РОСЧЕРК ПЕРА

«Опять эти трое несносных парней!» — воскликнул президент, увидев в окно, как к Белому дому подходят радикальные конгрессмены-республиканцы Чарлз Самнер, Тадеус Стивенс и Генри Уилсон. Смысл восклицания Линкольн пояснил своему гостю, конгрессмену Хендерсону: «Школа, в которую я ходил, была в простой бревенчатой хижине, а чтению и грамматике мы учились по Священному Писанию. Учитель выстраивал нас в один ряд и заставлял по очереди читать книги Ветхого Завета. Как-то раз нам досталась история о том, как царь Навуходоносор ввергнул в пещь огненную трёх отроков, которых звали Седрах, Мисах и Авденаго. Первый раз прочесть эти имена досталось одному из самых младших. Он споткнулся на Седрахе, запутался в Мисахе и окончательно замолк на Авденаго. За что немедленно получил от учителя затрещину и своими всхлипываниями сопровождал чтение остальных. Через некоторое время парень успокоился, но когда снова подошла его очередь читать, он вдруг замер как вкопанный, всхлипнул и ткнул пальцем в книгу: „Смотрите, учитель, опять эти трое несносных парней!“»{532}.

«Несносные» республиканцы являлись тогда в Белый дом, чтобы снова и снова говорить с президентом о необходимости решения самой насущной, на их взгляд, политической проблемы страны — проблемы рабовладения. Они хотели действовать немедленно, решительно, революционно, и их активность в Конгрессе привела к тому, что, по замечанию историка Д. Макферсона, «законопроекты против рабства сыпались в разбухавшие папки конгрессменов, как осенью листья с деревьев»{533}.

Однако помимо давления слева, президент испытывал и давление справа, со стороны не только демократов, представителей пограничных штатов, но и коллег-республиканцев, среди которых было немало сторонников «консервативного лечения» с принципом «прежде всего не навреди». Они не сомневались, что рабство обречено на отмирание, но считали, что достаточно не мешать ему исчезнуть естественным путём.

В первый год войны Линкольн находился в кругу умеренных республиканцев: его отвращение к рабству было не меньшим, чем у аболиционистов, но приверженность закону и необходимость защищать Конституцию, да ещё во время войны, сдерживали чувства. Осторожность Линкольна была видна ещё осенью 1861 года — и в конфликте с Фремонтом, и в переписке с Джорджем Банкрофтом, видным учёным, много лет писавшим монументальную историю США. Банкрофт убеждал президента, что происходящее обречено занять видное место в будущих исторических сочинениях: «Ваше президентство пришлось на времена, которые навсегда останутся в истории человечества. Гражданская война — это инструмент Провидения, которым будет выкорчёвано рабство. Потомки не поймут, если в результате войны не вырастет число свободных штатов. Этого ждут с надеждой представители всех партий». Линкольн ответил очень аккуратно, словно опасаясь, что письмо перехватят и опубликуют: «К тому, о чём Вы пишете, я должен подходить со всей осторожностью и взвешенностью суждений»{534}.

Президент не мог себе позволить открыто признаться, что уже действует в этом направлении. Именно тогда Линкольн начал консультации с сенатором из Делавэра Джорджем Фишером, республиканцем и рабовладельцем, обсуждая с ним возможности начать освобождение рабов с самого нерабовладельческого из рабовладельческих штатов (в Делавэре на 600 рабовладельцев приходилось 1798 рабов). По закону первый шаг к этому мог быть сделан только Законодательным собранием штата, поэтому Фишер должен быть стать инициатором проекта постепенного освобождения всех невольников с последующей компенсацией хозяевам со стороны государства, на что должна была быть потрачена сумма в 719 200 долларов, по 400 долларов за человека (изначально Линкольн предлагал 300, Фишер хотел 500), выплачиваемая на протяжении тридцати лет.

Попытка Фишера не удалась — левые хотели эмансипации без денежного возмещения, правые не знали, как регулировать межрасовые отношения после отмены рабства{535}. Тогда в марте 1862 года Линкольн предложил проводить идею освобождения за компенсацию под эгидой правительства США. Он предложил Конгрессу выдвинуть законопроект, по которому «Соединённые Штаты намерены сотрудничать с каждым штатом, который примет решение о постепенной отмене рабства, предоставив такому штату финансовую помощь для выплаты компенсации за неудобства, частные и общественные, вызванные изменениями в его устройстве». Такой поворот позволял соблюсти конституционные нормы: федеральные власти не вмешивались в дела, относящиеся к компетенции штатов, не оказывали давления и предоставляли каждому штату свободу принимать или не принимать предложение. Главной оставалась военная необходимость: ликвидация рабовладения устраняла соблазн присоединиться к Конфедерации. В конце обращения Линкольна звучало аккуратное предупреждение консерваторам: при продолжении войны «невозможно будет учесть все обстоятельства, все потери и разрушения, которые могут последовать»{536}.

В поддержку своего предложения Линкольн предоставил всем заинтересованным членам Конгресса и влиятельным журналистам финансовые расчёты:

«Что же касается чрезмерных затрат на план постепенного освобождения за компенсацию, позвольте мне привести пару примеров. Расходы меньшие, чем на полдня войны, покрывают стоимость всех рабов Делавэра при цене 400 долларов за человека:

стоимость рабов — 719 200 долларов;

один день войны — 2 000 000 долларов.

Соответственно, расходы меньшие, чем на 87 дней войны, при той же цене покрывают стоимость всех рабов в Делавэре, Мэриленде, округе Колумбия, Кентукки и Миссури:

стоимость рабов — 173 048 800 долларов;

стоимость 87 дней войны — 174 000 000 долларов»{537}.

Больше всего Линкольна волновала реакция представителей «пограничных» штатов. Он собрал их в Белом доме с целью «разъяснить своё послание от 6 марта»{538} и снова говорил о пользе, о патриотизме, об отсутствии принуждения. Реакция оказалась более чем сдержанной. Встреча закончилась вежливыми, напыщенными и ни к чему не обязывающими уверениями сенатора Криттендена в убеждённости всех конгрессменов в том, что президентом «движут возвышенный патриотизм и абсолютная преданность делу служения на счастье и во славу страны»{539}.

Резолюция о государственном финансировании освобождения прошла палату представителей (89 голосов «за», 31 «против»), сенат (32 голоса «за», 10 «против») и 10 апреля была подписана президентом. Однако протянутая федеральным правительством рука повисла в воздухе: ни один «пограничный» штат на инициативу не откликнулся. А Конгресс США смог использовать свою власть только для отмены рабовладения в округе Колумбия. Мера, которой тщетно пытался добиться конгрессмен Линкольн в 1849 году, была утверждена президентом Линкольном 16 апреля 1862-го. За каждого освобождённого раба хозяева получали от государства 300 долларов. Ещё 100 тысяч долларов выделялось для тех бывших рабов, кто решит добровольно эмигрировать на Гаити или в Либерию.

Девятнадцатого июня Линкольн одобрил принятый Конгрессом закон о запрещении рабовладения на территориях США — «как существующих, так и образованных в дальнейшем». В ведение федерального правительства передавалось также разрешение всем гражданам США и претендентам на гражданство старше двадцати одного года покупать незанятые земли из государственного фонда: за небольшую сумму можно было оформить в полную собственность 160 акров (64 гектара). Это был знаменитый Закон о гомстедах, по оценке известного американиста В. В. Согрина, «самый выдающийся и самый демократический аграрный закон за всю историю США»{540}. Подписав его 20 мая, Линкольн закончил старый спор Севера и Юга о судьбе гигантских западных земель, ещё не ставших штатами, и отправил в прошлое концепцию Дугласа о «народном суверенитете». Были аннулированы и последствия решения по делу Дреда Скотта, формально допускавшие рабовладение туда, где оно не было укоренившейся традицией. Право свободного получения земли и гарантия отсутствия конкуренции с дешёвым рабским трудом укрепляли поддержку республиканского правительства, привлекали иммигрантов. Это были «позитивные» законы, направленные на освоение Запада и вообще на развитие страны наиболее передовым для того времени фермерским путём. На индустриальное будущее страны работали подписанный Линкольном 1 июля Закон о Тихоокеанской железной дороге, давший старт строительству первой трансконтинентальной магистрали, а также подписанный на следующий день Закон о выделении государственных земель для развития сельскохозяйственных и технических колледжей. Война не остановила выполнение созидательных пунктов республиканской программы, а в определённой степени и облегчила его, ибо Конгресс голосовал в отсутствие покинувших его южан-консерваторов.

Новый шаг был сделан Конгрессом и президентом относительно рабовладения на Юге. 17 июля был принят «Второй конфискационный акт», ужесточавший позицию федерального правительства по отношению к рабовладельцам Конфедерации, над которыми оно не имело фактической власти. Если принятый год назад «Первый акт» освобождал («конфисковывал») только рабов, использовавшихся на работах, связанных с ведением войны, то новый закон лишал собственности (а значит, и рабов) всех активных сторонников Конфедерации («лиц, виновных в государственной измене»). Своего рода обратной стороной конфискационного акта стал подписанный в тот же день Линкольном-главнокомандующим приказ, допускавший привлечение для работ на нужды армии и флота «лиц африканского происхождения» из мятежных штатов («трофеев») — «сколько потребуется» и за «разумную плату».

И всё же Линкольну эти меры казались недостаточными, и он уже готовил новый решительный шаг в отношении рабовладения на Юге. Президенту стало понятно, что на фоне таких ожесточённых и не имеющих перспектив скорого окончания боевых действий его прежняя идея принудить мятежные штаты к миру и возвращению в Союз, «каким он был», с прежним рабовладением, всё больше теряет смысл, особенно с началом претворения в жизнь республиканской программы по освоению Запада. Говоря словами Линкольна, «разбитое яйцо не собрать обратно». Свои рассуждения президент изложил в письмах сторонникам возвращения в Союз из Луизианы:

«Наше правительство не может больше вести игру, в которой оно поставило на кон всё, а его противники — ничего. Наши противники должны понять, что они больше не смогут до бесконечности проводить эксперименты по разрушению нашей системы правления в надежде, что в случае неудачи всегда можно безнаказанно вернуться в Союз, „каким он был“… Истинное средство от войны — не в скруглении её острых углов, а в избавлении от самой необходимости войны. Если жители Луизианы… предпочитают поставить всё на кон ради разрушения нашей системы правления, пусть подумают: стану ли я жертвовать этой системой только для того, чтобы они это своё „всё“ не потеряли? Что бы вы делали на моём месте? Остановили бы войну? Или стали бы её вести, поливая друг друга розовой водой из детских брызгалок? Я не смогу сделать больше, чем в моих силах, но я сделаю всё, чтобы сохранить нашу систему правления. Я поклялся делать это как президент, я буду это делать в силу своих личных убеждений. Это будет сделано не от злости. Для злости задача слишком грандиозна»{541}.

Тринадцатого июля 1862 года главное предложение Линкольна зафиксировал в дневнике министр Уэллс. Он, президент и Сьюард ехали в коляске по городу, и в отсутствие лишних ушей Линкольн «впервые сказал… об освобождении рабов специальным законодательным актом — в случае, если мятежники не прекратят своей войны против правительства и Союза. Он подробно объяснял, что это будет важно, но сложно сделать, рассказывал, как много он об этом думал, как пришёл к выводу, что это военная необходимость, без которой не спасти Союз, что мы должны освободить рабов, чтобы самим не оказаться порабощёнными, и т. д. и т. п. Он признался, что впервые делится своим замыслом с кем бы то ни было, и попросил, чтобы мы откровенно высказались о его предложении»{542}. И Сьюард, и Уэллс объявили в ответ, что последствия такого акта будут настолько гигантскими, что, прежде чем высказывать своё мнение, они должны серьёзно подумать, хотя мера кажется им вполне оправданной.

Серьёзно подумать пришлось и Джошуа Спиду. Неизвестно, намеренно ли Линкольн вызвал старого друга в столицу или обстоятельства совпали, но Спид одним из первых прочитал черновик «Прокламации об освобождении рабов». Авраам хотел услышать непредвзятое мнение друга и при этом «просвещённого рабовладельца», сторонника Союза из «пограничного» штата. Сначала Джошуа был против, но Авраам убедительно говорил о том, что прокламация затрагивает только мятежные штаты, что он долго старался обойтись без таких крайних мер, но они необходимы с военной точки зрения: мятежники будут терять рабочие руки, а Союз приобретёт немало хороших бойцов.

Много позже Спид вспоминал: «Хорошо помню наш разговор о прокламации. Он уверял, что я не могу не признать её мудрость, что я увижу, как в скором будущем мы будем пожинать посеянный ею урожай добра. В том же разговоре он вспоминал тот давний случай в его жизни, когда, охваченный отчаянием, он подумывал о самоубийстве. Тогда он сказал мне, что не сделал ничего, чтобы о нём помнил хотя бы один человек. Вот это желание связать своё имя с деяниями своей эпохи и своего поколения указало ему на то, ради чего стоит жить дальше. Напомнив об этом давнем нашем разговоре, он сказал с воодушевлением: „Я верю, что с обнародованием этой прокламации мои сокровенные надежды станут реальностью!“»{543}.

Президент собрал членов Кабинета 22 июля. Знаменитая картина Фрэнсиса Карпентера «Первое чтение „Прокламации об освобождении“», написанная в 1864 году, носит почти документальный характер: художник работал над полотном в Белом доме, и лично президент Линкольн указывал ему, кто из членов Кабинета где располагался («Как вы думаете, мистер Карпентер, а меня вы сможете изобразить привлекательным?»).

Взгляд художника сразу уловил символику даже в расположении членов правительства: «Кабинет состоял из радикалов и консерваторов. Мистер Линкольн сидел во главе стола, как раз между двумя группами, ближе к радикалам, но объединяя всех. Ведущие силы правительства — военный министр и министр финансов — расположились справа от него. На переднем плане военный министр Стэнтон как символ непрекращающейся великой борьбы. Около президента — активно поддерживающий новую политику министр финансов Чейз. Если армия — правая рука президента, то левая рука — флот, поэтому по левую руку Линкольна, в глубине, расположился морской министр Уэллс. Одна из центральных фигур — госсекретарь Сьюард, главный толкователь принципов Республиканской партии; он привлекает к себе много внимания. Эти четверо высших чиновников — ближайшее окружение президента… На дальнем конце стола — генеральный прокурор Бейтс со скрещёнными руками; его беспокоит соответствие документа нормам Конституции. Министр внутренних дел Смит и генеральный почтмейстер Блэр занимают не самые заметные места в правительстве — и, соответственно, на картине»{544}.

У правого края полотна — изображение бывшего военного министра Кэмерона, в центре на стене — портрет президента Эндрю Джексона, ставшего символом сохранения единого Союза в условиях первой серьёзной угрозы раскола страны. Кабинет завален документами и картами — всё «со значением». У ног Стэнтона — рупор радикальных республиканцев «Нью-Йорк трибюн» Хораса Грили. На столе — пергамент с Конституцией, под столом — выпуски официального издания Конгресса «Глоб». Вокруг Бейтса — карты боевых действий и плотности населения рабов в южных штатах, комментарии к Конституции, объёмистая папка с бумагами военного ведомства. Хорошо видно новейшее сочинение конгрессмена Уайтинга «Военные полномочия президента и законодательные полномочия Конгресса по отношению к мятежу, государственной измене и рабовладению», которое, как считается, помогло Линкольну найти юридические основания для решительных действий{545}.

Президент только что прочитал черновик прокламации, сидит с рукописью в руке и слушает государственного секретаря Сьюарда. Его слова стали неожиданными для Линкольна, которому казалось, что он предугадал все мнения и поправки подчинённых…

Сьюард обратил внимание президента на существенную деталь: такая важная прокламация может быть объявлена только на фоне военных успехов Союза, иначе её воспримут как «крик о помощи», как последнюю попытку отчаявшегося правительства переломить неблагоприятный ход событий и обратиться за спасением к «Эфиопии», когда больше не к кому… Когда через несколько дней Чарлз Самнер потребовал от Линкольна немедленного обнародования долгожданного документа, президент ответил, что не может этого сделать, пока не будет одержана существенная военная победа.

В то время военные события как-то неожиданно приняли неблагоприятный оборот. Надежды на скорый успех в войне начали улетучиваться с начала лета. 31 мая около самого Ричмонда командующий силами Конфедерации генерал Джозеф Джонстон атаковал войска Макклеллана, воспользовавшись тем, что они разделены рекой Чикахомини с труднопроходимыми заболоченными берегами. Сражение длилось два дня. Атаки южан в конце концов были отбиты, а их командующий ранен пулей и осколком, но, как позже сказал он сам, «это было самое полезное для Конфедерации ранение»{546}. Вместо него командовать армией южан был назначен военный советник президента Дэвиса Роберт Ли, который в 1859 году взял в плен Джона Брауна, в 1861-м отказался возглавить федеральные войска в Вашингтоне и, будучи противником рабства и сецессии, выбрал службу родному штату — Вирджинии. В начале войны Ли себя особенно не проявил, но, сменив Джонстона, начал уверенно завоёвывать славу самого знаменитого и почитаемого полководца Конфедерации.

Как по-разному провели три первые летние недели командующие армиями, противостоявшими у Ричмонда! Макклеллан жаловался на погоду (ливни, раскисшие дороги) и требовал новых подкреплений, будучи уверен, что силы Конфедерации намного превосходят силы северян (раз уж его атаковал даже осторожный Джонстон). Ли по таким же раскисшим дорогам стягивал войска, чтобы добиться хотя бы сопоставимого баланса, и собрал 90 тысяч человек против 115 тысяч. Макклеллан радовался, что его новый визави «чрезмерно осторожен, слаб под давлением ответственности, робок и нерешителен в бою»{547}, но окапывался так, словно собирался не наступать, а обороняться. Ли придерживался принципа «лучшая оборона — нападение» и, понимая, что численного перевеса ему не создать, готовился атаковать, несмотря на ливни и распутицу.

Столкновение принципов привело к начавшейся 25 июня 1862 года Семидневной битве — шести последовательным сражениям, за неделю решившим исход прежде неторопливой «Полуостровной кампании». После незначительной «ничейной» схватки в первый день войска Ли решительно атаковали более слабый правый фланг Макклеллана, отрезанный от основных сил всё той же рекой с индейским названием Чикахомини. Северяне отбили все атаки, потеряли вчетверо меньше бойцов, но… осторожный Макклеллан, решив подстраховаться, приказал отвести свой правый фланг назад, на казавшуюся ему более удобной позицию на высотах. Эту позицию Ли атаковал 27-го числа — и испуганный Макклеллан приказал своему правому флангу отступить за реку, к основным силам. Ли нёс тяжёлые потери, но продолжал наступать, а Макклеллан успешно отбивался, но предпочёл снять осаду Ричмонда. Он приказал отвести штаб, обозы и осадную артиллерию под защиту флота, завуалировав это отступление ловким военным термином «перемена операционной линии».

В ночь на 28 июня измученный бессонницей и диареей Макклеллан отправил Стэнтону и Линкольну паническую телеграмму: «Я потерпел поражение в этом сражении, потому что у меня было слишком мало сил. Я снова повторяю, что не несу за это ответственность, и говорю об этом со всей серьёзностью генерала, который в душе переживает потерю каждого храброго солдата, принесённого сегодня в жертву без необходимости. Я видел достаточно много убитых и раненых товарищей, чтобы понять, что правительство не поддержало этой армии. Если вы не сделаете этого и сейчас, вся игра проиграна. Если я и спасу армию, то прямо заявляю: благодарности за это не заслуживаете ни вы, ни кто другой в Вашингтоне — вы сделали всё, чтобы принести эту армию в жертву»{548}. Офицер, возглавлявший телеграфный офис в Вашингтоне, чтобы смягчить резкость телеграммы, вручил ее Стэнтону (а тот доложил Линкольну) без последних фраз.

Возможно, это спасло «Мака» от немедленной отставки, но в остальных боях Семидневной битвы снова и снова повторялся тот же сценарий: северяне занимали удобные позиции, отбивали все атаки, противник нёс жестокие потери, но Макклеллан, вместо того чтобы думать о перехвате инициативы, приказывал отходить на «более надёжные» позиции. 29-го числа янки отбились у Сэвиджис стейшн, но ночью по приказу командующего отступили, оставив на милость противника свой главный госпиталь (2500 больных и раненых и несколько не пожелавших оставить их врачей). 30 июня — снова бой и отступление. На следующий день федеральные войска укрепились на господствующем Малвернском холме, уставили его артиллерией и 1 июля отбили все попытки противника приблизиться. «Это была не война, это было побоище», — вспоминал потом один из генералов-южан, чья дивизия за несколько часов потеряла в бесплодных атаках около 20 процентов численного состава. «Вперёд, парни! Вы что, хотите жить вечно?!» — кричал своим солдатам один из конфедератов-офицеров. Но в итоге Ли не продвинулся ни на дюйм. Тем не менее Макклеллан приказал отступить под покровом темноты — в последний раз, потому что больше отступать было некуда: дальше была широкая судоходная река Джеймс, на её берегу — главная база снабжения армии и рядом — военный флот Союза, чьи мощные орудия делали дальнейшее продвижение конфедератов невозможным.

Линкольну и Стэнтону ушло очередное требование пятидесятитысячного подкрепления, с которым можно будет «всё исправить»{549}. Следом был отправлен рапорт, лучившийся оптимизмом: «Я благополучно привёл свою армию на берега реки Джеймс. Потеряно только одно орудие, и то неисправное, брошен только один фургон. Мы снова выдержали вчера жестокую битву и снова сильно побили врага; бойцы сражались даже лучше, чем обычно. Офицеры и солдаты устали от ежедневных сражений, но они в прекрасном расположении духа и, немного отдохнув, смогут сражаться лучше, чем раньше… Я не отдал ни дюйма земли без необходимости, но отступил, чтобы не дать превосходящим силам врага меня отрезать. Благодарю за подкрепления…»{550}

В реальности армия «Потомак» сгрудилась на защищённом флотом пятачке прибрежной территории Вирджинии, перестав представлять опасность для столицы Конфедерации. Ли даже отвёл войска обратно к Ричмонду. Линкольн не мог не отправиться к армии Макклеллана в надежде разобраться в ситуации на месте. Фотографы запечатлели встречу президента и командующего как довольно доброжелательную, но на деле Линкольн испытал глубокое разочарование: «Мак» продолжал твердить о превосходстве противника, а вместо обещанного плана дальнейших военных действий вручил Линкольну политический меморандум, вполне соответствующий программе умеренных демократов: мол, нужно проводить «конституционную и консервативную» политику, уважать чужую собственность (читай — рабовладение), поумерить пыл аболиционистов — в противном случае армия откажется воевать; нельзя ограничивать свободы и т. п. Линкольн молча прочитал письмо, в котором генерал поучал его, «как спасти наше бедное Отечество», какой политики придерживаться и чего избегать, и никак не отреагировал — просто сложил и спрятал в карман. Если верить секретарям Линкольна, он догадался, что «маленький Наполеон» решил прыгнуть из военных в политики и начал строить свою политическую карьеру как сторонник оппозиционной Демократической партии{551}.

К утешению высокого гостя, войска оказались в бодром расположении духа. Солдаты верили, что Макклеллан благополучно вывел их из-под удара превосходящих сил противника, и наслаждались «заслуженным отдыхом»{552}. На смотрах полки воодушевлённо приветствовали криками «ура!» и генерала, и президента («Меня — заметно громче», — хвастался Макклеллан жене). Парадоксальное впечатление войск от Линкольна (верхом на лошади похожего на «восклицательный знак на букве т») описал один капеллан в письме другу: «Казалось, что в любой момент ноги президента и ноги лошади переплетутся и оба свалятся. Когда при подъезде к очередному полку Линкольн снимал шляпу, нельзя было не рассмеяться: кони шли рысью, и нужно было большое искусство, чтобы удержать шляпу на весу, а себя в седле. Положение президента выглядело ненадёжным… Но парням он нравится, фактически в армии он стал общим любимцем»{553}.

Почти сразу по возвращении Линкольн подчинил Макклеллана новому главнокомандующему, генералу Генри Халлеку, под чьим руководством федеральные войска на западном направлении добились значительных успехов. Халлек по кличке Старый Умник был автором военного учебника, который штудировал Линкольн в начале года. Несколько раньше один из подчинённых Халлека, генерал Поуп, был вызван с Запада, чтобы принять командование частями, прикрывавшими Вашингтон. Как многие генералы мирного времени, больше всего Поуп проявил себя в деле саморекламы, раздувая свои не самые заметные успехи. Зато он был республиканец и противник рабовладения.

Макклеллан был унижен и раздавлен, но продолжал торговаться за подкрепления, необходимые для начала новой успешной кампании. Однако Линкольн, Стэнтон, Халлек уже составили мнение об этих вечных просьбах. «Предположим, — говорил президент сенатору Браунингу, — я каким-то чудом смогу сегодня отправить Маку стотысячное подкрепление с условием, что завтра он двинется на Ричмонд. Он придёт в экстаз и будет благодарить, но когда наступит завтра, он пришлёт телеграмму о том, что обнаружил, что у противника 400 тысяч войска и наступление без новых подкреплений невозможно»{554}.

Больше месяца гигантская армия «Потомак» сидела в ожидании подкреплений вокруг базы на реке Джеймс. Наконец — удивительное дело — «маленький Мак» поверил данным разведки, что вокруг Ричмонда оставалось всего 36 тысяч защитников (остальных Ли увёл на север, на более опасное направление), и испросил разрешение атаковать неприятеля имеющимися силами. Но веры ему больше не было. Приказ об эвакуации бездельничающей на полуострове армии был уже отдан, и Макклеллан мог только потянуть время, чтобы свыкнуться с мыслью о неудаче своей столь блестяще задуманной кампании. 14 августа начался исход армии «Потомак» на прежние позиции у Вашингтона.

Ожидаемой победы не случилось, а общественное мнение Севера всё настойчивее повторяло те самые доводы о необходимости вести войну по-новому, которые Линкольн уже озвучил, когда убеждал себя и своё окружение в готовности обнародовать «Прокламацию об освобождении рабов». 20 августа с редакторской полосы «Нью-Йорк трибюн» грянула «Мольба двадцати миллионов». Хорас Грили, как всегда нетерпеливый и переполненный эмоциями, возмущался — от имени всех северян, от имени «разочарованных избирателей» — политикой, которую «как бы проводит» президент по отношению к мятежникам и рабовладельцам. Слишком много внимания советам «ископаемых политиков» рабовладельческих пограничных штатов, слишком мало действий по отношению к рабовладению! В результате сторонники Союза считают «нелепым и бессмысленным» сражаться против мятежа и не сражаться против рабства.

Линкольн не мог не ответить на громкий возглас самой популярной республиканской газеты. Он намеренно подчеркнул, что не собирается оправдываться и спорить с возможными «ошибочными фактами» и «неверными выводами» в крике души своего старого друга, не будет возмущаться его «нетерпеливым и диктаторским тоном». Главное — изложить важнейшую цель своей деятельности, чтобы были понятны как его действия, так и бездействие.

«Я бы хотел, чтобы ни у кого не оставалось сомнений относительно политики, которую я, как вы говорите, „как бы провожу“. Моя главная цель в этой борьбе — спасение Союза, а не сохранение или уничтожение рабства. Если я смогу спасти Союз, не освободив ни одного раба, я сделаю это. Если я смогу сохранить Союз, освободив всех рабов, — я сделаю это. А если я смогу спасти его, некоторых рабов освободив, а некоторых нет, — я так и поступлю. То, что я делаю по отношению к рабовладению и к цветной расе, я делаю, потому что верю, что это поможет спасти Союз. Если я от чего-то воздерживаюсь, я воздерживаюсь, потому что не вижу, как это может спасти Союз. Я пытаюсь исправлять ошибки, если вижу, что это ошибки; я приму новую точку зрения, если увижу, что она очевидно ближе к истине.

Я изложил свои намерения в соответствии со своими представлениями о своём долге и не намереваюсь менять своего неоднократно высказанного личного желания добиваться того, чтобы везде все люди были свободны.

Ваш А. Линкольн»{555}.

Письмо, в котором пульсировали слова «спасти» и «сохранить», было растиражировано всеми мало-мальски известными газетами. Сам Грили прокомментировал ответ Линкольна с большим пиететом, но оставил за собой (по крайней мере, в собственной газете) последнее слово: «Я никогда не сомневался в Вашем стремлении восстановить ныне пошатнувшийся авторитет Республики… Я только хотел выяснить, собираетесь ли Вы это делать путём исполнения законов или путём их нарушения».

Лучшим и окончательным ответом на «Мольбу» должна была бы стать уже подготовленная «Прокламация об освобождении рабов» (слухи о ней кружили по Вашингтону){556}, но Кабинет ждал важного повода для её публикации: существенного военного успеха. Однако вместо этого по всем надеждам и чаяниям ударили подзабытые страшные слова «Булл Ран».

Запоздалая эвакуации армии Макклеллана развязала руки Роберту Ли. Поняв, что никакой опасности для Ричмонда с юго-востока больше нет, он двинул свои силы на север и обрушился на армию генерала Поупа, прикрывавшую кратчайшую дорогу от Ричмонда на Вашингтон. Ли нанёс удар в самом конце августа, когда девяностотысячная армия Макклеллана переправлялась обратно и временно потеряла боеспособность, оказавшись в «разобранном» состоянии (отдельно перевозили личный состав, артиллерию, амуницию, боеприпасы, лошадей, мулов). Такая армия могла оказать Поупу только минимальную поддержку. В ожесточённом трёхдневном сражении почти на том же месте, где год назад потерпел поражение генерал Макдауэлл, силы Конфедерации снова торжествовали победу. Секретарь Хэй запомнил потерянный вид Линкольна, вошедшего в его комнату вечером 30 августа: «Ну вот, Джон, нас опять выпороли…»{557} Разбитые части сползались к Вашингтону. Выходило какое-то дежавю: снова лето, снова поражение при Булл Ране, бегство к Вашингтону, рухнувшие надежды, и… снова генерал Макклеллан призван спасти положение.

Это было решение Линкольна. В то время как члены его администрации были уверены, что дни Макклеллана как командующего сочтены, что в дополнение к неудаче под Ричмондом он виноват в том, что, желая поражения Поупа, не оказал ему немедленной поддержки, президент высказался: «Мы должны использовать то, что имеем. В нашей армии нет никого, кто мог бы приводить войска в надлежащий вид так, как умеет Макклеллан. Пусть он не способен сражаться сам — он способен готовить к сражениям других». Жаркие споры на заседании Кабинета Линкольн решительно прекратил: «Я сделал то, что счёл необходимым, и буду нести за это ответственность перед страной»{558}. Поуп был отправлен на Дальний Запад, отбиваться от индейцев сиу.

Приунывший, хотя и злорадствующий по поводу осрамившегося Поупа «Мак» получил из рук президента командование всеми войсками, расположенными близ Вашингтона, снова ощутил себя «спасителем» и выехал к армии.

Картина возвращения «маленького Наполеона» стала солдатской легендой. Даже четверть века спустя ветераны любили вспоминать, как промозглым дождливым вечером навстречу деморализованным солдатам, тащившимся по разбитым дорогам в сторону Вашингтона, скакал одинокий всадник на большом чёрном коне, в полной генеральской форме, перепоясанный золочёным шарфом, с саблей на боку. Подъезжая к унылым походным колоннам, он срывал с головы кепи и кричал слова ободрения, как раз такие, которые возвращали солдатам надежду, уверенность, энтузиазм, порождали чувство, что теперь все невзгоды позади, что всё будет как надо. Нестройная толпа снова превращалась в строй и отзывалась долгими криками приветствия. От колонны к колонне перекатывалось: «Маленький Мак снова с нами!» Кричали до хрипоты{559}.

Макклеллан сделал то, что умел делать лучше всех: собрал, воодушевил, дисциплинировал понёсшую потери армию и уже 7 сентября бросился в погоню за Ли, уходящим от Вашингтона вглубь Союза. Президент Конфедерации Дэвис решил, что не нужно пытаться взять сильно укреплённую столицу страны, и приказал генералу Ли двигаться мимо неё на север по земле Мэриленда. Конфедераты верили, что несут «братскому штату» освобождение от деспотизма «торгашей-янки», а заодно надеялись подкормить оголодавших солдат на фермах, нетронутых войной. Всё большую популярность среди солдат приобретал будущий гимн штата, исполнявшийся на мотив сентиментальной немецкой песни о рождественской ёлке:

Ты попран деспота пятой,

Мэриленд, мой Мэриленд.

Так подними свой меч златой,

Мэриленд, мой Мэриленд…

На западе армия генерала Конфедерации Брэгга шагала по Кентукки, обещая населению «вернуть свободу», которой оно было лишено «под гнётом жестокого и беспощадного врага». Правда, там ситуация больше напоминала не наступление, а набег; после первого же серьёзного боя Брэгг побежал уже из Кентукки.

А на востоке вся надежда была на Макклеллана, постепенно нагонявшего армию Ли. Линкольн стал завсегдатаем телеграфного офиса Министерства обороны, немедленно реагируя на каждое сообщение из действующей армии. Напряжённое ожидание порождало бессонницу; 12 сентября телеграмма президента со словами «Как дела?» была отправлена в четыре утра{560}. Утром 15-го числа пришла телеграмма от Макклеллана, рапортующего о «славной победе» и «отступлении противника в панике». Однако поводом для такого ликования стало всего лишь оттеснение арьергардов, прикрывавших армию Ли, готовившуюся к генеральному сражению. Главные силы южан, развернувшиеся в ожидании боя, Макклеллан увидел только днём, и у него тут же начался приступ старой болезни: во-первых, генерал был убеждён, что у Ли двойное численное превосходство (хотя в тот день вдвое больше войск было как раз у северян{561}); во-вторых, он не хотел атаковать без тщательно разработанного плана и потратил более суток, за которые к Ли подошли резервы.

Сражение при реке Антиетаме началось только 17 сентября. Вместо одновременного удара превосходящими силами с разных направлений наступление корпусов и дивизий шло поочерёдно и было плохо скоординированно, что позволяло Ли перебрасывать подкрепления со спокойных участков на угрожаемые и отбивать атаки. Впрочем, удавалось это с трудом: солдаты с обеих сторон весь день сражались с редким ожесточением. Этот день стал самым кровавым не только за время Гражданской войны, но и за всю историю США: не менее шести тысяч убитых, около семнадцати тысяч раненых (вчетверо больше, чем в день эпической высадки в Нормандии 6 июня 1944 года).

Ли отодвинулся, но удержал фронт. Туманным утром 18 сентября командующий северян ещё не знал, кто победил в отчаянной битве. Он докладывал в Вашингтон, что намеревается продолжить атаки, потом решил, что сделает это на следующий день… Но в ночь на 19-е число Ли приказал своим сильно поредевшим войскам возвращаться в Вирджинию. «Мэриленд, мой Мэриленд» больше не пели.

У Макклеллана был приказ Линкольна «уничтожить армию мятежников», по крайней мере гнать её на юг, навязывая новое сражение; но генерал настолько гордился тем, что заставил Ли отступать, что и без этой «детали» объявил свой успех грандиозным. Преследование южан было недолгим и символическим; армия с удовольствием выполнила приказ отдыхать. В письмах жене «Мак» выставлял себя великим полководцем, проведшим блестящее сражение, создавшим «произведение военного искусства», спасшим страну, побившим Ли с помощью «разбитой, деморализованной армии»{562}. Изголодавшиеся по хорошим новостям газеты также поспешили объявить о «славной победе», о «великой победе», о «наконец-то победе в великой битве»{563}. В реальности это был «выигрыш по очкам». Но даже такая неявная победа оказалась поворотным пунктом в истории всей войны.

В понедельник 22 сентября в полдень президент Линкольн созвал членов своего Кабинета. В ожидании, пока все рассядутся, он обсуждал новую книгу знаменитого тогда писателя-юмориста Артемуса Уорда. Президент даже прочёл вслух короткий рассказ о «долгоруком мстителе» из провинциального городка, обрушившем свой гнев на восковую фигуру Иуды из передвижной выставки «Тайная вечеря». Все, кроме вечно сосредоточенного Стэнтона, рассмеялись.

А потом президент вдруг взял совершенно серьёзный тон:

«Джентльмены! Вы знаете, как много я размышлял о соотношении этой войны и рабства, и вы помните о воззвании, с которым я познакомил вас несколько недель назад. Тогда по предложению некоторых из вас оно было отложено… Теперь, я думаю, время пришло. Я бы хотел, чтобы это было более благоприятное время. Я бы хотел, чтобы условия были более подходящими… Но когда мятежники вторглись в Мэриленд, я дал себе слово, что как только мы их оттуда выгоним, я обнародую „Прокламацию об освобождении рабов“. Я пообещал это себе и (после некоторых колебаний) нашему Творцу. Армия мятежников отступает, и я выполню это обещание».

Судя по дневниковой записи «Нептуна» Уэллса, для Линкольна обещание Творцу было способом понять Его волю: если после этого Всевышний дарует победу в предстоящем сражении, значит, благословляет дело освобождения рабов. Господь рассудил «в пользу рабов», что ещё больше укрепило президента в его намерениях{564}.

В заключение Линкольн добавил: «Я не сомневаюсь, что многие сделали бы эту работу лучше меня, однако раз уж я занимаю этот пост, я должен сделать всё, что могу, и принять на себя всю ответственность за курс, которым считаю необходимым следовать»{565}. Потом Линкольн взял четыре странички своего черновика и начал читать вслух, чтобы дать возможность членам Кабинета внести поправки:

«В первый день января, в год от Рождества Христова одна тысяча восемьсот шестьдесят третий, все лица, содержащиеся как рабы на территории любого штата или определённой части штата, население которого находится в состоянии мятежа против Соединённых Штатов, отныне и навечно объявляются свободными.

Исполнительная власть Соединённых Штатов, включая её военные и военно-морские органы, будет признавать и содействовать свободе этих лиц и не будет совершать никаких действий, направленных на подавление этих лиц или любого из них в случае совершения ими попытки обрести истинную свободу…»{566}

У секретаря Стоддарта, который копировал текст для Конгресса и официальной публикации, руки от волнения дрожали так, что он испортил пару листов бумаги.

На следующий день телеграф разнёс слова по всей стране. Они легли на сотни тысяч газетных листов, иногда под чрезмерно оптимистическими заголовками вроде «Рабовладение практически истреблено». Меру радости сторонников освобождения рабов на Севере можно сравнить только с силой гнева рабовладельцев на Юге. Здесь Линкольна называли «дикарём», «одержимым демонами», «разбойником с большой дороги». «Преступная» прокламация означала, что в новогоднюю ночь 1863 года вместе с двенадцатым ударом часов рабовладельцы Конфедерации лишатся, пусть пока номинально, собственности на фантастическую сумму в четыре миллиарда долларов[41] — и это только стоимость рабов, без учёта созданной для обеспечения подневольного труда инфраструктуры, потери всех запланированных доходов. Вся социальная и экономическая система Конфедерации окажется вне закона, и в случае поражения её «самобытный институт» исчезнет навсегда. Джефферсон Дэвис объявил, что республиканцы наконец-то сорвали «конституционную маску» и приступили к тому разрушению страны, которое задумали ещё до президентских выборов 1861 года. Генерал Макклеллан решительно отмежевался от республиканской администрации, правда, пока в частном письме, в котором написал, что вместе с «Прокламацией об освобождении рабов» Линкольн превратил систему народоправства в тиранию{567}, подтвердив тем самым характеристику, данную ему министром Чейзом: генерал, без сомнения, вполне лоялен к стране, но совершенно нелоялен к её правительству{568}.

А в окружении президента, заметил секретарь Джон Хэй, «все были в приподнятом настроении, все будто начали жить заново. Свободнее дышалось: Прокламация освободила их так же, как и рабов. Они весело, с радостью называли друг друга аболиционистами и, казалось, наслаждались тем, что приняли такое прежде пугающее наименование»{569}.

Война становилась революцией.

Загрузка...