения принято не было, сама идея выдвижения закрепилась в кругу влиятельных республиканцев. В конце встречи Авраам поблагодарил товарищей: «Как я рад, что мы поговорили об этом; насколько лучше я себя чувствую!»{316}
Позже сам Линкольн не мог точно вспомнить, «когда его стал грызть этот червь президентства»{317}. Ещё во времена полемики с Дугласом он признавался знакомому репортёру Генри Вилларду: «Мэри хочет, чтобы я стал сенатором или президентом… Подумать только: такой молокосос[27], как я, — и президент!»{318} Та обстановка, при которой было сделано это признание, вполне убеждала в искренности слов Линкольна: собеседники коротали время на какой-то маленькой железнодорожной станции и в ожидании опаздывающего поезда прятались от дождя в пустом товарном вагоне. Президент? В товарном вагоне, в глубинке Иллинойса?
Тот же Генри Виллард посетил Линкольна на следующий день после конфиденциального собрания республиканцев. Он ничего не знал о предложении Линкольна, но был поражён, что всего через два дня после победы Дугласа его неудачливый соперник был полон жизнерадостной энергии и привычно отшучивался: «Я слишком большой, чтобы плакать, и мне слишком больно, чтобы смеяться».
Репортёр ждал сожалений об упущенном шансе, а Линкольн уже жил будущим. 29 января он имел все основания написать сенатору Трамблу в Вашингтон: «Здесь наши друзья со всего штата едины в своей решимости и целеустремлённости, и я абсолютно уверен, что к 1860 году мы будем организованы намного лучше, чем когда-либо»{319}. Его стратегическая программа на будущий год, видимо, уже была разработана. С одной стороны — добиваться консолидации Республиканской партии, с другой — приобрести большую известность вне Иллинойса в качестве политика (где он пока в лучшем случае был «тот-самый-Линкольн-что-тягался-с-сенатором-Дугласом»), при этом до последнего сохраняя в тайне свои намерения баллотироваться в президенты. Именно поэтому на все сторонние предложения выдвинуть свою кандидатуру на предстоящем в 1860 году съезде партии Линкольн отвечал дипломатически отработанной фразой: «Должен признаться, что не думаю, что гожусь в президенты», — а настаивавшим пояснял: «Я действительно считаю, что для нашего дела было бы лучше не предпринимать подобных попыток».
Высунуться слишком рано означало немедленно попасть под неприятельский обстрел, а этого желательно было избегать как можно дольше. Ведь признанные кандидаты не только завоёвывали себе сторонников, но и наживали изощрённых врагов. Позиция Линкольна понятна из одного из его писем: «Что касается лично меня, я сражаюсь за успех дела Республиканской партии; ради этого я буду честно работать в качестве одного из её рядовых бойцов, если, конечно (что, по-моему, невозможно), партия не решит назначить меня на какой-либо пост»{320}.
Письма стали одной из важных форм партийной работы в ближайшие месяцы. Эта работа уже выходила за рамки штата — как и известность и авторитет Авраама Линкольна. Он писал в Канзас, давая советы местным республиканцам по выработке политической платформы. Он стремился убедить знаменитого лидера республиканцев соседнего Огайо, губернатора Чейза, что один из пунктов их партийной программы — требование отмены закона о поимке беглых рабов — нельзя выносить на обсуждение на уровне национального съезда, ибо это противоречит Конституции, а значит, отшатнёт свято чтущих её консерваторов и в конце концов просто взорвёт изнутри и съезд, и партию. Партийному лидеру Индианы Скайлеру Колфаксу Авраам объяснял, что любые местные начинания должны предприниматься с осторожностью, ибо нельзя делать шагов, отпугивающих избирателей и вносивших несогласие в партийные ряды: «Всегда нужно смотреть дальше своего носа и хотя бы не говорить ничего о том, что могло бы стать основой наших разногласий»; одно только движение против иностранцев-иммигрантов в штате Массачусетс способно «взорвать десятки партийных съездов»{321}. В мае Линкольн негласно оказал существенную помощь газете «Иллинойс штаат анцайгер», которая становилась проводником республиканских идей среди многочисленных немцев-иммигрантов.
Следом за сезоном писем наступил сезон поездок. Некоторые приглашения Линкольн отклонил из-за отдалённости: Нью-Гэмпшир, Массачусетс, Пенсильвания… Но вот в Айову, в то время пограничный штат на западе страны (не считая достаточно автономного тихоокеанского побережья), поехал, объединив выступление по политическим вопросам с устройством личных земельных дел.
Теперь в Айове, в городе Каунсил-Блафс, установлен монумент — на высоком холме над рекой Миссури, на самой крайней западной точке Соединённых Штатов, до которой вобрался потомок Линкольнов из Хингема, откуда 12 августа 1859 года он вглядывался в дали будущего штата Небраска (невозделанная целина, густые травы и гигантские подсолнухи). Знал ли Линкольн, что более полувека назад с этого же холма тот же пейзаж осматривали первопроходцы Льюис и Кларк, первыми пересёкшие континент с востока на запад?
Линкольна волновал вопрос, возможно, второй по государственной важности после рабовладения. Он долго обсуждал со знающим инженером Гринвелом Доджем возможность постройки от Каунсил-Блафс первой трансконтинентальной железной дороги. Додж убедительно доказывал, что в инженерном отношении именно отсюда стальной путь на Запад наиболее удобен{322}. Это не была беседа из вежливости, форма лицемерия политика, завоёвывающего голоса избирателей. Через три года, 1 июля 1862-го, президент США подпишет закон о Тихоокеанской железной дороге, техническом чуде Нового Света, и пройдёт она через Каунсил-Блафс!
После Айовы — штат Миссури и консультации с республиканскими лидерами в Сент-Джозефе. А потом, уже в сентябре, обширный вояж по штату Огайо, в определённой степени точное продолжение дебатов с Дугласом. Здесь предстояли местные выборы, и извечный соперник Линкольна колесил по штату, агитируя за демократов. Авраам бросился в погоню, действуя по уже отработанному сценарию: появлялся везде через несколько дней после Дугласа и озвучивал отработанные и усовершенствованные доводы прошлогодних споров. Он говорил, что безразличие Дугласа к вопросам рабства проистекает из его натуры: «Ему больно, если секут его спину, но если секут спину кого-то другого — ему совсем не больно» Отсюда и «суверенитет» в понимании трижды сенатора: «Если один человек хочет сделать другого рабом, то ни этот другой, ни кто-либо ещё не имеет права возражать»{323}.
В Цинциннати Линкольну сообщили, что в зале присутствуют жители соседнего рабовладельческого штата Кентукки — они специально пересекли пограничную реку Огайо, чтобы послушать выступление знаменитого оратора, родившегося на их земле. Именно в Кентукки живёт, управляет обширным хозяйством и даже организует известные на всю страну скачки друг молодости Авраама, «просвещённый рабовладелец» Джошуа Спид. Линкольн воспользовался возможностью пояснить позицию своей партии по отношению к Югу и высказал её в форме обращения к людям «из-за реки»: «Что мы, республиканцы и вся нынешняя оппозиция будем делать, когда честно победим вас на выборах? А мы уверены, что победим и вас, и Дугласа. Так вот, от имени оппозиции я заявляю, что когда мы победим, мы будем относиться к вам по возможности так же, как относились президенты Вашингтон, Джефферсон, Мэдисон. Это значит: мы оставим вас в покое!» Линкольн снова и снова напоминал, что отцы-основатели и авторы компромиссов оставляли за южанами их освящённые Конституцией права, включая и право иметь рабов. «Мы никогда не забывали, что вы не хуже и не лучше нас, разница между нами — это лишь разница сложившихся условий и обстоятельств. Мы знаем и помним, что в вас бьются благородные и сострадательные сердца, как и у нас, и относимся к вам соответственно. Это значит, если кому-то из нас выпадет шанс жениться на вашей девушке — я говорю о белых (смех в аудитории), — он женится, и я имею честь сообщить вам, что и сам однажды воспользовался таким счастливым шансом» (реверанс в сторону Мэри, которая сопровождала мужа в поездке по Огайо; в аудитории смех, реплика: «Повезло тебе!»; наблюдатели фиксируют: Линкольн завоевал симпатии слушателей).
«Я сказал вам, что мы будем делать. А вот что будете делать вы? Мне приходилось слышать о вашем намерении отделиться от Союза сразу, как только какой-нибудь республиканец будет избран президентом Соединённых Штатов. (Выкрик из зала: „Так и есть!“) И как же вам поможет развал Союза? Это сейчас Конституция Соединённых Штатов гарантирует вам возвращение с Севера беглых рабов. Перестав быть Соединёнными Штатами, вы лишитесь этой конституционной гарантии, и никто не будет обязан по закону возвращать вам ваше убежавшее на Север „движимое имущество“. Что вы будете делать? Выроете огромный ров? Возведёте стену? Или пойдёте на нас войной? Да, признаю, вы смелые и храбрые, но и мы не менее смелые и не менее храбрые. Поэтому потери в схватке будут один к одному, и поэтому мы победим вас, потому что мы — большинство! Подчинить нас вы не сможете, а значит, отделение и война — худшая из глупостей»{324}.
Наутро после речи в Цинциннати к Линкольну в отель явился один из лидеров местных республиканцев и с ходу спросил: «Что если мы выдвинем вас в президенты?» А за день до того было выступление в Дейтоне, после которого бывший конгрессмен Шенк обратился уже не к Аврааму, а непосредственно к слушателям: «Если нам нужен честный и умный президент, давайте выдвинем кандидатом этого достойного джентльмена из Иллинойса!» Это было первое предложение, прозвучавшее перед широкой аудиторией 16 сентября 1859 года. А к концу октября в «каштановом штате» уже существовали клубы поддержки Линкольна. «Знаете ли Вы, что здесь всерьёз говорят о Вашем президентстве — ну, как минимум вице-президентстве?»{325} — писал Линкольну один из его пламенных сторонников.
На ежегодной сельскохозяйственной ярмарке в штате Висконсин (к северу от Иллинойса) Линкольн поднял вопрос о труде и капитале, всё больше овладевавший умами в Европе и Америке. К тому же он полемизировал с теми апологетами рабовладения, которые воспевали «социальную защищённость» рабов по сравнению с «никому не нужными» северными «рабами за зарплату». Главная ошибка южан, говорил Линкольн, в том, что они считают положение наёмного рабочего пожизненно неизменным — таким же, как положение раба или старой слепой лошади, обречённой вечно вращать мельничное колесо. Но только слепая лошадь не видит ничего вокруг!
Свободный труд свободных людей отличает высокая социальная и экономическая мобильность. По мнению Линкольна, сложившемуся на основании его собственного опыта и опыта многих его друзей и знакомых, постоянного класса наёмных рабочих в Америке не существует. Он сам был наёмным рабочим, трудился за 12 долларов в месяц, но система свободного труда тем и хороша, что каждый может при желании выбиться в люди. Тот, чей капитал вначале составляют только крепкие руки, сам выбирает и работу, и такого работодателя, который будет платить достойную зарплату. «Вчерашний наёмный рабочий сегодня обзаводится сбережениями, а завтра сам нанимает кого-то на работу». Благодаря системе свободного труда человек бедный, но предприимчивый, честный и целеустремлённый имеет все шансы подняться. Тот же, кто остаётся наёмным рабочим, либо любит зависеть от других, либо нерадив, либо невезуч; но и для него дверь всегда остаётся открытой.
Здесь, объяснял Линкольн, кроется причина ненависти свободных людей к рабовладению: «Рабство лишено надежды». Раб на Юге обречён оставаться рабом и не имеет даже права на хлеб, заработанный в поте лица своего. Это значив, что рабство не только перечёркивает идеалы Декларации независимости, но и нарушает важнейшие принципы республиканской идеологии: взаимопомощи, социальной мобильности, экономической независимости. А ведь именно эти принципы позволяют республиканцам надеяться на великую Америку будущего: страну процветающих ферм, кипящих деловой активностью городов и селений, страну «сделавших самих себя» аграриев, механиков, торговцев, подающих пример и дающих работу стремящимся к самосовершенствованию наёмным рабочим… Страну, в которой нет места рабству, кастовости и деспотизму{326}.
В октябре созрели первые плоды политической активности республиканцев. 14 октября они победили на местных выборах в Огайо, Айове, Индиане, Миннесоте и Пенсильвании. Линкольн как один из «виновников» этой победы (он участвовал в кампании в первых трёх штатах) принимал поздравления. На следующий день спрингфилдская газета сообщала: «Мистер Линкольн, „укротитель гигантов“, вернулся с судебного заседания в графстве Де Витт на вечернем поезде. Как только стало известно, что он в городе, несколько сотен республиканцев и духовой оркестр составили целую процессию, чтобы сопровождать его». Линкольну пришлось проследовать с процессией до Капитолия и выступить с небольшой приветственной речью{327}.
Радость республиканцев была недолгой: почти сразу после выборов по престижу партии был нанесён сильнейший удар. 17 октября по стране разнеслась весть о нападении отряда аболиционистов (22 человека, в том числе пятеро чернокожих) на федеральный арсенал в городке Харперс-Ферри, штат Вирджиния. Командир отряда, один из активных участников «кровопускания в Канзасе» Джон Браун, надеялся таким образом поднять восстание рабов, которые, как он думал, начнут массово стекаться к нему со всех сторон. Результат оказался плачевным: погибли невинные люди (первой жертвой пал негр-носильщик на станции); боевиков Брауна, прикрывшихся заложниками, частично перебили, частично загнали в пожарное депо, которое вскоре взяли штурмом прибывшие солдаты морской пехоты под командованием полковника Роберта Ли. Никакого восстания рабов не случилось. Выжившие бойцы Брауна и он сам, раненый, предстали перед судом.
Радикалы на Севере считали Джона Брауна мучеником великой идеи, благодаря которому «виселица станет таким же священным символом, как крест». Рабовладельцы Юга видели в нём посланца «чёрных республиканцев», составивших заговор с целью искоренения «южной цивилизации» с её «самобытным институтом» — так «политкорректно» было принято на знать рабство. Пока шёл судебный процесс (в вину Брауну вменялись заговор, вооружённый мятеж и убийства), пока Браун ждал исполнения приговора — «повешения за шею до наступления смерти», трещина между Севером и Югом становилась всё заметнее. Усиливалась агитация северных аболиционистов, указывающих на Джона Брауна как на пример деятельного следования высоким принципам («Когда он жил, то делал жизнь прекрасной, / А умирая, смерть обожествил», — отозвалась писательница-аболиционистка Луиза Мэй Олкотт). Южане со страхом ждали новых, ещё более страшных нападений вследствие аболиционистской агитации и пропаганды. В Вашингтоне конгрессмены-южане обвинили во всём конгрессменов-республиканцев, лидеров партии и — возможно по случайности — самых вероятных кандидатов в президенты (Линкольн в их число не попал). Сенатор от штата Миссисипи Джефферсон Дэвис заявлял с высокой трибуны, что раз уж Союз штатов не может защитить Юг и его «собственность», настала пора этот союз разорвать и самим позаботиться о собственной безопасности, «даже если это ввергнет нас в море крови»{328}.
Дуглас и демократы не преминули включиться в травлю республиканцев, объявив, что события в Харперс-Ферри — «естественное» и «логическое» последствие учения и агитации их соперников. Одна из демократических газет Огайо прямо утверждала, что виноват не сумасшедший старик Браун — он лишь орудие, — а та партия, что убедила его поднять оружие ради претворения в жизнь своих политических схем. В этой партии и надо искать тех, кто должен отвечать перед страной за страшные события в Вирджинии. Республиканцы изо всех сил стремились отмежеваться от Джона Брауна (на вопрос: «К какой партии принадлежите?» — тот ответил: «К партии Господа нашего»), утверждали, что он лишь фанатик-одиночка, которого никто не толкал на нападение[28], что партия всегда проповедовала невмешательство в дела рабовладельцев на территории южных штатов. Один темпераментный редактор чикагской газеты писал Линкольну: «Какой чертовски страшный удар по моральному авторитету Республиканской партии нанесло фиаско Брауна! Старый идиот! Чем быстрее его повесят, чем быстрее от него избавятся, тем лучше».
Информационную войну выиграли противники республиканцев. Как заметил историк Стивен Оутс, южане пришли к выводу, что «чёрные республиканцы» запланировали повсеместные восстания рабов, чтобы затопить Юг кровью и потом задавить махиной («Джаггернаутом»[29]) Севера. С того времени «Республиканская партия и Джон Браун сжимали сознание южан единым стальным кольцом»{329}. Возможного президента республиканца выставляли на Юге как грядущего Джона Брауна федерального масштаба, получившего ещё и командование армией и флотом.
В день, когда террорист-мученик отправился к месту казни (сидя на собственном гробу и озирая голубые силуэты гор: «Какая прекрасная страна!»), Авраам Линкольн выступал в кругу республиканцев будущего штата Канзас. После нескольких лет «гражданской войны в миниатюре» здесь, несмотря на противодействие президентской администрации, взяли верх фрисойлеры. В их кругу Линкольн не мог не затронуть злободневной темы, взволновавшей всю страну. Он считал «дело при Харперс-Ферри» ошибкой по двум причинам: во-первых, оно было противозаконно; во-вторых, оказалось совершенно бесполезным для искоренения великого зла рабовладения. Да, Джон Браун показал пример редкого мужества и самопожертвования, но он совершил государственную измену. Ничто не может оправдать его действий: против рабства нужно бороться на избирательных участках. Север не может оспаривать приговор Брауну, ибо оппозиция рабству не может служить оправданием насилия, кровопролития и мятежа, а ощущение собственной правоты не может избавить от наказания. Тем не менее апологеты рабовладения должны извлечь из случившегося урок: если они после выбора республиканского президента попытаются нарушить закон, совершить государственную измену и разрушить Союз штатов, «нашим долгом будет поступить с ними так же, как они поступили с Джоном Брауном»{330}.
Очевидцы вспоминали, что разговор с Линкольном зимним вечером в Ливенворсе так захватил собравшихся, что никто не подумал расходиться даже после того, как кончились дрова для согревавшей комнату печки{331}…
Время неожиданно уплотнилось настолько, что Линкольн стал отказываться от части адвокатской практики, от перспективных клиентов[30], от некогда тщательно разработанных просветительских лекций «Об открытиях и изобретениях», от приглашения Спида погостить в Кентукки. Он отклонял даже некоторые предложения выступить на политические темы. Но было одно, отказаться от которого он не мог. Телеграмма из Нью-Йорка, дожидавшаяся его дома на вершине внушительной стопки накопившейся за время поездок корреспонденции, свидетельствовала о признании со стороны поднаторевшего в политических делах Северо-Востока: «Ув. А. Линкольн. Не согласились бы Вы выступить в церкви мистера Бичера (Бруклин) примерно 29 ноября? Тема на Ваше усмотрение. Гонорар 200 долларов»{332}.
Дело было не в гонораре, хотя 200 долларов в то время были ощутимой суммой[31]. Куда ценнее был приобретаемый политический капитал, огромное расширение аудитории: периодическая печать Нью-Йорка с её невиданными тиражами делала город «столицей общественного мнения». К тому же церковь мистера Бичера считалась «главным вокзалом подземной железной дороги», оплотом борьбы с рабовладением; выступление там было делом престижа (сестра Генри Бичера, Гарриет Бичер-Стоу, была автором нашумевшей «Хижины дяди Тома»).
У нью-йоркских политиков, организовавших приглашение, были свои расчёты: кому-то продвижение политика с Запада позволяло привлечь дополнительные голоса отвернувшегося от северян Юга; кто-то планировал приуменьшить престиж сенатора Уильяма Сьюарда — самого видного нью-йоркского республиканца, уверенного, что он является будущим президентом США. Кто-то прочил Линкольна в вице-президенты… Но сам Линкольн не просчитывал в тот момент такие сложные комбинации. Он обрадовался представившейся возможности: когда он вбежал в свой офис, размахивая телеграммой из Нью-Йорка, Херндон был потрясён, насколько доволен и на редкость весел его старший партнёр.
У Линкольна была ещё одна веская причина поехать на восточное побережье. Авраам и Мэри очень скучали по старшему сыну Роберту, отправившемуся туда получать «настоящее» высшее образование. То, что на Западе это было пока не возможно, доказал сам Роберт, прилично подготовленный по спрингфилдским меркам. На экзаменах в Гарвард он успешно сдал только один экзамен из шестнадцати и поступил в Академию Филипса в Эксетере, штат Нью-Гэмпшир, где «добирал» знания для нового штурма университетских вершин. Мэри писала своему первенцу такие длинные письма, что перед другими корреспондентами ей приходилось извиняться, что пишет им коротко — не остаётся времени.
Организаторы были настолько заинтересованы в приезде Линкольна в Нью-Йорк, что согласились и с тем, что выступление будет политическим, и с его переносом с ноября на февраль. Оставшиеся месяцы Авраам использовал для кропотливой исследовательской работы: он снова подолгу пропадал в библиотеке штата, листая пыльные подшивки официальной правительственной периодики вроде «Летописей Конгресса», накапливая выписки из старого многотомного издания «Дебаты о федеральной Конституции», делая наброски и исправляя черновики. Перед слушателями должен был предстать мыслящий политик, а не заезжий провинциальный куплетист.
Словно подгадав к отъезду Линкольна, именно в конце февраля наиболее влиятельная республиканская газета Иллинойса публично объявила его кандидатом на партийное выдвижение на высшую должность США. Уже не возможным, а вполне реальным участником президентской гонки Авраам отправился в путь. 25 февраля 1860 года, после трёх дней железнодорожного путешествия, шести пересадок (в том числе ночных) и паромной переправы через кишащий судами Гудзон, самый известный республиканец Иллинойса ступил на Манхэттен.
Ступил, чтобы узнать, что его выступление перенесено из церкви Бичера в новый светский «храм знаний» — в Купер-институт. В результате весь оставшийся день он избегал посетителей и приглашений, переделывая речь, ибо, как сам объяснял, «то, что приготовлено для прихожан, может не подойти для политически разношёрстной светской публики». Воскресным утром 26 февраля Линкольн уговорил сопровождавших его членов комитета всё-таки сходить с ним в церковь Бичера («Я ведь обещал Мэри там побывать!»). Однако когда проповедник объявил публике, какой знаменитый гость присутствует на службе, и к Линкольну выстроилась очередь из сотен желающих пожать ему руку, ему пришлось шепнуть сопровождающему: «Пожалуй, хватит с нас этого шоу. Готов следовать за вами»…
В день выступления Авраам сначала отправился посмотреть Нью-Йорк, прошёл по Бродвею, купил себе новый цилиндр, заглянул в «Галерею фотографий и амбротипий» признанного мастера Мэтью Брэди, автора «Галереи знаменитых американцев». В витринах красовались портреты «звёзд» конца 1850-х годов, в том числе сенаторов Дугласа и Сьюарда, которых чаще других прочили в президенты. Брэди охотно взялся за создание фотопортрета Линкольна. Он долго хлопотал над позой Авраама, поправлял его одежду, укрощал жёсткие непослушные волосы, прикрывал ими большие уши, поднимал воротник, пряча слишком длинную шею… Потом ретушировал портрет, смягчая резкие линии морщин, убирая тёмные круги под глазами, корректируя положение левого зрачка…
Благодаря фотохудожнику Брэди Авраама Линкольна вскоре увидят большинство избирателей: высокий подтянутый пятидесятилетний мужчина в плотном чёрном костюме-тройке, белой рубашке с чёрным галстуком. Безбородый, с густыми волосами, с родинкой на правой щеке. Взгляд строгий и внимательный. Левая рука лежит на стопке явно учёных книг… В общем, просвещённый и уверенный в себе государственный муж.
На самом деле оригинал не вполне соответствовал портрету — полной уверенности в себе у Линкольна не было. Он волновался так, словно не произнёс за последние пять лет более полутора сотен политических речей. Новый стодолларовый костюм сильно помялся в чемодане, новые ботинки неимоверно жали… Реальный Линкольн, вышедший в восемь вечера на чугунный подиум Купер-института, ещё должен был завоевать искушённую нью-йоркскую публику.
Член оргкомитета мероприятия, известный издатель Джордж Путнам привёл шестнадцатилетнего сына и усадил его в уголок у краешка сцены. Путнам-младший впервые стал свидетелем выступления такого известного политика, поэтому его образ врезался в память юноши весьма отчётливо. Первое впечатление было близко к разочарованию:
«Сначала ничто не противоречило ожиданиям, рисующим образ человека с Запада: чудно´го, грубого, неотёсанного. Длинная нескладная фигура, с которой свисала одежда хоть и новая, явно специально сшитая для этой поездки, но сработанная неискусным портным. Крупные ступни, нескладные руки, с которыми, по крайней мере поначалу, оратор не знал, как совладать; вытянутая угловатая голова, с нахлобученной сверху копной волос, которую, казалось, особо не причёсывали, — всё создавало картинку, никак не соответствующую нью-йоркским представлениям об истинном государственном деятеле. Вот зазвучал голос — и он поначалу показался неприятным для уха — грубоватый, срывающийся вверх. <…>
Но по мере развития речи оратор, похоже, взял себя в руки, голос его нашёл естественный и гармоничный тон, жесты сделались уместными и выразительными, а слушатели попали под влияние пронзительного взгляда говорившего и его искренней преданности тем принципам, которые стояли за произносимыми словами. В речи не было грубого примитивизма, пересыпанного более-менее подходящими анекдотами и остротами. Более того, вместо отвлечённого морализаторства, пышущего пламенным протестом против надменного Юга, ньюйоркцы услышали спокойные, уверенные и логически выверенные рассуждения о том, на чём должны основываться их действия как граждан. Вдруг стало понятно, что этот человек с Запада действительно разбирается в истории страны, в её Конституции, что он серьёзно исследовал проблемы, вставшие в связи с рабовладением; что он понимает и уважает права своих политических противников и при этом не хуже понимает права тех, чьи взгляды призван выразить…»{333}
Это не было единичное мнение молодого человека. Из многих воспоминаний видно, что выступление покорило и более зрелых и опытных слушателей. Будущий известный политик, в ту пору 25-летний Джозеф Чоат вспоминал: «Он заговорил — и преобразился в наших глазах. Его взгляд светился, его голос звенел, его лицо сияло и, казалось, освещало электрическим светом весь зал. Больше часа он держал аудиторию в своей пригоршне. При этом и стиль, и манера речи были просты и строги — сродни простоте хорошо знакомой ему Библии. Без притязаний на стилистические узоры и риторические фигуры, без намерения покрасоваться он говорил строго по делу. Удивительно было наблюдать, как этот не получивший формального образования человек путём самодисциплины и обуздания духа возвысился над всеми искусствами нарочитого украшения речи и отыскал собственный путь к величию — через ясность и простоту»{334}.
За внешней простотой стояла долгая работа. Недаром Авраам постоянно держал перед собой синие листы с текстом: он не произносил экспромт — он исполнял произведение ораторского искусства, настоящий публицистический триптих.
Сначала было обращение к прошлому, к авторитету отцов-основателей, за наследие которых Линкольн столько сражался с Дугласом и демократами. Слушателям были продемонстрированы итоги серьёзного исторического исследования, из которых было ясно видно, что великие предки предусмотрели право федерального правительства ограничивать распространение рабовладения и, таким образом, определять судьбу страны. Громкая риторическая фраза Дугласа, что отцы республики понимали вопросы управления страной «как мы и даже лучше нашего», была в итоге повёрнута против него.
Затем Линкольн обратился к Югу («если бы они ко мне прислушались — хотя я в это и не верю») с просьбой о терпении, взаимопонимании, миролюбии, без которых произойдёт распад Союза — ценнейшего завоевания революции, вина за который ляжет на нетерпимый Юг, а не на сдержанный Север (особенно если страну возглавят такие умеренные политики, как Линкольн). Шантаж со стороны рабовладельцев — мол, если победят республиканцы, они и будут виноваты в развале Союза — Линкольн уподобил словам грабителя, приставившего пистолет к голове путника и говорящего: «Стой смирно и раскошеливайся, иначе станешь убийцей, потому что я тебя убью»: «Угрозу расправой для вымогания денег и угрозу развалом США для вымогания голосов едва ли можно отличить друг от друга».
После этого оратор заговорил с соратниками, попросив их проявлять терпимость к южанам, уступать им, где это позволяют долг и трезвый взгляд. В южных штатах рабовладение выросло из общегосударственной традиции и его нужно оставить в покое. «Как можем мы винить их за желание распространить то, что они считают правильным?!» — восклицал Линкольн, но тут же определял границу уступчивости: «Но как можем и мы сами сдаться тому, что считаем злом? Как можем мы голосовать за них и против себя? Как можем мы сделать такое, помня о наших моральной, социальной и политической обязанностях?» Уступки не могут быть бесконечными, уступки не могут быть односторонними.
Речь длилась уже больше часа, но голос Линкольна не ослабевал, звучал всё чётче и решительнее: «Считая рабство злом, мы всё-таки можем оставить ему статус-кво, ибо оно уже существует, уже находится среди нас; но можем ли мы, противостоя ему, в то же самое время позволить ему распространиться на свободные земли и проникнуть к нам сюда, в свободные штаты? Да не обманет нас ни один софизм, которыми нас так усердно засыпают и бьют: все эти попытки найти общую почву между верным и неверным, столь же бесплодные, как поиск живых мертвецов, все эти требования политики „наплевательства“, призывы к подлинным сторонникам Союза сдаться его противникам, извращающим божественный закон; все эти попытки заставить каяться праведников, а не грешников; все эти заклинания, призывающие народ позабыть то, что говорил Джордж Вашингтон, и переделать то, что он сделал».
И вот прозвучали заключительные слова: «Да не покинет нас вера в то, что вся сила в правде, и с этой верой мы до конца исполним свой долг — так, как мы его понимаем!»{335}
Повисла пауза, а потом весь зал вскочил на ноги и устроил шумную овацию; мужчины махали шляпами, женщины — носовыми платками. Перекрывая незатихающий гул, председатель оргкомитета провозгласил, что теперь у Республиканской партии три знаменосца, ведущие её на штурм президентских вершин: вровень с двумя знаменитостями, сенатором Сьюардом и экс-губернатором Огайо Чейзом, теперь встаёт ранее «безвестный рыцарь из Иллинойса». У сцены выстроилась очередь — поздравить Линкольна с успехом, пожать ему руку.
Слушатели разошлись, ни капли не жалея о 25 центах, потраченных на билет. Для Линкольна же работа после произнесения речи не окончилась. Ботинки жали так сильно, что он попросил нанять кэб и отправился в редакцию одной из самых влиятельных газет. Там он надел очки и долго вычитывал подготовленный к публикации текст.
Наутро весь Нью-Йорк знал о выдающемся выступлении в Купер-институте, а потом о нём заговорила вся Новая Англия: общий тираж только первых утренних газет составлял 170 тысяч экземпляров, а от него пошла цепная реакция воспроизведения речи в местных газетах, в брошюрах и отдельных оттисках (оптовая цена доллар за сотню, восемь долларов за тысячу).
В результате поездка к сыну в колледж превратилась в политический вояж с массой выступлений — 12 речей за 13 дней. Авраам признался в письме Мэри: «Теперь мне не отвертеться. Знал бы заранее, ни за что не поехал бы на Восток. Речь в Нью-Йорке, к которой я готовился, не доставила мне проблем и прошла успешно. Проблемы начались, когда оказалось, что мне нужно произнести ещё девять, перед аудиторией, читающей прессу и уже знающей из неё все мои идеи»{336}.
Он искал новые варианты, включил в текст рассуждения о рабочем и его праве на забастовку, перешёл на более приземлённый митинговый стиль, в речи 6 марта добавил новый образ — сравнил рабовладение с гремучей змеёй: «Её не так-то просто убить, если она забралась в постель, где спят твои дети: если резко ударить палкой, можно либо покалечить детей, либо спровоцировать змею на смертельный укус. Если змея забралась в постель к детям соседа, а с соседом существует договорённость, что каждый сам решает, что делать в таком случае, то пусть сосед разбирается сам. Это и есть ситуация с южными штатами. Но если новая кровать только установлена и постель застелена, и вы намереваетесь уложить там своих детей на ночь, а вам предлагают взять выводок молодых змей и положить их рядом с детьми… Это и есть ситуация с новыми территориями на Западе, и ни один разумный человек не будет задаваться вопросом, соглашаться или нет»{337}.
Двенадцать речей — и единственное свободное воскресенье, которое Авраам провёл с сыном. Они ходили в церковь, гуляли, общались с друзьями Роберта, один из них принёс банджо и довольно неплохо играл («Роберт, ты тоже должен обзавестись такой штукой!»).
Авраам Линкольн остался в памяти будущего профессора Маршалла Сноу безбородым «отцом Боба», выступавшим в городском зале заседаний 3 марта 1859 года. Поначалу, когда этот длинный дядька в чёрном пальто забрался на сцену и уселся, обвив ногами ножки стула, одноклассник Роберта шепнул соседке: «Как-то неловко за Боба…» В ответ последовало: «Да, обидно, что у него такой неприглядный отец…» Но потом, когда высокий гость поднялся, выпрямился, как стрела, и начал говорить, блестяще образованная аудитория университетского города была захвачена выступлением, хотя оно во многом повторяло знакомую по газетам речь в институте Купера. Потом, после шквала аплодисментов, студенты побежали к сцене — пожать руку «отцу Боба» и искренне признаться, что они почитают за честь с ним познакомиться{338}.
Восторженные встречи, а затем ещё более восторженные проводы ждали Линкольна по всей Новой Англии. В Вунсокете, Норвиче и Бриджпорте ему устраивали овации. В Нью-Хейвене провожали с оркестром. В Меридене, штат Коннектикут, организовали факельное шествие молодёжной республиканской организации «Бдящие» (Wide Awake) — новой полувоенной структуры, охраняющей и освещающей факелами вечерние митинги.
Дома, в Спрингфилде, председатель местного клуба республиканцев встречал Линкольна выспренной приветственной речью: «Немалое число жителей нашего графства выразило желание видеть вас кандидатом от Республиканской партии на пост президента… Вас, сэр, окружают те, кто стал свидетелем вашего восхождения от неизвестности к признанию, те, кто знает, каких сил вам это стоило. В нашей истории немало примеров, чего можно достичь сочетанием умения, настойчивости и порядочности, но во всём списке тех, кто поднялся из более чем скромных жизненных условий на заслуженные вершины признания, нет ни одного имени выше, чем имя Авраама Линкольна!»{339}
Через некоторое время на вопрос сенатора Трамбла о том, как Линкольн чувствует себя в роли кандидата на пост президента, Авраам честно ответил: «Понемногу вхожу во вкус…»{340}