ГОД 1865-й

Последнюю сессию Конгресса называли «сессией подбитых уток»{727} — из-за множества политиков, которым предстояло уступить свои места вновь избранным. Уходящие народные избранники могли действовать без оглядки на избирателей и без опасений за свои будущие законопроекты. Более чем на две трети «подбитыми утками» были демократы. Этим и хотел воспользоваться Линкольн, чтобы добиться принятия важнейшего закона всего его президентства — закона об отмене рабовладения.

Настойчивость президента была понятна: «Прокламация об освобождении рабов» от 1 января 1863 года была мерой экстраординарной, ограниченной военным временем, стремительно приближавшимся к концу. Постоянной мерой могла стать только принятая Конгрессом поправка к Конституции — неотъемлемая часть основного закона страны.

Сама поправка почти весь 1864 год плыла по федеральному законодательному руслу, но застряла в пути. Законопроект, в январе «спущенный на воду» сенатором от Иллинойса Лаймоном Трамблом, прошёл буруны обсуждений в сенате и был одобрен 8 апреля, однако в июне остановлен «плотиной» палаты представителей, поскольку не набрал необходимых двух третей голосов. Из семидесяти двух демократов «за» проголосовали только четверо. 25 конгрессменов не явились: многие просто испугались голосовать «за», посчитав, что такой радикальный шаг повредит им в глазах избирателей и поставит под угрозу само их пребывание в Конгрессе{728}. В итоге для прохождения поправки не хватило одиннадцати голосов. На этом Конгресс и закрыл сессию.

Но когда он в декабре собрался снова, Линкольн в ежегодном обращении попросил вернуться к обсуждению этого вопроса:

«На предыдущей сессии Конгресса поправка, отменяющая рабовладение на всей территории Соединённых Штатов, была одобрена сенатом, но не получила необходимых двух третей голосов палаты представителей. Хотя сейчас собрался тот же самый Конгресс с теми же самыми конгрессменами… я бы рекомендовал ещё раз рассмотреть предложенную на предыдущей сессии меру. Прошедшие выборы показали, что следующий Конгресс, скорее всего, примет закон, если этого не сделает нынешний (в результате прошедших выборов число демократов в Конгрессе сокращалось до тридцати пяти. — Д. О.). Так что вопрос о том, когда предложенная поправка пойдёт на утверждение Штатам, — это только вопрос времени. А если так — не лучше ли согласиться с тем, что чем скорее это сделать, тем лучше?.. Наша общая цель — восстановление Союза, и среди мер для её достижения, как показали прошедшие выборы, общая воля провозгласила необходимость указанной поправки к Конституции»{729}.

Это должна была быть 13-я поправка к Конституции (предыдущая была принята 60 лет назад!). А тремя годами ранее, в феврале — марте 1861-го, Конгресс проводил в жизнь совершенно противоположную 13-ю поправку — она должна была навсегда запретить Конгрессу США принимать какие-либо поправки, касающиеся «самобытных институтов» и «лиц, удерживаемых в труде и услужении» во всех штатах, то есть гарантировать законность и нерушимость рабовладения на Юге. Конгресс принял её за два дня до первой инаугурации Линкольна; дело оставалось за ратификацией штатами. Сорвал ратификацию Юг, начавший войну. Из-за неё «поправка Корвина», навсегда лишающая Конгресс права вмешиваться в дела рабовладения, до сих пор остаётся ни живой ни мёртвой — «подвешенной».

Весомым основанием для нового выдвижения на обсуждение поправки об отмене рабовладения стали новые успехи армии северян на западе. Джефферсон Дэвис вознамерился устроить Шерману из Атланты «вторую Москву»: уцелевшая армия южан должна была перерезать единственную железную дорогу на север, лишить противника резервов, боеприпасов и подвоза продовольствия, тем самым вынудить к «бесславному отступлению» на манер Наполеона обратно в Теннесси, а потом и в Огайо. Дэвис уже «предвидел» народное восстание в Теннесси, «предвкушал» долгожданный мир и независимость… Когда с его речами ознакомился Грант, он только спросил: «А кто обеспечит снег для „отступления из Москвы“?»{730}

У Шермана были другие планы: оставить силы прикрытия в тылу, на севере, пойти на юг, бросив коммуникации, кормить армию за счёт местного населения, «прорубить дорогу к океану, разделить территорию Конфедерации на две части и выйти Ли в тыл». «Джорджию оккупировать бесполезно, — объяснял Шерман свои намерения, — нужно подорвать её военные ресурсы, полностью уничтожая дороги, дома и живую силу. Я пройду таким маршем, что Джорджия взвоет»{731}.

И Джорджия взвыла. 16 ноября солдаты Шермана разрушили и подожгли в Атланте всё, что представляло хоть какую-то военную и стратегическую ценность. Грандиозный пожар не мог не захватить сотни гражданских построек. Армия уходила на юг, к Атлантике, оставляя за спиной дым и развалины. Оркестры воодушевлённо играли «Тело Джона Брауна лежит в земле сырой, / А душа зовёт нас в бой!». Шерман объявил, что докажет силой, что его солдаты как граждане Соединённых Штатов Америки имеют право как угодно перемещаться по своей стране.

Командующий южан генерал Худ решил, что лучшая защита — это нападение, и двинулся на север, в Теннесси. Он надеялся, что Шерман бросится вдогонку, спасать свои коммуникации. Если же нет, то не позже чем через месяц южане будут в Нэшвилле, столице стратегически важного пограничного штата.

Две армии шли в противоположные стороны — и результаты оказались противоположными. Армия Худа заставила отступать передовые части северян, но к зиме уткнулась в вожделенный Нэшвилл — второй после Вашингтона город США по мощности укреплений, за которыми её ждали превосходящие силы генерала Томаса. Работал фактор, о котором Линкольн предупреждал южан ещё в 1859 году: «Да, признаю, вы смелые и храбрые, но и мы не менее смелые и не менее храбрые. Поэтому потери в схватке будут один к одному, и поэтому мы победим вас, потому что мы — большинство!»

Томас атаковал первым. Двухдневное сражение 15–16 декабря шло под непрерывным дождём, в вязкой грязи. Северяне буквально распылили 28-тысячную армию конфедератов. Южане сдавались в плен, дезертировали, просто бежали… Фантазии Дэвиса развеялись вместе с облаками порохового дыма под Нэшвиллом. Из трёх больших боеспособных армий южан осталось две, причём одна из них ничего не могла поделать с продвигающимся на юг Шерманом.

За колоннами идущих по Джорджии войск кочевали постоянно растущие в размерах таборы беглых рабов. После колонн оставалась выжженная земля: полностью разрушенные железные дороги, уничтоженные фабрики и мастерские, сожжённый хлопок, разорённые имения, озлобленное население. Солдаты варили кофе на кострах из банкнот Конфедерации и объедались мясными деликатесами. Шерман знал, насколько жесток его марш, и на это был его расчёт — благодушные жители сытого тыла должны были на собственной шкуре почувствовать, какого монстра вызвали к жизни их правители: «Мы не можем изменить души жителей Юга, но мы можем вести войну с такой жестокостью, что они возненавидят её, и сменится не одно поколение, прежде чем они захотят вновь к ней прибегнуть».

«Прорубленная» сквозь Джорджию полоса запустения длиной почти в 300 миль и шириной от 25 до 60 миль уткнулась в побережье у города Саванны. По выражению историка Д. Макферсона, «защищавшие её 10 тысяч мятежников решили, что осмотрительность — лучший вид храбрости, и спаслись бегством, чтобы не попасть в ловушку»{732}. 21 декабря Шерман стоял на крыше портовой таможни Саванны и обозревал город, в котором бывал молодым офицером. Вечнозелёные дубы создавали ощущение лета. Река была усыпана поплавками с красно-белыми флажками — так флотские обозначили мины. За рекой, к северу, за кривыми линиями каналов и рисовыми полями, лежали земли Южной Каролины, зачинщицы мятежа. От Саванны до Чарлстона — не более сотни миль.

Президенту ушла телеграмма: «Прошу принять в качестве рождественского подарка город Саванну со 150 тяжёлыми орудиями, множеством боеприпасов и вдобавок примерно с 25 тысячами кип хлопка». Линкольн ответил немедленно:

«Премного благодарен за Ваш рождественский подарок — взятие Саванны. Когда Вы собирались выступить из Атланты к Атлантическому побережью, я был в сомнениях, чтобы не сказать в страхе; но, чувствуя, что Вам на месте виднее, и понимая, что „кто не рискует, тот ничего не получает“, я не вмешивался. Теперь Ваше предприятие обернулось успехом, и вся честь, бесспорно, принадлежит Вам. Что теперь? Думаю, решать Вам и генералу Гранту»{733}.

Недоволен был только ворчливый Стэнтон: «Я горько разочарован тем, что Харди с его пятнадцатью тысячами удалось уйти от шестидесяти тысяч Шермана. Из-за того, что армии противника уходят от разгрома, война продлится ещё долгое время»{734}.

Военные успехи ускорили ход политических дел. 6 января 1865 года Конгресс принял резолюцию о выражении благодарности генералу Шерману и начал обсуждение 13-й поправки{735}. Вновь внёсший проект на рассмотрение конгрессмен Джеймс Эшли начал с давнишних слов Линкольна: «Если рабовладение не зло, то что тогда зло?» Эшли был одним из организаторов той огромной подготовительной работы, которая должна была обеспечить недостающие голоса — по большей части из числа демократов — «подбитых уток». Роль президента в привлечении новых голосов всеми доступными способами до конца не выяснена. Есть противники «обвинений», суть которых выражена в парадоксе радикального республиканца Тадеуса Стивенса: «Величайшее дело XIX века было сделано при помощи коррупции, организованной и поддержанной честнейшим человеком Америки»{736}. Есть точка зрения, что всем процессом руководил госсекретарь Сьюард{737}. Некоторые историки (на их работах основан недавний фильм Стивена Спилберга «Линкольн») считают организатором и руководителем процесса самого Линкольна{738}. Одним из его важнейших доводов было:

«Я как президент Соединённых Штатов облечён огромной властью. Отмена рабовладения на конституционном уровне решит судьбу не только миллионов угнетённых в настоящее время, но и миллионов ещё не родившихся — навсегда! Это мера такой важности, что эти голоса должны быть добыты! Как это сделать — ваше дело, но помните, что я как Президент Соединённых Штатов облечён огромной властью»{739}.

За работу принялась чуть ли не вся Республиканская партия, бросившая в бой полный арсенал охоты за голосами: назначения на хлебные государственные должности проигравших выборы «подбитых уток» и обещания этих назначений друзьям и родственникам голосующих; помилования; внесение средств на политические кампании в избирательных округах; «политический бартер», когда, например, за обещание голоса тормозился законопроект о ликвидации монополии на железнодорожное строительство в нужном регионе. Когда не могли уговорить подать голос «за», пытались добыть хотя бы обещание не прийти на голосование.

Какова была личная роль Линкольна? Известно, что он встречался как минимум с шестью демократами, голосовавшими в июне против поправки, но если и раздавал какие-либо обещания, письменных свидетельств тому не осталось. Из устных же сохранился рассказ миссурийского рабовладельца Джеймса Роллинза. Линкольн вроде бы только взывал к нему как к бывшему соратнику по партии вигов и почитателю Генри Клея, указывал, что именно голос из Миссури покажет Югу, что «пограничные» штаты больше не хотят рабовладения, и этим приблизит конец войны. При этом неизвестно, от кого Роллинз получил обещание в случае поддержки поправки дать ему право решать, кто будет назначен на вакантное место федерального судьи в Миссури. В конце концов Роллинз шокировал коллег заявлением, что будет голосовать «за» и что «даже если бы он имел тысячу рабов, он отдал бы их за блага Союза, за мир и за Конституцию»{740}. (Характерный пример запутанной политической игры, где так и остаётся неизвестным соотношение убеждения и покупки, «посула» и «благодарности».)

Ещё одним ловким политическим трюком Линкольн отразил сильный удар ведущих свою кампанию демократов — противников поправки. Они объявили, что в Вашингтон тайно прибыли делегаты Конфедерации для переговоров о заключении мира. Мир с Югом прежде всего остального был главной идеей демократов. Принятие поправки, очевидно, срывало мирные переговоры и отдаляло сам мир. Это было весомое основание для многих конгрессменов голосовать «против». Линкольн опроверг заявление демократов: «Насколько мне известно, никакой мирной делегации в Вашингтоне нет, и вряд ли она здесь будет». Это была правда, но не вся. Мирная делегация находилась по дороге из осаждённого Питерсберга в форт Монро, твердыню северян в 180 милях от Вашингтона и 80 милях от Ричмонда (Линкольн разрешил пропустить её только туда){741}. Демократы этого не знали, а президент лишил их важного повода для агитации за голосование «против». Он не стал долго и подробно объяснять, что никаких уступок Юг всё равно не получит, а пошёл более прагматичным и эффективным путём.

Тридцать первого января 1865 года решающий день голосования по 13-й поправке настал. Галёрка и вестибюли были переполнены. Задолго до назначенных трёх часов пополудни пришли сенаторы, члены Верховного суда, министры (Линкольн ждал результатов в Белом доме), послы иностранных государств.

Волнение было невероятное — все понимали, что вопрос будет решён перевесом всего в несколько голосов. Обстоятельная процедура поимённого голосования долго оставляла результат неясным. «За» республиканцев публика воспринимала как должное. Первое же «за» демократа вызвало довольный гул галёрки, второе было встречено аплодисментами, третье — аплодисментами ещё более дружными, к которым присоединились конгрессмены. Спикер не раз просил их угомониться, мол, «могли бы подать лучший пример зрителям на галерее». Но шум всё усиливался, пока, наконец, не объявили итоги.

«За» проголосовали 119 конгрессменов, «против» — 56. Всего три голоса «против» вместо «за» — и необходимые две трети не были бы набраны. Но республиканцы поработали на славу: к четверым демократам, голосовавшим «за» в июне, добавились ещё 13. К тому же ещё восемь человек не явились на голосование «не совсем случайно», как заметили секретари Линкольна Николаи и Хэй; если хотя бы четверо пришли и проголосовали «против», все труды были бы напрасны.

13-я поправка стала неотъемлемой частью Конституции США: «В Соединённых Штатах или в каком-либо месте, подчинённом их юрисдикции, не должно существовать ни рабство, ни подневольное услужение, кроме тех случаев, когда это является наказанием за преступление, за которое лицо было надлежащим образом осуждено».

Можно представить себе взрыв восторга в наэлектризованном зале, если эмоции не сдержал даже составитель канцелярски сухого информационного бюллетеня Конгресса: «Члены республиканской фракции Конгресса внезапно вскочили со своих мест и, вопреки всем парламентским правилам, начали аплодировать и кричать от радости. Их примеру последовали мужчины на донельзя заполненных народом галереях, они также принялись громко и долго кричать, махать шляпами. За ними поднялись на ноги леди — а их были сотни — и принялись махать носовыми платками, дополняя сцену всеобщего радостного возбуждения»{742}. Среди радующихся, плачущих, обнимающихся на галереях было много чернокожих (до 1864 года их вовсе не пускали в Конгресс!), в том числе сын знаменитого Фредерика Дугласа. «Словно перемешали соль и перец», — заметил один из очевидцев.

В городе грянул артиллерийский салют из ста орудий. Когда же военному министру Стэнтону принесли список голосовавших, он приказал присоединиться к салюту ещё трём батареям «с самыми мощными зарядами» и под эти услаждавшие его слух звуки стал читать вслух все имена голосовавших «за». Один из свидетелей и участников проявления всеобщей радости заметил: «Стоило жить в тот день!»{743}

Президент также поставил свою подпись под историческим документом: «Одобрено. А. Линкольн», — хотя по процедуре этого не требовалось. Он, как и все, был преисполнен радости, но призывал не расслабляться: ещё нужно добиться, чтобы полное освобождение одобрили Штаты. И уже на следующий день президента порадовало известие из родного Иллинойса — штат первым ратифицировал поправку. К концу 1865 года то же сделали необходимые две трети всех штатов, и рабовладение в США будет законным образом истреблено. (Кентукки ратифицировал поправку только в 1976 году, а Миссисипи — аж в 2013-м!{744}) Рабовладельцы Юга заплатят за развязанную войну потерей частной «говорящей» собственности минимум на три миллиарда долларов. Право каждого человека на жизнь, свободу и стремление к счастью будет поставлено выше «священного» права частной собственности{745}.

Теперь Линкольн мог говорить с южанами по-другому. Уже 2 февраля он тайно покинул Вашингтон и поспешил на встречу с не допущенной в столицу делегацией Юга. Из членов Кабинета о поездке заранее знал только Сьюард, да и то потому, что принимал участие в самой встрече. Осторожность президента понятна — факт ведения переговоров о мире был обоюдоострым политическим оружием: если президент их вёл, его обвиняли в готовности пойти на уступки рабовладельцам Юга, если не вёл — в нежелании скорейшего мира и поддержке кровопролития. Однако когда после падения Саванны глава клана Блэров упросил Линкольна отпустить его в Ричмонд, дабы уговорить Джефферсона Дэвиса хотя бы прислать делегацию, президент дал согласие. «Ради мира в нашей общей стране»{746}, — писал Линкольн Блэру. «Ради мира между нашими странами»{747}, — отвечал Блэру Джефферсон Дэвис и соответственно инструктировал свою делегацию. Она считалась неофициальной, но возглавлял её вице-президент Александр Стивенс, в далёком 1847 году хороший знакомый (если не сказать друг) Линкольна по работе в Конгрессе. Два бывших вига, некогда сообща осуждавших несправедливую войну с Мексикой, встретились 3 февраля под защитой пушек форта Монро на пароходе «Королева рек» — тогдашнем президентском «борте номер один».

Линкольн попытался начать с шутки. Увидев, как в натопленном салоне щуплый и остроносый, как воробышек, Стивенс разматывает длинный шарф и снимает огромное шерстяное пальто, он заметил: «Никогда не видел, чтобы из такого гигантского кукурузного початка появлялись такие маленькие зёрна». Стивенс благодушно засмеялся и ответил какой-то шуткой времён их давнего общего прошлого. Все охотно окунулись в атмосферу, напоминавшую довоенную, когда два федерала и три конфедерата были друзьями или добрыми знакомыми. Разногласия сторон были понятны, но все искренне попытались найти точки соприкосновения.

Беседа длилась около четырёх часов. Козырной картой, припрятанной конфедератами, стала циркулировавшая по обе стороны фронта идея «остудить страсти» и объединить усилия «двух стран» для общего наступления против французов, хозяйничавших в Мексике. Таким образом, примирение достигалось на основе поддержки давней «доктрины Монро» с её лозунгом «Америка для американцев».

Однако фраза о «двух странах» оставалась камнем преткновения. Линкольн сформулировал три обязательных пункта мирного соглашения, без которых не видел смысла обсуждать какие-либо «совместные» планы:

1. Восстановление общенационального правительства для всех штатов.

2. Никаких откатов назад от уже принятых документов по вопросу рабовладения.

3. Немедленное прекращение всех враждебных действий и роспуск всех антиправительственных сил{748}.

Стивенс же, в полном соответствии с инструкциями Джефферсона Дэвиса, настаивал на необходимости заключения мира между «двумя нашими исстрадавшимися странами» и — возможно от себя — добавлял, что это «весьма вероятно» могло бы в будущем способствовать воссоединению. Но Линкольн не признавал никаких условных наклонений. «Доктрина Монро» и французская интервенция в Мексике были для него вторичны по отношению к единому Союзу и отмене рабовладения. Тщетно взывал один из переговорщиков к историческим примерам: мол, во время гражданской войны в Англии король Карл I заключал соглашения с мятежниками. Реакция Линкольна была молниеносной: «О примерах из истории Вам лучше поговорить со Сьюардом, но, сколько я помню, Карлу I отрубили голову»{749}.

Единственным позитивным результатом встречи стала предварительная договорённость о возобновлении обмена пленными. Линкольн обратился к Стивенсу: «Что ж, раз уж мы ничего не смогли сделать для нашей страны, что я могу сделать лично для вас?» — «Ничего», — сказал Стивенс, но тут же поправился: «Вы можете вернуть мне племянника, который находится в плену уже двадцать месяцев». — «Буду рад, — ответил Линкольн, — но взамен пришлите мне одного из наших пленных в том же звании. Напишите имя».

Точку во встрече поставил Сьюард. Когда пароход с посланниками уже отвалил от «Королевы рек», к нему подгрёб на лодке чернокожий матрос с корзиной шампанского. Стивенс и компания благодарно помахали платками Сьюарду, стоявшему на палубе, а тот на прощание крикнул в боцманский рупор: «Шампанское забирайте, но негра верните!»{750}

Джефферсон Дэвис был недоволен переговорщиками, и 9 февраля отчаявшийся Александр Стивенс оставил Ричмонд и уехал домой в Джорджию — ждать конца войны в качестве частного лица. На следующий день Линкольн отправил к Стивенсу освобождённого племянника, попросив передать дяде свою фотографию с надписью: «Надеюсь, Вы её сохраните. На Юге таких немного». В тот же день Конгресс США ревниво рассмотрел строго документированный отчёт Линкольна о прошедших переговорах и остался вполне удовлетворён. Дело снова было предоставлено военным.

Ко времени переговоров на борту «Королевы рек» войска Шермана уже третий день шли по Южной Каролине, оттесняя слабые заслоны южан. «Каким-то образом, — вспоминал Шерман, — нашими людьми овладела идея, что именно Южная Каролина первопричина всех наших бед. Это её жители открыли огонь по форту Самтер в торопливом желании ввергнуть страну в гражданскую войну, а стало быть, им и придётся испытать военные бедствия в самой тяжёлой форме»{751}.

В ночь на 16 февраля губернатор Южной Каролины бежал из столицы штата, Колумбии, и больше никогда не смог собрать правительство. На следующий день в Колумбию вошли войска Шермана, а к ночи город заполыхал.

Споры о том, кто сжёг Колумбию, напоминают споры о том, кто устроил пожар Москвы в 1812 году: то ли войска Шермана выжгли дотла «гнездо мятежа», то ли жители запалили город, чтобы он не достался врагу, то ли были оставлены без внимания обречённые на уничтожение кипы хлопка{752}.

В связи с падением Колумбии конфедераты увели войска из обречённого Чарлстона, и по его улицам прошли, распевая «Тело Джона Брауна лежит в земле сырой», чернокожие солдаты 55-го Массачусетсского цветного полка. К руинам форта Самтер потянулись экскурсанты и фотографы. Прошло ещё две недели энергичного и жестокого марша, и войска Шермана вышли к границе с Северной Каролиной. 3 марта в одном из приграничных городков они захватили 25 пушек. На следующий день из исправных стволов был произведён салют в честь второй инаугурации Авраама Линкольна.

В Вашингтоне утро 4 марта, как и четыре года назад, выдалось пасмурным. Тучи чуть ли не цеплялись за наконец-то достроенный чугунный купол Конгресса с венчавшей его шестиметровой статуей «Свобода вооружённая». Журналист Ной Брукс вспоминал, что такой весенней грязи, как в тот день, он больше не видел ни до, ни после дня инаугурации, но толпы зрителей и гостей не обращали на неё внимания, а множество женщин решились на «крайнее проявление героизма» — запачкать и вымочить края своих юбок, лишь бы не пропустить знаменательное событие{753}.

Трагикомической прелюдией к выступлению президента стало принятие присяги вице-президентом Эндрю Джонсоном. Он вышел на публику ровно в полдень с подозрительно красным лицом, а когда стал произносить речь, выяснилось, что он пьян. Считать ли оправданием то, что этот джентльмен был сильно болен и много дней подряд лечился с помощью виски, не жалея лекарства? Накануне самого ответственного в жизни выхода вице-президент взбодрил себя парой стаканчиков, потом, уже в отведённой для него комнате сената, принял для храбрости ещё порцию «противопростудного» — и разомлел от жары.

Джонсон махал руками, грозно оборачивался в сторону правительства («Вы, мистер Сьюард, вы, мистер Стэнтон, и вы, мистер э-э-э… как зовут морского министра?») и долго не реагировал на знаки, дающие понять, что время его речи закончилось.

…Когда Авраам Линкольн поднялся на инаугурационную платформу у восточной стороны Капитолия, он увидел перед собой море голов до самого края площади. Море это колыхалось и шумело, но шумело одобрительно. Когда президент вышел вперёд, надел очки и приготовил лист с напечатанной в две колонки инаугурационной речью, волна криков и аплодисментов промчалась от передних рядов к задним. В этот самый момент солнце пробилось из-за туч и залило светом площадь, зрителей, гостей, платформу и стоящего на ней президента. И все затихли, чтобы услышать речь, ставшую одной из самых знаменитых речей Линкольна и, возможно, самой важной{754}. Линкольн начал, словно поясняя, что о войне он будет говорить только в связи с тем, что она скоро закончится:

«Теперь, по прошествии четырёх лет, в течение которых постоянно делались публичные заявления по каждому пункту и периоду великого конфликта, который продолжает приковывать к себе внимание и поглощает силы нации, трудно найти что-либо новое, о чём можно было бы заявить…»

Отбыв «военный срок» президентства, он строил планы на «гражданский срок», целью которого видел примирение воссоединённой нации. Ради этого примирения он представил уходящий в прошлое жестокий конфликт как исполнение стоящей над мирской суетой Божьей воли, а не как столкновение человеческих принципов. Ради этого примирения он много раз употреблял в своей речи слова «все» и «обе» и совсем отказался от слов «мятежники» и «изменники»:

«Обе стороны искали лёгкой победы… Обе пользовались одной и той же Библией и верили в одного и того же Бога, и каждая надеялась на Его помощь в своей борьбе… Молитвы каждой из сторон не были услышаны. По крайней мере они не исполнились до конца».

Не исполнились, потому что война была Божьей карой за Богом же ниспосланный всей стране соблазн рабовладения, время которого прошло. Развивая евангельское «Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит!», Линкольн предположил, что рабство в Америке — «один из тех соблазнов, который, по Божьей воле, должен был прийти, но который, по окончании отмеренного срока, Господь намерен уничтожить». Страшная война наслана и на Север, и на Юг «как горе для тех, через кого этот соблазн пришёл».

«Как трепетно мы надеемся, как пылко молимся мы, чтобы это тяжёлое наказание войны поскорее прошло! Однако если Богу угодно, чтобы оно продолжалось, покуда богатство, накопленное невольниками за двести пятьдесят лет неоплаченного труда, не исчезнет и пока каждая капля крови, выбитая ударом кнута, не будет оплачена другой каплей, пролитой ударом меча, то, как было сказано три тысячи лет назад и как должно быть сказано и сегодня: „Суды Господни истина, все праведны“».

Наконец, прозвучали слова, уступающие в известности разве что последней фразе Геттисбергской речи. Линкольн призвал не к сплочению для скорейшего достижения победы — он не сомневался, что конец её предрешён, — а к милосердию ко всем пострадавшим от войны:

«Ни к кому не испытывая злобы, с милосердием ко всем, с непоколебимой верой в свою правоту, как Господь даёт нам видеть её, приложим все усилия, чтобы закончить начатую работу и перебинтовать раны нации. Позаботимся о тех, на кого ляжет бремя битвы, о вдовах и о сиротах. Сделаем всё, чтобы получить и сохранить справедливый и долгий мир как внутри страны, так и со всеми другими странами»{755}.

Речь длилась не больше семи минут. Концовка заставляла задуматься, а не ликовать, поэтому только после паузы раздались аплодисменты и грянули орудийные салюты.

Линкольн повернулся к председателю Верховного суда, чтобы принести присягу. Её принимал уже не Тони (старый сторонник рабовладения отошёл в мир иной осенью 1864 года), а… Салмон Чейз! Главного судью по Конституции США выдвигает президент, и Линкольн нашёл, как использовать честолюбивого и масштабного государственного деятеля на благо страны. По его расчёту, назначение на высший пост на «соседней» ветви государственной власти могло удовлетворить политические амбиции Чейза и при этом сохранить его, сторонника прав освобождённых рабов, в качестве союзника.

…Авраам поцеловал раскрытую Библию. Чейз заметил, какого места коснулись уста президента. Это была Книга пророка Исаии: «Не будет у него ни усталого, ни изнемогающего; ни один не задремлет и не заснёт… Стрелы его заострены и все луки его натянуты; копыта коней его подобны кремню, и колёса его как вихрь» (Исаия, 25:27, 28).

Это был знак решающего усилия для окончания войны. Грант неослабевающей бульдожьей хваткой держал генерала Ли с главными силами конфедератов у Ричмонда и Питерсберга, да так, что Ли признавался президенту Дэвису в полной невозможности послать подкрепления в обе Каролины. За месяц с середины февраля по середину марта из его армии дезертировала десятая часть бойцов. Особенно много бежало жителей Северной Каролины{756} — Уильям Шерман уже шёл по этому штату к южной границе Вирджинии. Теперь «дядя Билл» мог опираться на флот, господствующий в Атлантике, и вбирал в себя части, давно контролировавшие важнейшие участки побережья. 19 марта у городка Бентонвилл южане отчаянно бросились на левый фланг наступавших колонн Шермана, но не управились с ним до наступления ночи. Силы Шермана, троекратно превосходившие силы противника, в следующие два дня заставили его отступить. Вторая из трёх больших армий конфедератов потеряла возможность противостоять Шерману в открытом бою и могла только следить за его неумолимым движением на Ричмонд… После войны Шермана критиковали за то, что он не бросился добивать неприятеля в решающем большом сражении, а пошёл дальше на Вирджинию. Защитники генерала говорили, что он понимал, насколько близок конец войны, и не хотел излишнего кровопролития.

Линкольн тоже предвидел скорый конец войны. На 14 апреля 1865 года он назначил торжественный подъём флага над фортом Самтер — того самого изодранного осколками флага, который с его разрешения был спущен 14 апреля 1861 года, и тем же самым Робертом Андерсоном, теперь генералом{757}. А в последнюю неделю марта Линкольн отправился на фронт, к генералу Гранту. По официальной версии утомлённый, недавно перенёсший грипп президент уезжал от столичных хлопот и орд искателей должностей для проведения смотра — это была единственная форма «отпуска», которую он тогда мог себе позволить. Кроме того, они с Мэри хотели навестить Роберта, окончившего Гарвард и поступившего на воинскую службу — помощником адъютанта при штабе генерала Гранта. Капитан Роберт Линкольн встретил родителей прямо у пристани сияющего огнями города Сити Пойнт — эта громада выросла вокруг главной квартиры армии «Потомак» всего за восемь месяцев.

Будущее показало, что президент был приглашён присутствовать при решающих событиях войны. К тому же накануне, 27 и 28 марта, на борту «Королевы рек» состоялось совещание Линкольна и его командующих. Эту встречу в 1868 году запечатлел по воспоминаниям участников художник Джордж Хили. Его картина «Миротворцы», изображающая встречу президента с генералом Шерманом, генералом Грантом и адмиралом Портером, висит в Белом доме со времён Джона Кеннеди. Шерман считал: «Линкольн на этой картине изображён лучше, чем я видел где-нибудь ещё, да и мы с генералом Грантом и адмиралом Портером вышли неплохо. Думаю, адмирал Портер дал художнику письменное описание того, где кто сидел, каковы были мебель и размеры зала „Королевы рек“. Разве что радуга за окном — фантазия Хили, символ приближающегося мира. На этой картине говорю я, остальные внимательно слушают. Думаю, художник попытался отобразить мою фразу, что если Ли останется в Ричмонде, а я достигну Берксвилла, то мы зажмём его между большим и указательным пальцами. Неважно, какое значение пытался Хили придать нашей группе, но мы сидели именно так, как изображено, и вели важный разговор 28 марта; я расстался с Линкольном, чтобы больше никогда не увидеться»{758}. Шерман уехал готовить марш на Ричмонд, но Грант уже мог позволить себе его не дожидаться. Он ждал только момента, когда стихнут весенние ливни. Линкольн отправил Мэри обратно в столицу, но Тада оставил при себе.

Утром 31 марта с борта «Королевы рек» Линкольн услышал канонаду и ружейную трескотню со стороны Питерсберга. Грант начал хорошо подготовленное наступление, бросив в обход зарывшейся в траншеи армии Ли недавно пришедшие на помощь войска генерала Шеридана. Они зачистили «шермановскими» методами некогда плодородную долину Шенандоа и после этого соединились с главной армией. Шеридан был той гирей, которой Грант нарушал равновесие на фронте.

«Понимаю, что должен вернуться, — телеграфировал Линкольн военному министру, — но не могу не остаться, чтобы увидеть итоги наступления генерала Гранта».

Стэнтон отвечал немедленно: «Надеюсь, Вы останетесь, чтобы увидеть, как всё закончится, — хотя бы на несколько дней. Я уверен, что Ваше присутствие окажет огромное влияние на то, чтобы предпринятые усилия окончились падением Ричмонда, — по сравнению с этим груз остальных обязанностей не тяжелее пёрышка. Здесь делать особенно нечего, а мелкими заботами не стоит Вас беспокоить. Задержка в наступлении нанесёт наибольший вред, а пока Вы там, задержки не будет!»{759}

И задержки не было. 1 апреля Шеридан разорвал оборону конфедератов у стратегического перекрёстка дорог, известного как «Пять развилок», и на следующее утро Грант скомандовал общий штурм Питерсберга. Вскоре западный участок обороны южан был прорван.

Ещё до полудня во время воскресной службы президенту Джефферсону Дэвису прямо в храм принесли телеграмму от генерала Ли: «Не думаю, что сумею удержать позицию дольше, чем до темноты. Советую всё приготовить для эвакуации Ричмонда сегодня же ночью». Поздно вечером Дэвис, правительство и золотой запас Конфедерации были вывезены на запад от города. Ночью туда же, вдоль реки Аппоматтокс, ушли из Питерсберга остатки армии генерала Ли. Оставалась последняя надежда — на соединение Ли с частями, противостоящими Шерману, и создание из двух побитых армий одной боеспособной.

Третьего апреля Грант известил Линкольна, что Питерсберг взят, и пригласил приехать. У фортов, прозванных солдатами «Ад» и «Проклятие», лежали тела погибших. Сопровождавший президента телохранитель запомнил, каким печальным и осунувшимся стало его лицо{760}. Линкольн проехал по пустынным улицам, поздравил Гранта с победой, проговорил с ним полтора часа и вернулся назад. Едва он покинул город, Гранту принесли депешу о вступлении федеральных войск в горящий Ричмонд.

Уже к восьми утра 4 апреля Линкольн был готов к поездке в недавнюю столицу Конфедерации («Слава богу, я дожил до этого дня!»). Военный министр Стэнтон, узнав о таком намерении, прислал предостерегающую телеграмму: «Прошу Вас подумать: стоит ли наносить ущерб нации, подставляя себя под опасность?.. Одно дело — генералы, чья обязанность быть с войсками и подвергать себя подобному риску. Другое дело — политик, глава государства». Линкольн ответил успокаивающей телеграммой: «Спасибо за тревогу. Я буду осторожен»{761} — и взял с собой Тада, которому в этот день исполнилось 12 лет.

Канонерка ползла к Ричмонду, огибая полузатонувшие корабли и помеченные флажками мины, расталкивая трупы лошадей и всевозможные обломки. Наконец стала видна бывшая столица Конфедерации. Над ней поднимались столбы дыма: уходя, южане подожгли всё, что смогли.

Линкольн, держа Тада за руку, сошёл на берег. Вся его охрана состояла из дюжины военных моряков, вооружённых карабинами. Они так и шли в центр города подобием сэндвича: полдюжины моряков спереди, полдюжины сзади, в центре Линкольны, старший и младший, адмирал Портер и телохранитель Крук. Президента узнали, к компании присоединился чернокожий «гид», и постепенно вокруг собралась целая толпа негров и негритянок, кричавших «Слава!», «Аллилуйя!», «Президент Линкум приехал!» и пытавшихся коснуться своего освободителя. По легенде, один из освобождённых рабов бросился Линкольну в ноги, но тот сказал: «Не нужно вставать передо мной на колени — только перед Господом! Его благодарите за навек дарованную свободу». Ещё один седовласый негр в лохмотьях снял свою изодранную соломенную шляпу: «Да хранит вас Господь, масса президент Линкум!» — и Линкольн поднял цилиндр и наклонил голову в ответном приветствии. Снял шляпу перед негром! Простой жест ломал устои, больше двух столетий выстраивавшиеся белой аристократией Юга.

Сбегались на шум и белые бедняки, пережившие в городе четыре тяжёлых года. Какая-то девочка выскочила из толпы и вручила президенту букет роз{762}. Белое население кварталов побогаче либо смотрело в окна, либо демонстративно захлопывало ставни. Телохранителя Крука потряс контраст: шумная, восторженная, поющая и танцующая толпа вокруг и молчаливые головы, сотнями выглядывающие из окон. Казалось, вот-вот в одном из окон появится солдат в сером мундире и прицелится из ружья…

Они дошли до выгоревшего делового центра; здесь к охране присоединился кавалерийский эскорт. В Белом доме Конфедерации был теперь штаб федералов. Линкольн прошёл по брошенным впопыхах комнатам, а в кабинете Джефферсона Дэвиса сел за всё ещё заваленный документами стол, покинутый хозяином 48 часов назад, — не как триумфатор, заметил один из очевидцев, а как усталый измотанный человек, чувствующий, что конец работы близок. От него ждали исторической фразы — а он попросил стакан воды. Потом, уже в коляске, Линкольн проехал мимо тюрьмы для военнопленных Либби (теперь её постояльцами были конфедераты), мимо десятков разрушенных зданий и остановился у Капитолия, в котором собирался Конгресс мятежников. Внутри царил хаос: разбросанные бумаги и ставшие ненужными облигации Конфедерации, поломанная мебель, следы паники и спешной эвакуации. Не стал уезжать только помощник военного министра южан (один из трёх участников переговоров у форта Монро). Ему были продиктованы ещё раз те же, что и в феврале, условия мира:

1. Восстановление общенационального правительства для всех штатов.

2. Никаких откатов назад от уже принятых документов по вопросу рабовладения.

3. Немедленное прекращение всех враждебных действий и роспуск всех антиправительственных сил{763}.

Кроме того, поскольку для Вирджинии война фактически закончилась, президент предложил созвать Законодательное собрание штата, если оно согласится отозвать и распустить по домам всё ещё воюющие на стороне мятежников войска. («Впрочем, — говорил он в кругу приближённых, — мне кажется, что генерал Шеридан сделает это быстрее»{764}.) Когда президент возвращался на корабль и катер отваливал от берега, какая-то негритянка крикнула вслед: «Ради бога не утоните, масса Эйб!»

В Сити Пойнте Линкольна ждали новости, хорошие и плохие. К западу от Ричмонда Шеридан отрезал войскам Ли дорогу в Северную Каролину; в арьергардных боях южане потеряли, в том числе пленными и разбежавшимися, половину оставшейся армии. Их окончательное поражение было неминуемо. А в Вашингтоне госсекретарь Сьюард попал в аварию и получил серьёзные травмы; домой его принесли без сознания. И то и другое обстоятельства подчёркивали необходимость вернуться в столицу и заняться управлением всей страной. Но прежде Линкольн не мог не посетить раненых солдат: «Джентльмены! Вы знаете лучше меня, как правильно вести себя в госпиталях, но я пришёл сюда, чтобы пожать руки людям, которые принесли нам победу». И он шёл по палаткам и баракам, пожимая руки раненым — пять часов, пять тысяч рукопожатий.

— Мистер президент! Туда вам не захочется заходить…

— Почему?

— Там больные пленные мятежники.

— Вот туда-то мне точно нужно!

И президент вошёл в палатку с пленными и пожал руки им — соотечественникам{765}.

Незадолго до того, как «Королева рек» подняла якорь, Линкольн отправил Гранту телеграмму: «Генерал Шеридан говорит, что, если немного поднажать, Ли капитулирует. Поднажмите!»{766}

Они сошли на вашингтонский берег перед закатом 9 апреля. Столица захлёбывалась от праздничного настроения, не проходящего со дня известий о падении Ричмонда. Телеграммы обогнали пароход, и Стэнтон сообщил президенту, что в половине пятого пополудни генерал Грант прислал сообщение о капитуляции генерала Ли и его армии в местечке Аппоматтокс-Кортхаус. Президент и военный министр обнялись. «Мы пережили в тот день один из счастливейших моментов в жизни»{767}, — вспоминал Стэнтон. Это не был конец войны, но это был конец Конфедерации: её правительство было в бегах, и, хотя разрозненные очаги сопротивления ещё существовали, оставалось дождаться только капитуляции последней крупной силы южан — армии генерала Джонстона. Сьюард лежал дома весь перебинтованный, закованный в стальной каркас, со сломанной рукой, раздробленной челюстью и пытался улыбаться. Линкольн склонился над ним и почти шёпотом рассказывал новости.

Утро 10 апреля было встречено залпами орудийных салютов, перемежающихся раскатистым «ура!». День был объявлен выходным. Несмотря на дождь, на домах появились многочисленные флаги. Звенели колокола, играла музыка, улицы заполнили возбуждённые толпы, раздавались восторженные речи и приветственные крики. К вечеру затрещали фейерверки, загорелись праздничные костры. И весь день многочисленные группы визитёров и целые процессии с оркестрами в своём неугомонном желании видеть, а лучше ещё и слышать возвратившегося президента срывали работу Белого дома. Тад махал в окно подаренным ему трофейным флагом Конфедерации. Когда от особенно настойчивых «серенад» было не отделаться, президент выходил с короткими общими словами, а один раз попросил оркестр сыграть одну из своих самых любимых мелодий, «Дикси», ибо теперь это «законная собственность Союза». В конце концов Линкольн обнадёжил собравшихся, что завтра выступит с «настоящей речью».

Эту речь 11 апреля он произносил уже в сумерках, из окна второго этажа, и репортёр Брукс держал свечу, освещающую бумаги с текстом. Прочитав страницу, Линкольн ронял её на пол, зная, что там ползает Тад с ответственным поручением: собирать падающие листы. Мэри стояла у соседнего открытого окна.

Внизу снова волновалось людское море, гомонящее, время от времени взрывающееся радостными криками и раскатами аплодисментов. Ждали большой хвалебной речи в честь победоносных армии и флота. Но лицо Линкольна было слишком строгим, и заговорил он о другом — о том, что будет со страной, когда отгремят выстрелы и встанет проблема экономического, политического, культурного воссоединения с Югом. Президент начал вычерчивать новую линию политики: «реконструкцию по-президентски», которая уже натолкнулась на «реконструкцию по-конгрессменски», чересчур враждебную к бывшим мятежным штатам. Он рассказывал о попытках построить модель жизни Юга в штате Луизиана, объяснял, почему так важен вопрос, считать ли мятежные штаты частью Союза или принимать их заново. Новостью для всех стало первое публичное объявление Линкольном о поддержке избирательных прав чернокожих, пусть хотя бы только имеющих достаточное образование или отслуживших в федеральной армии.

Это был шаг навстречу радикалам, и они научились понимать политические методы президента. В их среде появился образ, позже зафиксированный Фредериком Дугласом: Линкольн учился политическому ремеслу, ещё когда расщеплял брёвна, ибо уже тогда он вставлял клин в щель узким концом и постепенно загонял более широкую часть. Таким же приёмом он вбивал клин в рабовладение: от рекомендаций пограничным штатам провести постепенное освобождение рабов за компенсацию в 1862 году через «Прокламацию об освобождении» в 1863-м к 13-й поправке в 1865-м. Подобным же способом он взялся за избирательные права…{768}

Намерения Линкольна поняли не только сторонники прав чернокожих. Симпатичный, хотя немного нервный 26-летний зритель повернулся к соседу: «Это значит гражданство для ниггеров» — и добавил: «Это будет последняя речь, которую он произнёс». Звали зрителя Джон Уилкс Бут.

Загрузка...