«ЗАПЯТНАННЫЙ» КОНГРЕССМЕН

Они собрали всю мебель в угловую комнату и сдали дом постояльцам — на год, за 90 долларов. В Вашингтон было решено отправиться заранее, кружным путём, чтобы навестить семью Мэри в Лексингтоне. Это был чуть ли не последний год, когда казна возмещала конгрессменам расходы на оплату проезда в столицу не по кратчайшему маршруту, а по любому. Паровоз дотащил Линкольнов до Миссисипи, пароход — до ещё одного парохода, идущего вверх по реке Теннесси, потом они опять пересели на поезд с пыхтящим паровозом, и вот — Лексингтон, штат Кентукки.

Эмили, единокровная сестра Мэри, вспоминала о приезде родственников из Иллинойса (в то время ей было 11 лет):

«Вся семья радушно встречала гостей у парадного входа. По традиции вся цветная прислуга собралась в холле, чтобы приветствовать давно не бывавшую дома Мэри и восхититься двумя её „бэби“. Первой в дом вошла Мэри с маленьким Эдди на руках. Я помню её милой, свежей, с сияющими голубыми глазами, нежной белой кожей и румянцем цвета шиповника; её блестящие светло-коричневые волосы закрывали уши мягкими мелкими завитками. Тогда ей было лет 29.

За Мэри следовал мистер Линкольн. Он внёс на руках Роберта Тодда, наклонился и поставил его на пол. Когда же выпрямился, то показался мне похожим на великана из сказки о Джеке и гигантском бобовом стебле: настолько он был высок, к тому же казался очень крупным в большом чёрном плаще. На нём была меховая шапка с опущенными ушами, она закрывала большую часть лица, и мне показалось, он вот-вот заговорит, как великан: „Фи-фай-фо-фут, дух ребёнка чую тут!“ Я прижалась к матушке и зарылась в складках её юбки. Но после приветствий Линкольн подхватил меня на руки и воскликнул: „Так вот она какая, наша младшая сестрёнка!“ От его голоса, от его улыбки все мои страхи испарились»{155}.

Они потом станут большими друзьями — большой Авраам и «маленькая сестрёнка» Эмили.

А пока Линкольн практически впервые получил настоящий полноценный отпуск. Три ноябрьские недели 1847 года он мог использовать по своему усмотрению (если не считать непременных визитов к многочисленным родственникам Мэри). К его услугам была замечательная библиотека Тоддов, и он предавался запойному чтению.

В череде визитов Аврааму доводилось посещать хлопкопрядильные предприятия Тодда-старшего. Это был пример «гуманного» рабовладения, при котором хозяева искренне заботились о своей «человеческой скотинке». Такое Авраам уже видел у своего друга Спида, когда гостил у него летом 1841 года. Но одновременно из усадьбы «бабушки Паркер», матери мачехи Мэри, Линкольн мог видеть тюрьму для провинившихся рабов и место для их публичных телесных наказаний. В местных газетах он регулярно натыкался не только на объявления о продаже «человеческого материала», но и о его «утилизации»: «Всем плантаторам и рабовладельцам. Желающие избавиться от рабов, негодных к работе по причине золотухи, хронической диареи, чахотки, ревматизма и пр., и пристроить их на выгодных условиях могут обращаться к Дж. Кингу, Кэмпст-стрит, 29, Новый Орлеан»{156}. Это объявление означало, что практически негодных к труду невольников скупят по дешёвке и отправят умирать под кнутами надсмотрщиков в мутных траншеях рисовых полей дальнего Юга.

Возможно, важнейшим событием лексингтонского отпуска стало посещение политического кумира Линкольна Генри Клея, давнего друга семьи Тодд. («На протяжении всей своей политической жизни я любил и почитал Клея как учителя и лидера», — напишет Линкольн в 1861 году{157}.) Отец Мэри организовал митинг, на котором легендарный семидесятилетний сенатор держал длинную речь, осуждавшую победоносную войну с Мексикой (в сражении при Буэна-Виста погиб его сын, Генри Клей-младший). «Это не оборонительная война, — восклицал Клей, — это война агрессивная! Не мы, а Мексика защищает свои алтари и очаги…» Оратор обвинил президента-демократа Джеймса Полка в захватнических намерениях и закончил выступление призывом отречься от любых попыток присоединять чужую территорию, тем более вводить на ней рабовладение, повторив свою позицию относительно рабства: «Я всегда считал его большим злом, однако раз уж у нас есть рабы, их будущее должно быть определено с учётом всех условий, касающихся безопасности и счастья обеих рас»{158}. Для Клея это было начало последней попытки пробиться в кандидаты на президентский пост на выборах 1849 года, для Линкольна — пример мужества: шутка ли — выразить непопулярную позицию в пору общего патриотического подъёма.

Приближалось время начала заседаний нового состава Конгресса. 25 ноября, в День благодарения, семья Линкольна отправилась в Вашингтон. На неспешно ползущем пароходе, на тряском почтовом дилижансе, в дребезжащих и тесных железнодорожных вагонах Линкольн почти повторил, только в противоположном направлении, тот путь, что прошли его предки: из Иллинойса в Кентукки, из Кентукки вдоль тропы Дэниела Буна в Вирджинию, потом в Мэриленд… Путь, на который первые американские Линкольны потратили больше столетия, Авраам проделал за неделю. Поздно вечером 2 декабря 1847 года он впервые въехал в столицу Соединённых Штатов.

Вашингтон в то время больше всего напоминал провинциальный городок-переросток. Таким увидел его за несколько лет до приезда Линкольна придирчивый британский путешественник Чарлз Диккенс: «Его называют иногда Городом Грандиозных Расстояний, но гораздо резоннее было бы нажать его Городом Грандиозных Намерений, так как лишь взобравшись на Капитолий и взглянув оттуда на город с птичьего полёта, можно уразуметь обширные замыслы честолюбивого француза, который его планировал[17]. Распростёртые авеню, начинающиеся неизвестно где и ведущие неизвестно куда; улицы длиной в милю, которым недостаёт только домов, мостовых и жителей; общественные здания, которым недостаёт лишь посетителей; украшения больших проспектов, которым не хватает лишь самих проспектов, где они могли бы красоваться, — таковы характерные черты этого города. Кажется, будто окончился сезон и большинство домов навсегда выехало за город вместе со своими владельцами. Для почитателей больших городов это великолепный мираж, широкий простор, где может вволю разыграться фантазия…»{159}

Город был недостроен, как и вся страна. Над Капитолием высился временный деревянный купол. Его было видно из новой резиденции Линкольна, если громким титулом «резиденция конгрессмена» можно именовать комнату в пансионе вдовы Спригг, традиционно сдававшей номера исключительно вигам. Здесь селились предшественники Линкольна Стюарт и Бейкер, жили и столовались ещё восемь политиков («приятная комната, хороший камин и вдоволь дров его топить»{160}).

Один из постояльцев вспоминал, как быстро конгрессмен из Иллинойса сумел завоевать симпатии соседей: «Линкольн восхищал меня своими простыми и ненавязчивыми манерами, добродушием, забавными шутками и анекдотами. Когда он собирался рассказать за обедом какую-нибудь забавную историю, он откладывал нож и вилку, выставлял на стол локти, устраивал лицо между ладоней и начинал с фразы „Это напоминает мне…“. Все заранее готовились к взрыву хохота, который просто не мог не последовать».

Примечательным было умение Линкольна разряжать уместной шуткой напряжение, порой возникавшее за столом из-за неизбежного обмена политическими мнениями.

Заметной фигурой был Линкольн и во время популярной среди конгрессменов игры в боулинг. Игрок азартный, хотя и не слишком умелый, он привлекал зрителей и слушателей забавными комментариями и репликами{161}. Известный столичный журналист Бен Пуур вспоминал, что уже к Новому году Линкольн был признан «лучшим рассказчиком историй во всём Конгрессе». Он любил приходить в почтовый офис Капитолия, садиться в кресло у камина, вытягивать ноги к теплу и «выстреливать» целую обойму историй, ни разу не повторяясь и увлекая даже перекормленных информацией корреспондентов.

Ещё одним местом притяжения для Линкольна была Библиотека Конгресса: оттуда и туда он носил книги целыми стопками, перевязанными большим носовым платком, на палке, продетой в узел{162}. Были среди книг и любимый Шекспир, и «Геометрия» Евклида…

Такая жизнь нравилась Аврааму, и он писал Херндону, что хотя не собирается, как и обещал, претендовать на новый срок в Конгрессе, «но если вдруг никто не захочет занять это место, я не буду возражать, чтобы меня отправили сюда снова»{163}.

Насколько комфортно чувствовал себя в столице Линкольн, настолько же неуютно было здесь Мэри. Вместо просторного дома на углу Восьмой и Джексон-стрит у них снова была одна комната на четверых. Когда неугомонные дети вырывались из неё на свободу, они затеивали такую шумную возню, что это начинало раздражать других постояльцев. К тому же круг общения был для Мэри непомерно узок: немногие конгрессмены решались пускаться в дальний путь в сопровождении жён, а местная элита жила довольно замкнуто. Президент Полк не любил развлечений, на его приёмах не было ни музыки, ни угощения, разве что оркестр Военно-морского флота услаждал слух обитателей и гостей Белого дома дважды в неделю.

К весне Мэри решила переместиться в более тёплую родственную атмосферу — обратно в Лексингтон. Казалось, перегруженный делами Линкольн мог вздохнуть свободнее, целиком отдаться работе. Однако их с Мэри довольно интенсивная переписка показывает, что в разлуке обоим было не легче. Авраам признавался:

«В этом беспокойном мире нам не найти полного удовлетворения. Когда ты была здесь, ты порой мешала мне заниматься делами, но теперь, когда ничего, кроме дел, не осталось, они стали для меня какими-то безвкусными. Я ненавижу сидеть за бумагами, ненавижу находиться в одиночку в этой комнате».

Мэри отвечала, едва уложив детей спать: «Как бы я хотела этим вечером не писать письмо, а быть рядом. Вдали от тебя мне очень грустно». Переписка полна бытовых мелочей, просьб о покупках, частных известий о родственниках и знакомых; её пронизывает неподдельный интерес друг к другу и детям: «До тех пор, пока я не получил твоё письмо, меня мучил этот дурацкий сон про нашего Бобби»; «Не позволяй мальчикам забывать отца»; «Вчера я отправился на охоту за вязаными чулками, о которых ты просила». — «Наш Эдди совершенно оправился от болезни»; «Не бойся, дети тебя не забывают: глаза маленького Эдди загораются при упоминании твоего имени»{164}

Конгрессмен Линкольн вставал в восемь утра, завтракал в общей столовой, отвечал на письма избирателей и читал свежие газеты (одну из них он выписал из Лексингтона, чтобы быть в курсе той жизни, которая окружала Мэри и сыновей). Незадолго до полудня он спускался вниз, пересекал Первую улицу и входил в здание Капитолия как раз перед началом заседания Конгресса.

Снова послушаем придирчивого Диккенса: «Палата представителей помещается в красивом, просторном зале полукруглой формы; потолок поддерживают чудесные колонны. Часть галереи отведена для дам, и там они сидят в первых рядах и входят и выходят, как в театре или на концерте. Кресло председателя стоит под балдахином на значительном возвышении; у каждого из членов палаты имеется своё кресло и собственный письменный стол. Кое-кто из непосвящённых порицает это как весьма неудачный и предосудительный порядок, располагающий к долгим заседаниям и скучным речам. Зал с виду изящен, но никуда не годится в отношении акустики».

Однако плохая акустика иногда выручала. Как замечала в письме домой жена конгрессмена Хорсфорда, «шум и беспорядок в палате представителей утомляют. Я никогда не видела, чтобы так гудели даже школьники, выбегающие на перемену, — будто сотни пчелиных роёв одновременно».

Похоже, именно в таком шуме прошло первое выступление Линкольна перед Конгрессом. Повод сам по себе был незначительным, но зато сразу излечил начинающего конгрессмена от какой бы то ни было робости. «Выступать здесь всё равно что выступать где-либо ещё, — сообщал Линкольн Херндону. — Меня это напугало не больше, чем обычная речь в суде»{165}.

После первого опыта Линкольн был готов к решительной попытке заговорить о серьёзных вопросах государственной политики. Тогда, на рубеже 1847–1848 годов, большинство этих вопросов было связано с мексиканской войной. Как Клей и большинство вигов, Линкольн считал, что президент-демократ намеренно втянул в неё страну, и поэтому война носит несправедливый, агрессивный характер. И хотя в мае 1846 года президент Полк объяснял своё решение тем, что мексиканское правительство «напало первым, пролило кровь наших сограждан на нашей собственной земле», Линкольн взялся оспорить это утверждение. Ещё 22 декабря он предложил, чтобы Полк предъявил Конгрессу конкретные факты, на основании которых было бы понятно, «где находится та пядь земли, на которой пролилась первая кровь наших сограждан, и является ли эта пядь нашей или не нашей землёй»{166}. К голосу Линкольна стали присоединяться голоса других вигов-конгрессменов. 3 января 1848 года 85 из них голосовали за резолюцию, провозглашавшую, что президент Соединённых Штатов начал войну «без необходимости и неконституционно». Вскоре Линкольн выступил с тщательно подготовленной 45-минутной речью (а в те времена все речи произносились без бумажки). Он вновь требовал, чтобы президент «обстоятельно, честно и открыто» обосновал — «фактами, а не аргументами» — своё решение открыть военные действия против соседей.

Вопрос о поводе к войне остаётся запутанным до сих пор. Столкновение с Мексикой действительно началось с нападения мексиканских войск на американский патруль, в результате которого 16 американских драгунов погибли (иногда говорят об одиннадцати убитых{167}), несколько десятков были взяты в плен. Однако правительство Мексики уверяло, что заслуженно наказало вторгшихся в её пределы агрессоров, в то время как официальный Вашингтон утверждал, что американские войска находились на своей земле. Окроплённая первой кровью «пядь» лежала на спорной территории между реками Рио-Гранде и Нуэсес. Каждая из стран считала эту территорию своей. Как замечал по поводу конфликта Линкольн, это напоминало ему слова одного иллинойсского фермера, уверявшего: «Я вовсе не жаден до чужой земли. Я только всегда хочу ту, которая рядом с моей»{168}.

«Если президент сможет доказать, что та земля, на которой пролилась кровь, наша, — восклицал с трибуны Конгресса Линкольн, — я целиком и полностью буду на его стороне! Я отзову свой голос за осуждающую его резолюцию». Но если он не захочет или не сможет дать достойный ответ, это будет свидетельствовать, что сам президент осознаёт свою неправоту, «чувствует, как кровь этой войны, будто кровь Авеля, громко обвиняет его прямо с небес»{169}.

Казалось бы, после таких громких патетических заявлений Линкольн обеспечил себе место в истории Конгресса. Однако реакция общества не соответствовала ни его ожиданиям, ни затраченным на выступления энергии и красноречию. Президент не обратил на филиппики Линкольна никакого внимания. Ни в его речах, ни в довольно обширных дневниках, ни в переписке имя конгрессмена из Иллинойса не упоминается, большинство политиков рассудили, что это искреннее выступление было лишь частью общей линии вигов на дискредитацию демократов в год президентских выборов. Главное же — война была практически выиграна, американские патрули уже шагали по улицам Мехико и патриотические восторги заглушали попытки размышлять о причинах весьма масштабного по американским меркам кровопролития. Через шесть недель после речи Линкольна был подписан мирный договор, но которому Мексика лишалась почти половины своей территории, а США прирастали владениями (в том числе золотоносной Калифорнией), превышающими общую площадь Германии, Франции и Испании. Исполнительная власть удачно выдержала паузу, а вот соперники-демократы использовали идущее против общественного мнения выступление в полной мере.

Демократические газеты сумели обернуть против Линкольна частое повторение в предложенной им Конгрессу резолюции слова «пятно». С лёгкой и липкой руки газетчиков к Аврааму надолго приклеились прозвища «человек с пятнами» и «запятнанный конгрессмен». Как мог, возмущались демократы, выступить с такой антипатриотической речью человек, унаследовавший пост Джона Хардина, павшего в сражении при Буэна-Виста, и Эдварда Бейкера, героя боя при Серро-Гордо? Как мог он пренебречь доверием многих людей, отдавших ему свои голоса? В графстве Морган штата Иллинойс, где жил погибший Хардин, на специальном собрании даже была принята резолюция о «глубоком разочаровании» избирателей «низкими, подлыми и предательскими нападками на президента Полка», именовавшая Линкольна «Бенедикт Арнольд[18] нашего округа» и прочившая ему безвестность. «Из этого убогого кляузника-юриста никогда не выйдет серьёзного государственного мужа», — подхватывала газета «Иллинойс глоб» (конечно, орган демократов){170}.

Верный друг Херндон писал Линкольну, что и в кругах вигов начал подниматься ропот разочарования. Херндон был сторонником войны, но уважал мнение партнёра, поэтому больше всего удивлялся, почему Линкольн не придержал это мнение при себе, а в полной мере подставился. Авраам отвечал (но просил не делать письмо достоянием общественности):

«Я сожалею не о том, что у нас разные мнения… но о том, что если ты меня не понял, то тем более не поймут другие мои друзья… Это было голосование за то, чтобы считать, что президент начал необязательную войну неконституционным путём. Стал бы ты голосовать за то, что чувствуешь и считаешь ложью? Знаю, что нет. Ушёл бы ты из Конгресса, чтобы избежать участия в голосовании? Думаю, нет. Если уклонишься от одного голосования, придётся уклоняться и от множества других — и так до конца сессии. Ещё до того, как я предпринял какие-либо шаги, на голосование была внесена резолюция, ставившая вопрос о правомерности этой войны; поэтому никто не мог отмолчаться. А когда ты вынужден высказываться, у тебя единственный выбор: говорить правду или лгать. Я не сомневаюсь в том, как бы поступил ты»{171}.

Позже в предвыборной «Автобиографии» 1860 года Линкольн постарался чётко разделить свою позицию: одно дело — считать поведение президента неконституционным (поскольку право начинать войну принадлежит не ему, а Конгрессу США), а войну «ненужной», и другое — проявлять патриотизм в те дни, когда война уже идёт. Достаточно просмотреть официальные отчёты о работе Конгресса, писал Линкольн, и увидеть, что он всегда голосовал за любые предложения по поддержке армии, за любые меры в пользу сражающихся офицеров, солдат и их семей{172}.

Тем не менее обвинения в антипатриотизме и обидная кличка «запятнанный конгрессмен» оказались сильнее логических рассуждений и доводов. На ближайших выборах, 6 августа 1848 года, виги Иллинойса потеряли место в Конгрессе, почти «по наследству» переходившее от Хардина к Бейкеру, от Бейкера к Линкольну. Большинство винило Линкольна, как бы ни старался тот объяснить, что кандидат вигов, его давний партнёр Логан («трескучий голос, непрезентабельный внешний вид»), по всем статьям проигрывал герою мексиканской войны демократу Томасу Гаррису.

К тому времени стало ясно, что и на президентских выборах в дело будет пущен патриотический козырь. Виги учли это и вместо критика мексиканской авантюры Генри Клея выдвинули кандидатом в президенты героя недавней войны генерала Захарию Тейлора. Как бы ни уважал Линкольн Клея, он принял решение на партийной конвенции вигов поддержать триумфатора Тейлора. Это было решение опытного и практичного политика: вигам нужна была победа, а на волне патриотического восторга противник войны Клей имел ещё меньше шансов, чем на предыдущих выборах. При этом Линкольн по-прежнему считал, что Клей был бы лучшим президентом, нежели Тейлор, но беда была именно в предположительном и неосуществимом «был бы»{173}.

Правда, Тейлор был южанин, и более сотни рабов на хлопковых и сахарных плантациях Луизианы и Миссисипи обеспечивали его благосостояние. Однако рабовладельцем он был «просвещённым»{174}, а главное — только его кандидатура ещё могла объединить вигов Юга и Севера: южане хотели непременно голосовать за кандидата «из своих». Северные виги надеялись на перспективу партийного единства президента и Конгресса: виги провели бы в Конгрессе предложение о нераспространении рабства на новые, прежде всего отнятые у Мексики территории, а президент Тейлор сделал бы его законом, поскольку публично объявил, что не будет налагать вето на волеизъявление народа{175}.

Это и было главной целью агитационной работы Линкольна летом 1848 года: организовывать поддержку Тейлора, объяснять, что выбор нужно делать только между ним и ставленником демократов Льюисом Кассом, поскольку третий кандидат, Мартин Ван Бурен, выдвинутый немногочисленной партией фрисойлеров[19], не имел никаких шансов. С одной стороны, поданные за него голоса могли выразить позицию фрисойлеров и сочувствующих им, продемонстрировать наличие в стране спектра общественного мнения; с другой стороны, именно эти голоса могли бы обеспечить победу одного из реальных кандидатов или предопределить поражение другого. Это была не политологическая гипотеза, а вывод из практики: именно так проиграл президентские выборы 1844 года Генри Клей — ему не хватило для победы над демократом Полком всего двух процентов голосов, тех, что антирабовладельческая «партия свободы» демонстративно отдала своему кандидату Джеймсу Бирни. В результате принципиальность антирабовладельцев привела в Белый дом самого нежелательного для них кандидата. Одну из самых решительных фракций даже прозвали барнбёрнерами (поджигателями амбаров)[20], ибо их бескомпромиссность сравнивали с тем фермером из притчи, который решил сжечь свой амбар, чтобы избавиться от крыс.

Это был выход на общегосударственный уровень политической борьбы, и он удался — Линкольн снова показал, что умеет очень быстро учиться. Уже после первого публичного выступления в штате Делавэр, в некоторой степени пробного, его прозвали «одинокой звездой вигов из Иллинойса»{176}.

На одном из последних заседаний сессии Конгресса «одинокая звезда» ярко сверкнула речью в поддержку генерала Тейлора и против ветерана войны 1812 года Льюиса Касса. В этой речи Линкольн вернулся к ироничному стилю своих давних политических выступлений в Иллинойсе («Буриданов осёл умрёт от голода, если его поставить между двух кормушек. Господин Касс будет, как он уже продемонстрировал, есть сразу из обеих»). И хотя Авраам выступал восьмым по счёту, зрители не оставляли переполненную галёрку, а газетчики поместили восхищённые отчёты о его речи: «Манеры мистера Линкольна были столь естественны, а стиль настолько своеобразен, что на протяжении всего выступления он держал Конгресс в каком-то приподнято-весёлом состоянии… Он мог начать очередную мысль в глубине одного из проходов и, продолжая говорить, жестикулировать и двигаться, закончить её в самом центре зала, прямо перед столом секретаря; затем вернуться, начать развивать новую идею — и проделывать тот же путь снова и снова»{177}.

Эту речь Линкольн положил в основу своих выступлений в городах и городках северо-восточного побережья, от Мэриленда до Массачусетса. Благодаря необычному представителю Запада, человеку «из-за гор», был гарантирован повышенный интерес публики к предвыборным митингам вигов, начинавших терять свои позиции под натиском фрисойлеров{178}.

Снова и снова конгрессмен из Иллинойса критиковал Касса, защищал Тейлора и повторял, что благородное намерение голосовать за выдвиженца фрисойлеров Ван Бурена приведёт к победе худшего кандидата. Касс, убеждал Линкольн, — это новые войны, новые захваты территорий и ещё большее распространение рабовладения. Таким образом, с виду благородная позиция фрисойлеров грозит последствиями, прямо противоположными их намерениям{179}.

«Аргументы и анекдоты, остроты и изречения, гимны и пророчества, предположения и силлогизмы вылетали перед аудиторией, будто многочисленная дичь из-под ног охотника в прериях, — писал один из репортёров. — Ни на каком другом партийном собрании региона аудитория не реагировала на выступление так сильно»{180}. В конце одного выступления Линкольна аудитория с энтузиазмом трижды провозгласила: «Да здравствует штат Иллинойс!» — и ещё трижды: «Да здравствует красноречивый конгрессмен от этого штата!»{181} В другом месте оратора провожали до станции с оркестром{182}.

Забираясь всё дальше на северо-восток, Линкольн прибыл в многолюдный Бостон, замкнув окружность, по которой начали двигаться его предки почти 200 лет назад. Председателем одного из митингов был экс-губернатор Массачусетса Левий Линкольн-младший. Авраам не знал, что оба они — потомки Сэмюэла Линкольна из Хингема. «Возможно, — говорил Авраам Левию, — мы оба, как говорят шотландцы, из одного клана. Но главное то, что мы оба — правильные виги». На одном из выступлений его представили как потомка Линкольнов из Хингема и к тому же родню знаменитого генерала времён Войны за независимость Бенджамена Линкольна. Авраам вежливо отклонил родство с героем, но отметил, что старается воплощать в Иллинойсе идеалы Линкольнов из Массачусетса{183}.

Центральным событием тура стало массовое собрание вигов в Бостоне, на открытом воздухе. Перед Линкольном выступал куда более знаменитый в то время оратор — Уильям Сьюард. Он, как многие, пришёл в политику из адвокатуры. Сьюард окончил юридический колледж, практиковал более десяти лет, побывал сенатором и губернатором родного штата Нью-Йорк и уже в то время выступал за предоставление прав чернокожему населению. Среди его нашумевших дел — защита перед Верховным судом адвоката-аболициониста Джона Ван Зандта, сделавшего свой дом приютом для беглых рабов с Юга (он стал прототипом доброго гиганта Джона Ван Тромпа, одного из героев «Хижины дяди Тома»).

Сьюард был настроен куда решительнее Линкольна. «Настанет день, — говорил он, — и свободные люди освободят рабов этой страны. Это должно быть осуществлено моральной силой, не допускающей несправедливости»{184}. Речь произвела сильное впечатление. Сам Сьюард вспоминал, что после митинга будущий «великий эмансипатор» признался ему: «Я много думал о том, что вы говорили в своей речи, и признаю вашу правоту. Нам надо разобраться с вопросом о рабстве и уделять ему куда больше внимания, чем мы уделяли раньше». (Правда, некоторые современные биографы Сьюарда выражают сомнения в том, что это высказывание имело место.) Линкольн снова чувствовал себя учеником.

Между тем спрос на необычного оратора не иссякал, и бостонская газета «Атлас» была вынуждена поместить специальное объявление: «Поскольку мы ежедневно получаем из разных уголков штата множество пожеланий послушать этого джентльмена, мы с сожалением объявляем, что он покинул Бостон в субботу утром и направился домой в Иллинойс»{185}.

Линкольн понимал, что дома придётся гораздо труднее. Но на обратном пути он на какое-то время отвлёкся от предвыборной суеты на дорожные впечатления и однажды застыл, потрясённый величием Ниагарского водопада. Грандиозное зрелище вдохновило политика на философско-поэтические рассуждения, немедленно занесённые на бумагу:

«Если такая масса воды постоянно низвергается с высоты, то такую же массу столь же постоянно солнце поднимает вверх… Созерцание огромной мощи солнца, осуществляющего эту спокойную, бесшумную операцию, ошеломляет… Более того, оно заставляет думать о бесконечности прошлого. Когда Колумб впервые увидел этот континент, когда Христос страдал на кресте, когда Моисей выводил народ Израиля через Красное море, нет, даже когда Адам вышел из рук Творца, — и тогда, как и сейчас, здесь рокотала Ниагара. Глаза исчезнувших гигантов, чьи кости тлеют в курганах Америки, смотрели на водопад, как наши смотрят сейчас. Мамонты и мастодонты, давно вымершие, чьи кости только и напоминают о том, что они когда-то жили, смотрели на Ниагару. И всё это долгое-долгое время водопад не замирал ни на мгновение.

Никогда не замерзая, никогда не засыхая, никогда не засыпая, никогда не отдыхая…»{186}

Рукопись обрывается: едва прибыв в Чикаго, Линкольн узнал, что объявлен главным докладчиком на съезде вигов, и снова окунулся в политику. Уже на следующий день он выступил с двухчасовой речью, агитируя за «старину Зака, по-солдатски прямолинейного, но эффективного» («Грубо, но эффективно» — это был предвыборный лозунг генерала Тейлора).

Демократическая пресса комментировала выступление Линкольна довольно ехидно: «Когда председатель указал „пятнистому“ его место, мистер Л. прочистил нос, пригладил волосы, взмахнул фалдами сюртука и на протяжении двух часов извергал огромные потоки шума и ярости»{187}.

…Именно с 1848 года президента стали выбирать в единый для всей страны день — первый вторник ноября. Первым «красным днём календаря» стало 7 ноября. Тейлор не выиграл в Иллинойсе, хотя и ненамного отстал от Касса. Однако страна выбрала именно Тейлора (он получил 47,3 процента голосов избирателей, Касс — 42,5 процента, Ван Бурен — чуть более десяти процентов; на втором этапе 167 выборщиков проголосовали за Тейлора, 123 — за Касса, за Ван Бурена — никто).

Несмотря на локальное поражение, Линкольн мог считать свои труды не напрасными. Во-первых, на этот раз в Иллинойсе разрыв между демократами и вигами был почти вчетверо меньше, чем на на предыдущих президентских выборах. Во-вторых, в Седьмом избирательном округе штата, к которому принадлежал и в котором много потрудился сам Линкольн, Тейлор набрал намного больше голосов, чем его противник. Всё это не только утешало Авраама, но и вселяло в него определённые надежды: когда окончится его уже недолгий срок в Конгрессе, новая президентская администрация сможет оценить усилия «одинокой звезды из Иллинойса» и найдёт ему место на политическом небосклоне федерального уровня. Осыпалась вторая, короткая сессия Конгресса (начинаясь, как и первая, в декабре, она закрывалась уже в начале марта в канун инаугурации нового президента).

Эта сессия показала, что присоединение гигантских мексиканских территорий стало неотвратимо менять полюса политической жизни США. Из-за споров о будущем этих территорий партии, особенно партия вигов, начали расползаться по швам, соединявшим свободный Север и рабовладельческий Юг.

Камнем преткновения стал вопрос о том, будет или не будет разрешено рабовладение на гигантских присоединённых территориях. От его решения зависело, какая часть страны продолжится на Запад: патриархальный рабовладельческий Юг или предприимчивый индустриальный Север? Еще до окончания мексиканской войны конгрессмен из Пенсильвании Дэвид Уилмот предложил поправку к биллю об ассигновании средств на проведение мирных переговоров, смысл которой был в том, что на всех новых территориях рабовладение нужно запретить. (Надо ли говорить, что Линкольн, по его собственному признанию, голосовал за эту поправку «раз пятьдесят».) Проект встретил стольких противников, что был похоронен в сенате. Консервативный оптимист Джон Кэлхун, сутулый, седовласый, измученный чахоточным кашлем сенатор (ему оставалось жить два года), использовал весь свой политический талант, чтобы объединить южных вигов и южных демократов в новую партию рабовладельцев, которая должна была завладеть большинством голосов Конгресса и сената, дабы распространить рабовладение до самого Тихого океана. С точки зрения Кэлхуна, запрет рабовладения в будущих новых штатах был катастрофой для всей страны, поскольку означал переход законодательного большинства (за счёт представителей новых штатов) к «аболиционистам Севера», которые воспользуются этим, чтобы изменить Конституцию, освободить рабов, пополнить ими ряды своей партии и подчинить своей воле белое население Юга{188}.

На другом полюсе воинствовал Джошуа Гиддингс, конгрессмен от свободного штата Огайо и один из будущих основателей Республиканской партии.

В этом споре Линкольн пытался найти свой путь, и на него сыпались оскорбления обеих разъярённых противоборством сторон. Кое-где на Юге конгрессмена из свободного штата проклинали как аболициониста, в то время как наэлектризованный эмоциями аболиционист Уэнделл Филипс однажды объявил Авраама «рабовладельческой ищейкой из Иллинойса»{189}. Линкольн не был ни тем, ни другим. Его позиция была такой же, как в 1837 году, когда они с Дэном Стоуном объявили, что институт рабства несправедлив и политически вреден, но не менее вреден и радикализм аболиционистов, лишь усугубляющий проблему, и хотя Конгресс не имеет права вмешиваться в институты рабовладения в отдельных штатах, он может отменить рабство в округе Колумбия{190}.

Парадоксально, но тогда Линкольн считал, что для всего союза штатов и для самого дела свободы представителям северных штатов лучше не трогать рабство на Юге — так оно не станет цепляться за жизнь и быстрее умрёт естественной смертью. Конечно, при этом нельзя и помогать рабству выжить, позволяя распространяться на новые территории{191}.

Основываясь на этих соображениях, Линкольн подготовил собственный законопроект. Ему не хотелось, чтобы он прозвучал с трибуны Конгресса только как риторическое заявление — подобные тирады неоднократно произносились противниками рабства, решительными, бескомпромиссными, а потому заранее обречёнными на поражение. Авраам построил под своим предложением серьёзный фундамент: согласовал его не только с коллегами, но и с влиятельными гражданами Вашингтона. Ставка была сделана на то, что многим не нравилось не столько рабовладение, сколько его открытая демонстрация всему цивилизованному миру прямо в столице Соединённых Штатов. Чего стоил приёмник-накопитель живого товара, принадлежавший крупнейшим работорговцам страны — фирме «Франклин и Армфилд»!{192}

Десятого января 1849 года Линкольн поднялся со своего места в Конгрессе и объявил о намерении внести законопроект о ликвидации рабовладения в округе Колумбия (как мы помним, не являющемся территорией какого-либо штата и поэтому подвластном напрямую федеральному правительству США). Суть предложения была в том, чтобы созвать референдум местных жителей (естественно, только «всех свободных белых мужчин»), на котором рабовладению в округе может быть положен конец. Государственное казначейство выкупит рабов у владельцев по «полной стоимости», а дети, рождённые после 1850 года, станут свободными. Чтобы подсластить южанам горькую пилюлю, Линкольн предлагал сохранить правительственным чиновникам из южных штатов право привозить с собой слуг-рабов. А главное, местные власти Вашингтона должны будут официально объявить о намерении «арестовывать и возвращать владельцам всех беглых рабов, укрывающихся в упомянутом округе»{193}.

Увы, как только план был официально озвучен, он натолкнулся на мощное противодействие одновременно с двух сторон. Депутаты от южных штатов бросились к вашингтонским сторонникам идеи Линкольна, убеждая отказаться от поддержки очевидного первого шага к отмене рабовладения во всей стране. Джон Кэлхун использовал заявление «депутата от Иллинойса» (даже не назвав его по имени) для очередного всплеска агитации за объединение Юга ради «защиты своих священных и неотъемлемых прав».

Радикалы-аболиционисты были возмущены поддержкой правила о поимке беглых рабов на свободной территории (что дало им повод объявить Линкольна «рабовладельческой ищейкой»), а также самой идеей выкупа, означающей признание за рабами статуса собственности.

В итоге Линкольн сам отказался вносить свой законопроект. «Я понял, что потерял обещанную мне поддержку, — объяснял он потом своё решение, — а поскольку моё личное влияние было тогда ничтожным, все попытки продвигать идею были оставлены как совершенно бесполезные в то время»{194}.

В воскресенье 4 марта Конгресс, набухший неразрешёнными противоречиями, завершил сессию. На следующий день — холодный, с порывистым ветром, приносящим то дождь, то снег, — состоялась инаугурация Захарии Тейлора. Генерал-президент произнёс самую короткую со времён Вашингтона и, возможно, самую бесцветную речь. Потом последовал традиционный бал для четырёх тысяч гостей. Когда к четырём утра гости стали расходиться по домам, то обнаружили, что прислуги уже нет, а пальто и шляпы по большей части свалены в гардеробе в одну большую груду. В этой свалке Линкольн так и не смог найти свой «заветный» цилиндр.

Коллега-юрист вспоминал, как Авраам покидал бал — словно навсегда уходил из политики: с непокрытой головой, высокий, худой, в помятом пальто, наброшенном на плечи, один, в предрассветный час, по направлению к Капитолийскому холму{195}.

От Линкольна как «своего человека в Вашингтоне» в Иллинойсе теперь ожидали только одного: содействия в получении правительственных должностей (то есть гарантированных и приличных зарплат), распределение которых по давней традиции зависело от новой администрации. Письма знакомых, родственников и просто избирателей штата посыпались на Линкольна задолго до инаугурации. Тесть, например, хлопотал за дальнего родственника из Миссури, который оказался «в затруднённых обстоятельствах», и просил Авраама помочь в получении должности клерка в «каком-нибудь» правительственном департаменте. Некая дама, радевшая за мужа, заканчивала письмо словами: «Если Вы запамятовали, кто я такая, спросите у своей Мэри»{196}.

Многие не думали, что для исполнения даже самых скромных пожеланий мало было просто иметь представителя в Вашингтоне. Авраам не мог отказать, писал и передавал нужным чиновникам свои рекомендации, но выполнить большинство просьб не мог. Смысл его стандартных ответов соискателям прост: «Сделаю всё, что могу, но ничего не обещаю». Это была позиция Честного Эйба — в мае 1849 года Линкольн в одном из писем признавался: «До сих пор никого из рекомендованных мной не назначили ни на одну должность, значительную или незначительную, за исключением разве что нескольких настолько скромных, что на них не было других претендентов»{197}.

Да что говорить о других, если ему никак не удавалось определить собственное политическое будущее. Заслуженное вознаграждение за предвыборные труды представлялось Линкольну в виде должности комиссара Главного земельного управления США — руководителя крупного правительственного департамента, ведающего распределением государственных земель. В управление традиционно назначались представители Огайо, Индианы, Иллинойса, сведущие в законах и проблемах богатых землёй западных штатов. Должность гарантировала заметное влияние (комиссар, например, решал, кому и как продавать государственные земли) и к тому же жалованье в три тысячи долларов в год (губернатор Иллинойса получал тысячу, а член Верховного суда штата — 1200 долларов). Комиссар мог проводить вожделенную партийную идею «внутренних улучшений» — например, способствовать выделению земель для набирающего темпы железнодорожного строительства. Наконец (а может, прежде всего), с этой ступеньки было удобнее шагнуть на новый политический уровень — в сенат. Именно таким путём пошёл предыдущий комиссар — знакомый по давней несостоявшейся дуэли демократ Джеймс Шилдс.

Проблема была в том, что у такой лакомой должности никак не могло быть единственного соискателя (всё-таки не нью-салемский почтмейстер!). Из одного только Иллинойса виги прислали рекомендации для нескольких кандидатов. Все они были знакомы между собой, имели влиятельных ходатаев, и поток писем, встреч и совещаний создал патовую ситуацию. Линкольн решился на благородный и вместе с тем практичный ход: чтобы оставить должность за представителем Иллинойса, он согласился первым отказаться от претензий на неё, если место будет гарантировано кому-то одному из однопартийцев-соискателей. И вот тут в игре появилась «тёмная лошадка» — Джастин Баттерфилд, юрист из Чикаго, служивший федеральным прокурором ещё при президентах Гаррисоне и Тайлере. Он был сторонником Клея и мог предоставить рекомендации самых именитых политиков, включая одного из наиболее авторитетных конгрессменов Дэниела Уэбстера{198}. Главное же — его хорошо знал министр внутренних ресурсов, монументальный Томас Юинг, в ведении которого и были все назначения в Главном земельном управлении. Юинг считал Баггерфилда «одним из самых серьёзных юристов штата, к тому же специалистом по земельному праву»{199}.

«Как же так, — негодовал Линкольн, — этот претендент не ударил палец о палец, чтобы способствовать победе Тейлора! Более того, он до последнего противился его выдвижению в кандидаты в президенты от вигов, предпочитая Клея. А раз так, то сотни вигов Иллинойса имеют на должность больше прав, чем Баттерфилд». Авраам напряг все свои силы и задействовал все связи: для него назначение такого соперника означало не просто личное поражение — это был провал самой идеи стимулировать политическую активность коллег по партии надеждой на получение влиятельных должностей{200}. К чему напрягать силы, если потом всё будет определять прочность личных связей? Друзья Линкольна смогли добиться, чтобы президент Тейлор отложил окончательное назначение на три недели. Но потом сторонники Баттерфилда получили дополнительный козырь: перед администрацией президента — героя войны Линкольн снова был выставлен непатриотичным «запятнанным конгрессменом». Некая «группа вигов» из Спрингфилда прислала министру Юингу петицию с двадцатью восемью подписями. Подписанты заявляли, что разочарованы политикой, проводимой в Конгрессе избранным в их округе Авраамом Линкольном, и поэтому рекомендуют на место комиссара Главного земельного управления мистера Джастина Баттерфилда{201}. И хотя всего в поддержку Линкольна было прислано 365 прошений и рекомендаций, а за Баттерфилда только 235{202}, 21 июня комиссаром был назначен Баттерфилд.

Узнав о поражении, Линкольн пришёл в свой отель, рухнул ничком на кровать (длинные ноги свисали) и пролежал более часа{203}.

Через полтора месяца ему предложили «утешительный приз» — должность первого заместителя губернатора в самом дальнем, глухом и малонаселённом углу на северо-западе страны, на ещё не оформившейся в штат Территории Орегон. Линкольн отказался. Ещё через месяц предложили уже пост губернатора — всё в том же Орегоне, в тысячах миль от Иллинойса и тем более от Вашингтона. Фактически это была мягкая форма политической ссылки — в земли перспективные, но в достаточно отдалённом будущем. К тому же политику там определяли находившиеся в большинстве демократы. Формально уважение к пламенному борцу за Тейлора было выказано, но когда Линкольн отказался от предложения, сославшись на нежелание супруги переезжать так далеко от дома, никто не стал ни сожалеть, ни настаивать. На должности легко нашли других, не столь щепетильных соискателей, и началась работа нового аппарата президента. Например, Уильям Сьюард с его широкими связями оказался в кругу ближайших советников Тейлора.

Много позже, уже поселившись в Белом доме, Линкольн признавался, что мог бы через Орегон выбиться в сенаторы, но тогда не стал бы президентом{204}, и цитировал:

…нас безрассудство

Иной раз выручает там, где гибнет

Глубокий замысел; то божество

Намерения наши довершает,

Хотя бы ум наметил и не так[21].

Но в 1849 году Авраам Линкольн не мог предвидеть результатов своего «безрассудства». Он, вспоминал Херндон, поставил крест на политической деятельности и вернулся в Спрингфилд, чтобы целиком посвятить себя юриспруденции. Правда, Линкольна, уже сорокалетнего, никак не оставлял в покое давний вопрос о смысле жизни. Однажды у него вырвалось: «Как же тяжело, о, как же тяжело будет умирать, зная, что не сделал страну лучше, чем она была до тебя, словно ты и не жил!»

Загрузка...