КОНЕЙ НА ПЕРЕПРАВЕ НЕ МЕНЯЮТ

— Надеюсь, господин президент, что на следующем новогоднем приёме я буду иметь удовольствие поздравить вас со всеми тремя ожидаемыми событиями, — сказал конгрессмен Айзек Арнольд, ощущая крепость линкольновского рукопожатия.

— С какими же?

— Во-первых, с триумфальным окончанием войны; во-вторых, с отменой рабовладения и его запретом Конституцией; в-третьих, с переизбранием президентом Авраама Линкольна.

— Мой друг, думаю, в качестве компромисса я соглашусь на первые два…{671}

«Моё мнение о том, кто будет следующим президентом, — говорил Линкольн ещё в начале 1863 года, — похоже на мнение ирландца Пата, который как-то стоял на центральной площади Спрингфилда с короткой трубкой в зубах и наблюдал за похоронной процессией.

„Пат, кого это хоронят?“ — спросил его старина Миллер.

„Ваша честь, — ответил Пат, вынув трубку изо рта, — могу точно сказать, что не меня, и смею вас уверить, что хоронят леди или джентльмена, который лежит в гробу“.

Так вот и я — не могу сказать, каков будет народный выбор, но уверен, что это будет тот кандидат, который добьётся наибольшего успеха»{672}.

У Мэри Линкольн на этот счёт сомнений не было. Новогодний приём 1 января 1864 года должен был дать старт серии светских мероприятий, направленных на поддержку имиджа её супруга. В первые четыре месяца ей предстояло провести 29 журфиксов, званых ужинов и приёмов, собиравших до восьми тысяч визитёров. Траурный наряд скорбящей матери был сменён на пурпурные и белые платья миссис президент, посещение театра (с неизменными приветствиями со стороны зрителей) стало частью программы «социализации» первой четы государства{673}.

Перед глазами 54-летней Мэри стояла изящная фигура 23-летней Кейт Чейз, дочери министра финансов. Кейт считали первой красавицей Вашингтона, если не всего Севера. Она была не прочь стать новой хозяйкой Белого дома (её отец был вдовцом). Ради осуществления законсервированных в 1860 году планов Чейза эта молодая и обаятельная женщина решилась на брак по расчёту. Её избранником стал 34-летний сенатор Уильям Спрэг, текстильный магнат и любитель выпить. «Свадьба десятилетия» состоялась в ноябре 1863 года. (Линкольн на ней присутствовал, а Мэри не пошла; потом в списке приглашённых на новогодний приём она лично вычеркнула имена молодожёнов.) Деньги Спрэга очень пригодились для начала агитационной газетной кампании в пользу Чейза — пока в форме восхваления его мудрой финансовой политики{674}.

Президент знал о планах Чейза как минимум с осени 1863 года. Но когда секретарь Хэй сообщил ему, что Чейз рассылает своим потенциальным сторонникам письма, в которых говорится, что «страной должен руководить человек с глубоким, целеустремлённым, провидческим и деятельным умом, с честным и горячим сердцем», Линкольн отозвался очередной историей. Давным-давно на ферме в Кентукки во время пахоты на его лошадь сел огромный овод. Старший товарищ посоветовал не сгонять насекомое. Действительно, овод кусал лошадь так, что она резво шла до самого конца борозды. «Сейчас, — вывел мораль истории Линкольн, — президентство для мистера Чейза тот же кусачий овод, и я не буду его отгонять, потому что он помогает ему пахать в своём департаменте».

Линкольн не предполагал, что сторонники Чейза в рьяном стремлении продвинуть его на высший пост в государстве перейдут в решительное наступление заблаговременно, а точнее, преждевременно. Уже в конце 1863 года густобородый сенатор Сэмюэл Помрой из Канзаса возглавил Комитет по продвижению Чейза в президенты. В январе комитет начал публикацию хвалебных биографических очерков о своём кандидате, а в феврале 1864-го Помрой разослал сотне самых влиятельных республиканцев «строго конфиденциальный» политический циркуляр, «случайно» просочившийся в печать. Среди адресатов были и сторонники Линкольна, которых возмутило открытое нападение на президента со стороны его сотрудника и подчинённого (в том, что за спиной Помроя стоял сам Чейз, никто не сомневался{675}). Циркуляр объявлял, что перевыборы Линкольна «практически невозможны из-за союза противостоящих ему сил и движений»; что в случае его повторного президентства политика компромиссов и уступок, характерная для его администрации, затянет войну на всё его последующее правление — до того момента, когда тяжесть государственного долга станет нестерпимой; что принцип «один человек — один срок» должен строго соблюдаться, дабы не плодить коррупцию; что (самое главное!) среди кандидатов лучшими качествами будущего президента обладает Салмон П. Чейз, чей послужной список демонстрирует «редкие способности государственного человека», «управленца высшего класса», а личные качества гарантируют экономное и «прозрачное» управление общественными делами. Что, наконец, дискуссия о будущем президентстве, поднятая сторонниками Линкольна, «раскрыла популярность и силу мистера Чейза, удивившую даже его сторонников». Вывод циркуляра был однозначен: у Чейза повсюду друзья, так давайте объединимся и приведём его в президенты{676}.

Мудрый Гидеон Уэллс прокомментировал в дневнике этот документ: «Отдача от этого выстрела будет опаснее, чем выпущенный снаряд». Противников Чейза оказалось намного больше, чем сторонников, — это показала немедленно последовавшая атака со стороны консервативного семейства Блэр. Фрэнсис, младший брат генерального почтмейстера, побывавший конгрессменом, потом генералом под Виксбергом и Чаттанугой и снова, по личной просьбе Линкольна, вернувшийся в политику, взорвался в Конгрессе резкой обвинительной речью. Он говорил о политическом фаворитизме в Министерстве финансов, о коррупции, позволяющей наживаться на хлопке, доставляемом из оккупированных районов Юга, о контроле агентов из ведомства Чейза над экономикой плодородной долины Миссисипи до самого Нового Орлеана. «Эти коррупционеры, — восклицал Блэр, — и распространяют „строго конфиденциальный циркуляр“, создают предвыборные „клубы Чейза“! Следовательно, дело нечисто, и надо заняться его расследованием».

В Конгрессе развернулась схватка радикальных сторонников Чейза и консервативных сторонников Блэров, но контрудар был нанесён со всей мощью. Чейз осознал, что подставил себя в качестве виновника раскола сразу в двух ветвях власти, проявил себя нелояльным к тому правительству, в которое входил сам. А самое главное, «циркуляр Помроя» сплотил не столько сторонников Чейза, сколько сторонников Линкольна.

Быстро просчитав ситуацию, Чейз обратился к президенту с покаянным письмом, в котором полностью открещивался от инициатив Помроя и для подкрепления своей приверженности делу Союза даже попросился в отставку: «Если, по Вашему мнению, хоть что-то в моих действиях или в моей позиции нарушает вверенные мне общественные интересы, прошу сказать об этом. Без Вашего полного доверия я не могу управлять Министерством финансов ни одного дня».

Линкольн отставку не принял, показав тем самым полное доверие к Чейзу как к министру финансов (и, добавим в скобках, считая, что в составе правительства Чейз менее опасен и более контролируем, чем вне его). При этом в ответном письме он тонко намекнул, что сильно сомневается в неосведомлённости Чейза о действиях его друзей, поскольку сам благодаря своим друзьям уже давно знал про циркуляр и прочие попытки пододвинуть Чейза к номинации в президенты. Впрочем, он дал понять, что не имеет отношения к инициативам Блэров в той же степени, в какой Чейз к инициативам Помроя:

«…Полностью согласен с Вами: никто из нас не вправе отвечать за то, что предпринимают наши уважаемые друзья без нашего ведома и одобрения; уверяю Вас, как и Вы уверяли меня, что никаких нападок на Вас ни по моей инициативе, ни с моего одобрения не совершалось»{677}.

Критика Чейза в Конгрессе продолжалась.

Министр финансов понял, что снова, как и в конце 1862 года, Линкольн его переиграл, и публично заявил, что не хотел бы, чтобы его имя рассматривалось далее в качестве кандидата на президентское кресло. Уже в начале марта партийный организатор из Огайо, штата Чейза, писал Помрою, что тамошние республиканцы действуют в гармонии с политическим течением всей страны и совершенно очевидно, что на партийном съезде кандидатом в президенты выдвинут Линкольна. Так и вышло. «Не взошёл пудинг Чейза на помроевских дрожжах!»{678} — заметил один из корреспондентов президента.

Не вышло с Чейзом — попробуем с другим популярным кандидатом, решили сторонники радикальных мер. В феврале-марте 1864 года на политические подмостки снова поднялся Джон Фримонт, затаивший обиду на «недооценившего» его президента. Позже был даже созван съезд радикальных республиканцев, готовых объединиться с частью демократов для создания «третьей партии» — «радикально-демократической». Съезд этот выдвинул Фримонта кандидатом в президенты, но, судя по составу делегатов, событие было фарсом: влиятельных политиков среди них не было. Когда Линкольн узнал, что выдвигать Фримонта вместо заявленных нескольких тысяч собрались менее четырёхсот человек, он тут же взял Библию и процитировал из Книги Царств: «И собрались к нему все притеснённые и все должники и все огорчённые душею, и сделался он начальником над ними, и было их около четырёхсот человек» (1 Цар. 22:2). Фримонт притянул к себе радикалов и некоторых аболиционистов (в том числе Фредерика Дугласа), но раскол партии никак не грозил.

Серьёзнее обстояло дело с героем войны генералом Грантом. Имя его на слуху, рассуждали авторы идеи о номинации Гранта, оно ассоциируется с успехами и дарит надежду на долгожданное окончание войны. Свои виды на Гранта имели и демократы, отложившие съезд до конца лета, чтобы точнее сориентироваться в обстановке{679}.

Когда Линкольна спросили, не боится ли он, что Грант летом возьмёт Ричмонд, приблизит мир и вследствие этого станет его опасным конкурентом, кандидатом в президенты от демократов, тот ответил: «Мои чувства похожи на чувства одного человека, сказавшего как-то, что, в общем, он не хочет умирать, но если уж выбирать, от какой болезни, то именно от этой»{680}.

Вот только сам Грант в то время совершенно не намеревался менять военную карьеру на политическую. Линкольн вздохнул с облегчением, когда узнал наверняка, что его лучший командующий не имеет особого интереса к политике. Генерал написал в нескольких частных письмах друзьям, что президентство — последнее, чего бы он хотел, потому что считает, что это не пойдёт на пользу ни ему, ни стране. «Я не политик, никогда им не был и, надеюсь, не буду, — заявлял генерал. — Никто не убедит меня даже задуматься о выдвижении своей кандидатуры в президенты, по крайней мере, до тех пор, пока будет сохраняться возможность перевыбрать мистера Линкольна»{681}. Грант не возражал, чтобы его высказывания стали известны президенту. Он хотел оставаться на военном посту, делать то, что умеет лучше всего, и довести войну до победного конца. Линкольн поддержал такое желание и выступил инициатором присвоения полководцу самого высокого для Америки тех лет звания генерал-лейтенанта (раньше его получали только Джордж Вашингтон в годы Войны за независимость и Уинфрид Скотт в признание заслуг в войнах 1812 года и с Мексикой). Сенат звание утвердил, и Грант был вызван в столицу для официального назначения на пост главнокомандующего.

Во вторник 8 марта 1864 года никто в отеле Уилларда в Вашингтоне не обратил внимания на идущего по лобби коренастого, помятого после дальней дороги генерала в парусиновом пыльнике. Никаких адъютантов за спиной — только подросток волочил большой тяжёлый саквояж. Портье выписал путешественнику самый маленький и неудобный номер, но, когда прочитал запись в гостевой книге: «У. С. Грант с сыном. Галена, Иллинойс», — сам потащил генеральский багаж в лучшие апартаменты. В столицу прибыл самый знаменитый генерал Союза, что предвещало неминуемые перемены на фронте, а в итоге — приближение конца войны. Вести о прибытии Гранта Безоговорочная Капитуляция обогнали генерала, хотя ему предстояло пройти всего два квартала между отелем и Белым домом. Президент Линкольн встретил гостя крепким рукопожатием: «Вот и генерал Грант! Очень рад вас видеть!» И даже первая леди, не увидев в непритязательном генерале соперника мужу, была весьма радушна. Линкольн провёл Гранта в Восточный зал, где собравшаяся на приём публика разразилась овацией. Чтобы невысокого Гранта было лучше видно, его уговорили встать на диван у стены. Грант невозмутимо забрался туда и в течение часа пожимал руки президентским гостям{682}.

Джон Николаи свидетельствовал, что и на торжественных приёмах Линкольн не только демонстрировал себя публике, но и работал. Переждав бурю восхищения, президент увёл Гранта из шумного Восточного зала в Синюю комнату и там, уже в присутствии военного министра Стэнтона, перешёл к текущим делам: «Завтра, в час, который вы согласуете с военным министром, я намереваюсь официально представить вас Кабинету в качестве генерал-лейтенанта. После этого я произнесу небольшую речь в вашу честь, и мне бы хотелось услышать от вас небольшой ответ. Чтобы вы как следует подготовились, я напишу вам содержание своей речи. Это всего четыре предложения, и я прочитаю их с бумажки, чтобы и вы могли сделать то же самое: всё-таки вы не настолько поднаторели в произнесении речей, как я. В своём ответе вы сможете учесть то, о чём я говорил, но есть два пункта, которые я бы хотел, чтобы вы в своём выступлении отметили обязательно. Во-первых, скажите что-то, что предотвратит или устранит всякую зависть к вам остальных генералов. Во-вторых, скажите что-то, что вызовет симпатии к вам со стороны армии „Потомак“… Подробности вы сможете позже оговорить с военным министром». В ответ Грант только деловито, по-военному, спросил, на который час будет назначена презентация (сошлись на часе дня){683}.

Новый главнокомандующий на торжественном представлении его Кабинету стоически выдержал непростую для него процедуру зачитывания ответной речи{684}. Потом наступило время тщательного военного планирования. Линкольн чётко разграничил полномочия: «Детали вашего плана меня не интересуют, я их не знаю и не пытаюсь узнать. Вы прозорливы и уверены в себе, и, зная это, я не собираюсь так или иначе ограничивать ваши действия. Чтобы помочь вам, я буду делать всё, что в моей власти, не стесняйтесь обращаться ко мне с просьбами»{685}. Гранту запомнилась фраза, которой Линкольн приправил свои серьёзные рассуждения: «Как говорили у нас на Западе: „Не умеешь снимать шкуру — хотя бы держи за ногу“»{686}. Линкольн сказал, что Грант его первый «настоящий генерал»: «Знаете, как было до этого со всеми остальными? Они хотели, чтобы я был генералом за них. Я рад, что нашёл человека, который готов наступать без меня»{687}.

Сближало президента и главнокомандующего общее понимание стратегии ведения войны. Грант думал так же, как и Линкольн: «Раньше армии Союза на разных театрах военных действий поступали несогласованно и своевольно, будто норовистые кони в упряжке, никогда не тянувшие дружно». Теперь пять отдельных армий должны были нанести пять ударов одновременно, ибо когда Конфедерация заполыхает сразу со всех концов, у Джефферсона Дэвиса не будет возможности перебрасывать резервы со спокойного участка на угрожаемый. Кроме того, Грант определял главную задачу наступления так же, как и Линкольн: целью должны быть не географические пункты, а армии южан. Не на Ричмонд, а на генерала Ли должна двигаться армия «Потомак», ибо разгром защитников столицы Конфедерации сделает её падение неотвратимым. Не захватывать территорию Джорджии, а атаковать и громить генерала Джонстона должна была армия, оставленная Грантом на попечение его друга и соратника Шермана. Эти два главных удара должны были решить судьбу войны, а три вспомогательных — сковать силы мятежников. Следуя совету Линкольна, Грант всячески подчёркивал, что грядущие победы на востоке будут одержаны умением и доблестью солдат, офицеров и генералов армии «Потомак». На первом же смотре он начал завоёвывать симпатии войск, ревниво относившихся к «пришельцам с запада». «Вид генерала меня разочаровал, но взгляд очень понравился», — записал в дневнике один из участников смотра, лейтенант Элайша Хант Роудз{688}.

Дороги просохли к концу апреля, и в начале мая началось общее наступление. Армия «Потомак» снова вошла в заросли Глуши — сплошные леса, покрывавшие площадь почти в 200 квадратных километров. В окрестностях Чанселорсвилла дожди и талые снега вымыли из земли неглубоко зарытые кости погибших в сражении год назад. Чуть южнее армия Гранта столкнулась с идущей на перехват армией Ли.

Начались трёхдневные бои в густых зарослях. К артиллерийскому и ружейному огню добавился огонь лесных пожаров. В нём гибли беспомощные раненые, а уцелевшие задыхались от едкого дыма.

В Вашингтоне Линкольн изнывал в ожидании известий. Президент знал, что для обеспечения секретности Грант удалил из армии всех военных корреспондентов; он говорил, что генерал «заполз в Глушь, как в нору, и затащил за собой лестницу», так что пока он не выползет, никто не узнает результата{689}. Днём Авраам нетерпеливо мерил шагами кабинет или телеграфный офис Военного министерства, ночью бродил по коридорам Белого дома, и секретари слышали из своих спален, как мерно стучат его шлёпанцы. Несколько свидетелей отметили, какими тёмными стали круги под глазами президента. Потом начали приходить известия.

Грант не смог разбить Ли, но и Ли не смог одолеть Гранта. Позиции обросли окопами, и последующие атаки любой стороны могли привести только к огромным жертвам. В Вашингтоне взволнованно обсуждали письмо Гранта с требованием подготовить ещё восемь тысяч мест для раненых. И всё-таки Грант написал президенту: «Обратной дороги нет», — а через два дня добавил: «Я доведу схватку до конца, даже если на это потребуется всё лето»{690}. Эти слова обошли все газеты.

Решимость Гранта объяснил историк Брюс Каттон: «Битва в Глуши не была поражением просто потому, что Грант отказался признать её поражением… Происходило нечто ужасное и безжалостное, и старые слова, такие, как „победа“ или „поражение“, утратили своё значение. Неуклюжий невысокий человек с рыжей щетинистой бородой намеревался продолжить движение вперёд, и теперь вся война была одной непрерывной битвой. Если не удавался один удар, то немедленно следовал другой»{691}.

Линкольн ждал такого поведения, даже надеялся на него: «Как близко мы подошли к поражению! Я уверен, что любой другой генерал, окажись он во главе армии, уже давно бы отвёл её на безопасную сторону реки Рапидан. Большие достоинства Гранта — его абсолютное хладнокровие и настойчивость в достижении цели. У него бульдожья хватка: если вцепится — его уже никогда не стряхнуть!»{692}

Так же думали и солдаты его армии, пережившей битву в Глуши. «Если бы на месте Гранта был любой другой генерал, — записал в дневнике Элайша Хант Роудз, — я бы готовился к отступлению. Но Грант — солдат, слепленный из другого теста, и мы чувствуем, что можем ему доверять»{693}.

Грант заметил, что окопавшиеся конфедераты хорошо защищены, но потеряли подвижность. Армия «Потомак» воспользовалась этим, описала дугу и снова устремилась на юг. Ли снова успел перегородить дорогу и окопаться. Опять потянулись дни беспрерывных атак, доходящих до ожесточённых рукопашных схваток — то в полуночной темноте, то в утреннем тумане, под струями ливня, в непролазной грязи. В местах самых ожесточённых боёв пули срезали с деревьев всю листву и даже мелкие ветки. Снова «ничья», и снова армия Гранта описывает дугу, обходя застывший правый фланг Ли и устремляясь на юг. И снова… И снова…

Санитар из Вашингтона Уолт Уитмен очень переживал за брата, участвовавшего во всех этих боях, и писал родителям: «Я верю в конечный успех Гранта, верю, что мы будем в Ричмонде… Но какой ценой! Число прибывающих раненых, жестокость их ранений превосходят всё, что мы видели раньше»{694}. С пароходов сгружали и сгружали раненых на бесконечную ленту повозок. Грант шёл вперёд и выбивал живую силу Ли. Он ежедневно терял в среднем по две тысячи человек убитыми и ранеными, расплачиваясь по страшному «счёту мясника» в жестокой пропорции пять к трём.

Однако в результате к началу лета армия Гранта стояла всего в девяти милях от Ричмонда, касаясь левым флангом тех же позиций, на которых два года назад стояла армия Макклеллана. В Джорджии Шерман ловкими манёврами неумолимо отжимал Джонстона к Атланте.

Всё это было ещё не успехом, но обещанием успеха — и в очень подходящее время: в Вашингтон, а потом в Балтимор стали съезжаться делегаты Республиканского съезда, назначенного на 7 июня. Для обеспечения единства избирателей и привлечения «военных демократов» Республиканская партия была временно переименована в «Партию общенационального союза».

Дэвид Дэвис, режиссёр победы 1860 года, был настолько уверен в исходе голосования, что решил не приезжать, объяснив Линкольну: «Я посчитал голоса штатов, уполномоченных голосовать за Вас, — похоже, Вас номинируют с всеобщего одобрения. Если же будет хотя бы видимость оппозиции — я приеду, однако и тогда борьба будет даже неинтересной». О том же заявлял и официальный Комитет по выдвижению кандидата в президенты: похоже, вся работа конвенции сведётся к оформлению «воли народа»{695}.

Так и вышло. Чтобы продемонстрировать единство страны, решили голосовать по штатам. Первым имя Линкольна произнёс представитель Иллинойса, и зал взорвался аплодисментами. Только когда дело дошло до Миссури, представитель делегации, составленной из республиканцев-радикалов, выступил с явно извинительным тоном: мол, делегация поддержит любого избранного депутата, но уполномочена в первом туре голосования отдать 22 голоса за генерала Гранта. Стон разочарования (как жаль, что не единогласно!) пронёсся над залом, но ненадолго: не успел секретарь объявить, что Линкольн побеждает подавляющим большинством голосов (за него было подано 494 голоса, остальные 22 — за Гранта), руководитель оппозиционной делегации попросил отдать все голоса Линкольну. Теперь можно было объявлять, что кандидат в президенты от Республиканской партии избран единогласно{696}. А вот Ганнибал Гэмлин уступил номинацию кандидата в вице-президенты «военному демократу» из Теннесси Эндрю Джонсону, на посту военного губернатора многое сделавшему для сохранения штата в составе Союза. Джонсон ненавидел рабовладельческую аристократию и был сторонником развития Юга по фермерскому пути, ненавидел рабство как институт, хотя и не симпатизировал неграм. Так был соблюдён баланс партийных и региональных интересов.

Осталось только принять программу. И здесь Линкольн настоял на одном принципиальном пункте: на съезде в программу партии должен быть включён пункт о поддержке конституционной поправки, отменяющей рабовладение. В Чикаго в 1860 году это было бы немыслимо. Теперь, в 1864-м в Балтиморе, продолжительные рукоплескания делегатов сопровождали чтение третьего пункта партийной программы: «Постановили: поскольку рабовладение было причиной мятежа и до сих пор составляет основу его силы, поскольку оно всегда враждебно принципам республиканского правления, справедливости и национальной безопасности, требовать его полного и окончательного уничтожения на территории республики»{697}.

Четырьмя годами ранее Авраам и Мэри принимали официальную делегацию съезда в тесных комнатах дома в Спрингфилде. Теперь в их распоряжении был Восточный зал Белого дома. Там же был устроен приём для депутатов нового политического образования, призванного объединить республиканцев и «военных демократов», — Лиги общенационального союза. После этой встречи получил широкое распространение главный лозунг избирательной кампании Линкольна. 10 июня газеты разнесли по всей стране:

«Я, джентльмены, никогда не позволял себе считать себя лучше всех в стране. Но мне приходит на ум один старый фермер-голландец, который как-то сказал приятелю: „Коней на переправе не меняют“»{698}.

А 9-го вечером делегация из Огайо, поддержанная духовым оркестром, явилась под окна Белого дома для очередной «серенады». Линкольн не мог не повторить слова благодарности, но обратил внимание собравшихся (в том числе непременных газетчиков) на самую насущную проблему: «Больше, чем итоги номинации, больше, чем итоги президентских выборов, нас должны волновать успехи генерала Гранта (крики „Верно!“ и аплодисменты). Я бы хотел, чтобы вы всё время помнили, что важнее всего сейчас ваша поддержка солдат и офицеров действующей армии. На это нам нужно направить всю свою энергию. Не смею вас больше задерживать и прошу в завершение моего выступления поддержать солдат и офицеров армии генерала Гранта троекратным „ура!“»{699}.

И трижды грянуло «ура!», и газеты разнесли его по всей стране в дни, когда Гранту больше всего нужна была поддержка президента и общества. В самый канун съезда в Балтиморе, в страшном сражении при Колд-Харборе, почти на том же месте, где два года назад начались бои Семидневной битвы за Ричмонд, генерал двинул свои войска в лобовую атаку на полевые укрепления южан. Получилось хуже, чем при Фредериксберге: всего за полчаса под ружейным и артиллерийским огнём были безрезультатно потеряны несколько тысяч человек убитыми и ранеными.

Позже в своих мемуарах Грант сознался, что Колд-Харбор был его ошибкой: «Я всегда жалел, что последняя атака при Колд-Харборе вообще была предпринята… При Колд-Харборе не удалось добиться никаких преимуществ, чтобы компенсировать наши тяжёлые потери».

И всё-таки даже в таком непростом положении был отдан приказ наступать! Снова в обход закопавшейся в землю армии Ли, снова на юг, к Питерсбергу. Там сходились железные дороги, связывавшие Ричмонд с остальным Югом. Перерезать их означало оставить столицу Конфедерации без резервов, продовольствия и снаряжения. Манёвр Гранта стал для Ли неожиданностью: дальнейшее движение северян на юг слишком напоминало отступательный манёвр Макклеллана в давишней Семидневной битве. Тогда командующий северянами шёл к широкой реке Джеймс, к стоящему на ней флоту, к безопасности и потом к эвакуации морем. Но Грант не остановил армию «Потомак» у реки. Через неё инженеры уложили прочный и длинный (более полукилометра) понтонный мост, по которому поползли длинные армейские колонны, чтобы после переправы двинуться по новой дуге, на юго-запад — запад. Так же неожиданно для противника, как год назад под Виксбергом, войска Гранта появились перед укреплениями Питерсберга. В какой-то момент город мог быть взят одной решительной атакой передовых частей. Но их командиры переосторожничали (кровавый призрак Колд-Харбора?), и Ли успел перебросить резервы, опять сведя на нет выигранное было Грантом время.

Позиции стали обрастать укреплениями и окопами на десятки миль в ширину и глубину. Лобовая атака стала бы повторением мясорубки Колд-Харбора, и Грант приступил к обстоятельной осаде. Кончался июнь, и никто не мог сказать, сколько эта осада продлится. Всё лето? До выборов? До Рождества?

Не было решительного перелома и на западе: Шерман медленно двигался к Атланте, но не мог разбить противостоящую ему армию осторожного Джонстона. А вспомогательный удар в плодородной долине Шенандоа вообще вылился в военную тревогу, достигшую Вашингтона и приведшую под неприятельские выстрелы самого Линкольна. В начале июля пятнадцатитысячный корпус конфедератов под командованием Джубала Эрли смял северян в долине и знакомым путём, под прикрытием Голубого хребта, двинулся в обход Вашингтона с запада, а потом вдруг повернул на восток и устремился прямо на столицу.

Грант был далеко, но отправил морем на помощь лучшие части. Началась гонка — кто успеет к столице раньше. Конечно, это уже не был беззащитный город весны 1861 года. Теперь Вашингтон был самым укреплённым городом Соединённых Штатов, подступы к которому в несколько рядов прикрывали форты с тяжёлой артиллерией. Эрли не надеялся захватить столицу, но не попробовать не мог. Каждый, даже временный, успех конфедератов носил политический характер, ибо добавлял очков сторонникам немедленного мира.

В один и тот же день, 11 июля, передовые части южан предприняли обстрел форта Стивенс, находящегося в пяти милях от Белого дома, а резервы от Гранта начали прибывать в столицу. Линкольн не мог не отправиться в форт Стивенс, а оказавшись там, не подняться на парапет, чтобы посмотреть на перестрелку с неприятелем. Это была не бравада, а стремление предотвратить панику в городе: если президент на передовой, значит, ничего опасного. Но опасность была — лично для Линкольна. Стрелки противника в момент его прибытия находились всего в 150 ярдах от стен, а длинная фигура в гражданском плаще и цилиндре была довольно заметной мишенью. Линкольна дважды просили уйти — он отказывался, высматривая что-то в подзорную трубу. Но вскоре стоявший рядом офицер вскрикнул от боли — пуля попала ему в ногу; тогда какой-то пехотный капитан, потеряв выдержку, крикнул президенту: «Пригнись, дурень! Ведь башку снесут!» Только тогда Верховный главнокомандующий проследовал обратно к экипажу, к изволновавшейся Мэри, и отправился в порт, чтобы приветствовать выгружающиеся подкрепления. Но на следующий день Линкольн снова отправился к форту — и снова его пришлось уговаривать выйти из-под обстрела{700}. А потом корпус Эрли ушёл, чтобы не попасть в окружение. Главная цель набега, не столько военная, сколько политическая, была достигнута: отсутствие очевидных побед и растущие потери, давшие повод прозвать Гранта «мясником», играли на руку противникам Линкольна по избирательной кампании.

Впечатлительный Хорас Грили был настолько измучен затянувшейся войной, что по собственной инициативе выступил посредником в организации мирных переговоров с Конфедерацией. В начале июля он переслал президенту письмо, извещавшее о прибытии в Канаду двух эмиссаров Джефферсона Дэвиса, готовых вести переговоры о прекращении войны («наша истекающая кровью, разорванная, умирающая страна жаждет мира!»). Линкольн не хотел инициировать переговоры по той причине, что это означало бы признание мятежников воюющей стороной со всеми юридическими правами. Но общая усталость от войны была такова, что прямой отказ от ведения переговоров сильно подорвал бы авторитет президента: в такой тяжёлый момент он не хочет остановить братоубийство! Влиятельная газета Грили не преминула бы разнести такую новость по всей стране. Весьма вероятно, что вся комбинация Юга с появлением переговорщиков на это и была рассчитана — лишний груз на чашу весов противников Линкольна в канун выборов{701}.

Но президент нашёл выход: поручил самому Грили стать переговорщиком от Севера и в письме с этим предложением объявил, что хочет мира, но на ясных условиях:

«Если Вам удастся найти где угодно и кого угодно, имеющего письменные предложения Джефферсона Дэвиса о заключении мира на условиях воссоздания Союза и отмены рабовладения, передайте ему, что он (или они) могут вместе с Вами приехать ко мне и, по крайней мере, получить письменные гарантии безопасности и, если нужно, неразглашения».

Грили замялся, понимая, что если переговорщики — самозванцы, никого не представляют или не имеют полномочий, то в лужу сядет он. А Линкольн усилил нажим в следующем послании, удивляясь, почему Грили не везёт эмиссаров, прибытие которых обещал почти неделю назад:

«Я собираюсь не только продемонстрировать своё стремление заключить мир, но и сделать Вас личным свидетелем этого».

Грили попытался отписаться, но Линкольн настаивал:

«Не писем жду я от Вас, а человека или людей, которых Вы мне привезёте»{702}.

В Нью-Йорк был отправлен Джон Хэй; он явился на встречу с Грили сразу с поезда, рано утром, с необходимыми пропусками и письмом президента. Грили пришлось ехать на границу с Канадой, к Ниагарскому водопаду. Хэй вооружил его серьёзной бумагой на официальном бланке, подписанной Линкольном:

«Тому, кого это касается. Любые предложения, включающие восстановление мира, воссоздание целостного Союза и отмену рабовладения, исходящие от авторитетного лица, контролирующего армии, воющие сейчас против Соединённых Штатов, будут рассмотрены Правительством Соединённых Штатов… а лицо или лица, их доставившие, получат право беспрепятственного проезда в обе стороны»{703}.

И только в Ниагаре дипломат-любитель Грили с ужасом осознал, что навыдумывал официальную мирную делегацию с Юга. На встрече с теми, кого он выставил Линкольну в качестве уполномоченных переговорщиков, выяснилось, что они не имеют никаких полномочий из Ричмонда; реальной же их задачей были финансирование оппозиции и проведение спецопераций на территории США{704}. Сконфуженный Грили на ближайшем поезде помчался обратно в Нью-Йорк{705}.

В завершение истории Линкольн решил предать огласке результат визита в Ричмонд неофициальной миссии жаждущих мира северян. Джефферсон Дэвис дал на их предложения ясный ответ: «Война должна продолжаться до тех пор, пока не падёт в бою последний из наших рядов или пока вы не признаете наше право на самоуправление. Мы не сражаемся за рабовладение. Мы сражаемся за Независимость — и мы получим её или погибнем»{706}. Стало понятно, что при невозможности договориться в главном желание мира не значит ничего.

Но пока военное решение вопроса не сдвигалось с места, а страсти внутри страны накалялись. Инфляция летом 1864 года достигла рекордной отметки: в июне после Колд-Харбора золотой доллар стоил почти три «гринбакса»{707}. Чейз, хотя и снялся с президентской гонки, продолжал критиковать президента в кругу радикальных республиканцев и при этом всё более болезненно относился к его попыткам вмешиваться в дела финансового департамента. Когда Линкольн, следуя своим политическим расчётам, не утвердил одно из важных назначений Чейза, это стало основанием для очередного, четвёртого прошения Чейза об отставке. В предыдущих случаях Линкольн отставку не утверждал и отношения президента и министра на какое-то время нормализовывались. В этот раз ответ на прошение Чейза стал для него потрясением:

«Ваша отставка принята. Не возьму назад ни слова из сказанного мной о Вашей честности и профессионализме, но Вы и я достигли во взаимоотношениях таких трудностей, что ни преодолеть, ни выдержать их при сохранении Вас на должности, похоже, не получится»{708}.

Друзья Чейза из Конгресса, особенно председатель сенатского комитета по финансовым вопросам Уильям Фессенден, подняли недовольный шум, но Линкольн унял его, назначив новым министром финансов… самого Фессендена. Так он сохранял в Кабинете баланс либералов и консерваторов, получал компетентного советника, приглушал недовольство Чейза и усиливал позиции своих сторонников в Конгрессе в момент развернувшейся баталии вокруг будущей реконструкции.

Именно в середине лета 1864 года начался один из первых раундов длительного соперничества двух планов восстановления страны: «мягкого» президентского, намеченного в выступлении перед Конгрессом в декабре 1863 года, и «жёсткого», за который стояли радикальные конгрессмены-республиканцы. Его бросились проводить в жизнь конгрессмен из Мэриленда Генри Дэвис (давний политический соперник клана Блэров) и последовательный критик Линкольна «слева», радикальный сенатор из Огайо Бенджамин Уэйд. Их предложения по воссоединению Юга и Севера были куда более безжалостными по отношению к соотечественникам. Они хотели «наказания» Юга, Линкольн — его скорейшего возвращения, восстановления сотрудничества умеренных сил с обеих сторон. Линкольн уже начал проводить в жизнь свой «десятипроцентный план» в штатах, полностью взятых под контроль федеральными войсками, а билль Уэйда — Дэвиса приостанавливал реконструкцию даже там до прекращения сопротивления Конфедерации. Радикалы к тому же требовали принесения «железной» (безоговорочной) присяги на верность Соединённым Штатам большинством (а не десятью процентами, как у Линкольна) белого населения, и присягу эту должен был принимать назначенный президентом и утверждённый сенатом представитель правительства США. Линкольн требовал только обещания с момента клятвы «честно поддерживать, сохранять и защищать Конституцию Соединённых Штатов и, в силу этого, Союз штатов»; Уэйд и Дэвис настаивали на клятве присягающих, что они не поднимали оружия против Союза, что сразу ограничивало число избирателей и кандидатов на правительственные должности. Линкольн считал, что в Союз штаты возвращаются на условии отказа от рабовладения, Уэйд и Дэвис требовали приёма их заново, с новой Конституцией. Кроме того, Уэйд и Дэвис хотели отменить рабовладение решением федеральной власти, что не предусматривалось Конституцией.

В знаменательный день 4 июля, последний день сессии Конгресса, когда по-праздничному звонили колокола, громыхали пушки и звучали характерные «уиз-уиз снап-снап» фейерверков, президента завалили законопроектами, поданными на подпись в последний момент. В отведённую для этой торжественной процедуры комнату в Капитолии то и дело заглядывали любопытные конгрессмены: как продвигаются их дела? К ужасу радикалов, дойдя до билля Уэйда — Дэвиса, президент отложил его в сторону…

Решительный сенатор Чандлер, «которого не смущало присутствие никого из смертных», оторвал Линкольна от работы вопросом: собирается ли он подписывать билль?

— Его положили передо мной за несколько мгновений до закрытия Конгресса, — последовал ответ. — А вопрос настолько важный, что походя его не решишь.

— Но если вы наложите вето, это нанесёт по нам удар на всём Северо-Востоке! — воскликнул Чандлер. — Здесь же запрещается рабовладение в реконструируемых штатах!

— Вот меня и смущает право Конгресса делать это таким путём.

— Не в большей степени, чем ваше право.

— Как я понимаю, моё право основано на вызванных военной необходимостью мерах, которые Конгресс не может осуществлять на основании Конституции.

Раздосадованный Чандлер почти выбежал из комнаты… А Линкольн обратился к присутствовавшему при разговоре Хэю, словно продолжая рассуждения на поднятую Чандлером тему. Принимать штаты заново — значит признать их право на отделение. Но это самоубийственно и для президента, и для Конгресса. Лучше вообще не поднимать «метафизического» вопроса, были или не были штаты в составе Союза во время войны, — это только приведёт к ненужным ссорам. Что же касается отмены рабства, то это можно сделать только через принятие поправки к Конституции, а провести её через Конгресс пока не удаётся{709}.

Линкольн поднялся из-за стола и отправился домой. Сессия Конгресса завершилась. Билль остался неподписанным и при этом не был немедленно заблокирован президентским решением. Он был «отложен в долгий ящик» и по закону через десять дней автоматически становился отвергнутым. Два плана восстановления страны столкнулись так резко в первый и, увы, не в последний раз. Линкольн вскоре выступил с официальной прокламацией, где объяснял, что не готов к принятию единого жестокого плана реконструкции, но не может позволить отменить уже идущую по его декабрьскому плану реконструкцию в Луизиане и Арканзасе. Президент повторял, что надеется на законную отмену рабовладения через принятие поправки к Конституции, и при этом предлагал полное содействие тем южанам, кто захочет проводить реконструкцию по плану Уэйда — Дэвиса{710}. Таковых не нашлось, но соавторы, сенатор и конгрессмен, разразились «Манифестом», в очередной раз обвиняющим Линкольна в узурпации власти и вмешательстве в дела законодателей.

Демократы радовались раздорам у конкурентов. На публику Линкольн приготовил очередную историю — «припомнил» одного знакомого, купившего своему сыну микроскоп, чтобы приобщать его к науке. Сын стал разглядывать всё, что попадётся под руку. Как-то за обедом, когда отец взял кусок сыра, сын воскликнул: «Папа, не ешь его! На нём полно копошилок!» — «Сынок, — отвечал джентльмен, закусывая изрядным куском сыра. — Пусть себе копошатся. Я выдержу; посмотрим, как они»{711}. Но в близком кругу Линкольн сравнивал «Манифест» с болезненной раной, неожиданно полученной в доме друзей.

А военных успехов всё не было. 30 июля Грант попытался прорвать оборону южан у Питерсберга при помощи подземного взрыва, подготовленного солдатами — бывшими пенсильванскими шахтёрами. Рано утром раздался ужасный грохот, страшная сила взметнула в воздух брёвна и доски укреплений южан, пушки, людей… потом швырнула оземь, и на месте важного участка обороны образовалась гигантская воронка девятиметровой глубины. Однако она стала основным препятствием и даже ловушкой для пошедших в атаку северян, и оправившиеся от потрясения конфедераты восстановили линию обороны. Очередная неудача федеральных войск с потерями восемь к трём.

Линкольн ободрял Гранта, желая ему и дальше держать армию Ли удушающей бульдожьей хваткой, чтобы дать возможность действовать Шерману на направлении второго главного удара{712}. Но пока Шерман только кружил вокруг Атланты, выискивая возможность её взять. Из Вашингтона казалось, что и в Джорджии вскоре вырастут друг напротив друга две линии неприступных полевых укреплений и две бесконечные осады продлятся до самых выборов. Преданный товарищ Линкольна Дэвид Дэвис, не выдержав напряжения, писал президенту, что «народ устал от войны», что если Север «не добьётся вскоре военных успехов, а демократы на своём съезде умно распорядятся ситуацией, то нам грозит опасность проиграть президентские выборы»{713}. А демократы, как стало известно, извлекли из полузабвения и приготовились выдвигать в президенты героя войны, «обиженного» Линкольном генерала Джорджа Макклеллана. Формально выдвижение любимца армии «Потомак» должно было состояться 30 августа, но агитационная кампания уже шумела в городах многотысячными митингами.

В последнюю неделю августа 1864 года отчаяние и депрессия Авраама Линкольна достигли крайней точки. Ему казалось, что у него и правительства просто не осталось друзей. Он уже про себя проговаривал своё обращение к победившему на выборах Макклеллану: «Генерал! Выборы показали, что вы сильнее меня и имеете большее влияние на американский народ. Давайте же вместе, вы с вашим влиянием и я со всей силой исполнительной власти, постараемся спасти страну. Вы соберёте столько войска, сколько вам нужно для финального усилия, а я приложу все свои силы для помощи вам в деле завершения войны»{714}.

Двадцать третьего августа Линкольн взял лист бумаги и написал письмо на случай поражения в выборах:

«Весьма вероятно, что это правительство не будет перевыбрано. Если это случится, моей обязанностью станет тесно взаимодействовать с новым президентом для того, чтобы спасти Союз в период между выборами и инаугурацией».

Не показывая текст (чтобы избежать утечки информации), Линкольн попросил всех членов Кабинета расписаться на обороте{715}.

Ещё более отчаянным стало письмо, написанное президентом на следующий день видному деятелю Республиканской партии, основателю газеты «Нью-Йорк таймс» Генри Раймонду. Именно Раймонд охотно передавал Линкольну новости о разочарованных сторонниках в разных штатах. Он же говорил, что, раз уж нельзя надеяться на скорый военный успех, нужно немедленно отправлять к Джефферсону Дэвису посланника, имеющего полномочия договариваться о мире без разговоров о рабовладении. Линкольн обратился к самому Раймонду с просьбой быть таким мирным посланником. Он просил вести переговоры о возможности прекращения огня в обмен только на возвращение Юга в Союз и признание им федерального правительства. Вопрос о рабах и рабовладении откладывался для решения «в мирных условиях». Если условие восстановления Союза не будет принято, Раймонд должен узнать и передать правительству требования мятежников.

Однако письмо отправлено не было. 25 августа Раймонд был вызван на заседание правительства, и там было решено, что факт отправки почти покаянного посольства в Ричмонд «будет хуже, чем само поражение в схватке за пост президента, ибо станет унизительной капитуляцией загодя»{716}. Последний рубеж «обороны» был установлен: не уступать в главном, ради чего Линкольн снова идёт в президенты.

А вот демократам ради возможности выдвинуть именно знаменитого Макклеллана пришлось уступить самому генералу. Собравшись на съезд в Чикаго, демократы планировали включить в программу пункт о «скорейшем мире любой ценой», написанный вернувшимся в страну Валландигэмом. Но Макклеллан заявил, что с таким пунктом программы не сможет смотреть в глаза своим бывшим солдатам и офицерам. Сошлись на формулировке «Мир как можно скорее» на условиях восстановления Союза, «каким он был», с теми же штатами и с тем же рабовладением, как до войны.

Заведённая машина предвыборной пропаганды начала рассыпать по стране стандартный набор обвинений против действующего президента: диктатор, сторонник смешения рас (на карикатурах толстогубый негр смачно целовал юную белокожую девицу), бессердечный политикан, распевающий весёлые песенки и рассказывающий анекдоты среди павших на поле брани. «Выбери ЛИНКОЛЬНА и республиканцев, — кричали со стен агитационные плакаты, — и ты получишь равенство с неграми, рост долгов, тяжёлые времена, ещё один ПРИЗЫВ В АРМИЮ! всеобщую анархию и полную РАЗРУХУ. Выбери Макклеллана — и негр не будет тебе ровней, ты восстановишь процветание, вернёшь СОЮЗ! и почётный, постоянный и счастливый МИР!»{717}

Оставалось размышлять о неисповедимости путей Господних:

«Цели Всевышнего совершенны и будут достигнуты, хотя мы, грешные смертные, можем не понять их заранее. Как давно мы надеялись, что эта ужасная война благополучно закончится; но Богу виднее, и он распорядился по-другому. Нам остаётся только смириться перед его мудростью и, соответственно, своей недальновидностью. Будем же пока старательно делать то, что, как мы понимаем, Он требует от нас, будем верить, что труд наш поспособствует тому великому финалу, который Он предопределил»{718}.

…И вдруг — кончилось лето тревог. Кончилось, как и положено, в ночь на 1 сентября, когда гулкие взрывы воинских складов и железнодорожного депо Атланты возвестили, что армия южан оставляет сердце хлопкового Юга. 2 сентября войска Шермана вошли в Атланту и словно стёрли один из важнейших символов сопротивления Конфедерации. В Вашингтон ушёл короткий и весомый рапорт: «Итак, Атланта безусловно наша».

Север преобразился в один день. Духовые оркестры разучивали марш «Атланта безусловно наша», из окон вывешивали звёздно-полосатые флаги, на Шермана обрушился, по его собственному признанию, «ливень поздравительных телеграмм». В Вашингтоне, Нью-Йорке, Бостоне, Филадельфии, Питсбурге, Балтиморе, Сент-Луисе и Новом Орлеане загремели стоорудийные салюты, а под Питерсбергом практичный генерал Грант приказал «салютовать» боевыми снарядами по позициям конфедератов. Секретарь Николаи написал своей племяннице: «Уже шесть месяцев политическая ситуация не была столь обнадёживающей, как сейчас. Происходит буквально революция в умах. Три недели назад наши друзья повсюду были в унынии, доходящем до отчаяния, до готовности отказаться от дальнейшей борьбы. А теперь все полны радости и надежд, усердно взялись за работу и уверены в конечном успехе»{719}.

Со временем успехи умножились: в долине Шенандоа генерал Шеридан выиграл целую серию сражений у недавно стоявшего под Вашингтоном Джубала Эрли. Попытка Эрли «поквитаться» и неожиданной атакой опрокинуть войска Шеридана 19 октября завершилась тяжёлым поражением. Линкольн добродушно шутил: «Хорошо, что Шеридан такой маленький. Что бы он сотворил с мятежниками, если бы был повыше ростом!»

Президент, следуя традиции, не произносил официальные предвыборные речи, но его голос был слышен в газетных публикациях и в выступлениях его союзников, которых становилось всё больше. Как можно теперь, после таких звучных побед, подписывать перемирие и перечёркивать всё, ради чего погибло столько сторонников Союза? Как можно отказаться от политики, проводимой по отношению к рабам и вообще чернокожему населению, отказаться от десятков тысяч чернокожих солдат в синих мундирах, от десятков тысяч помощников на Юге, не надевших мундиры? Всё это будет означать предательство и гибель Союза, гибель той идеи, которую Линкольн ещё раз сформулировал в обращении к отслужившим положенный срок солдатам одного из полков:

«Так вышло, что я временно занял этот большой Белый дом. Я — живое доказательство того, что любой из ваших сыновей может оказаться здесь, как оказался сын моего отца. И это в порядке вещей: с помощью нашей системы правления каждый из вас может проявить свои способности, предприимчивость и ум; каждый имеет равные возможности в этой жизненной гонке. За всё это, принадлежащее нам по праву рождения, мы и продолжим сражаться»{720}.

На политической шахматной доске вовсю разворачивалась сложная игра с манёврами и многоходовыми комбинациями. Снова раздавались обещания должностей на всех уровнях, к которым добавились угрозы лишить должностей уже полученных. Иногда сами «фигуры» предлагали принести себя в жертву ради успеха общего дела. Чтобы заручиться поддержкой радикальных республиканцев и не потерять голоса их сторонников, Линкольн решился на непростой обмен. Радикалы пообещали, что их ставленник Фримонт снимется с президентской гонки (а, значит, голоса его сторонников перейдут к Линкольну), если Линкольн удалит из Кабинета агрессивного по отношению к ним консерватора Блэра. Блэру ушло письмо президента:

«Вы не раз великодушно заявляли мне, что, когда мне для пользы дела понадобится Ваша отставка, Вы готовы её попросить. Такое время пришло. Вы хорошо знаете, что причина не кроется в моём недовольстве Вами — ни в личном, ни по службе».

Блэр ответил немедленно: «Я получил Вашу записку, связанную с моим предложением покинуть пост в случае, если этого потребуют общественные интересы, и указанием на то, что, по Вашему мнению, время для этого настало. В связи с этим я официально предлагаю свою отставку с поста генерального почтмейстера»{721}.

Блэр ушёл без скандала, с незапятнанной репутацией, и весь его клан понимал, что этот поступок вызван желанием общей политической победы. В результате Фримонт снял свою кандидатуру, объяснив это желанием не столько помочь Линкольну, сколько помешать Макклеллану, намеревавшемуся в случае победы сохранить рабовладение. Шаг этот вызвал цепную реакцию радикалов: те, кто недавно собирался созвать конвенцию по замене Линкольна иным претендентом, один за другим объявляли о поддержке «единого кандидата». Лозунг «Коней на переправе не меняют» объединил самых разных политиков. Даже сенатор Бенджамин Уэйд, один из авторов «положенного в карман» билля о реконструкции, сказал, что будет делать для Линкольна всё, что делал бы для «лучшего» избранника. Хорас Грили пообещал Николаи, что будет «как бешеный» сражаться за Линкольна, потому что ненавидит Макклеллана. Чейз отправился в турне по стране, выступая с речами в поддержку лучшего из республиканских кандидатов, и на этот раз он имел в виду не себя. Людей на его выступления набивалось столько, что, как написала одна газета, «ни одного дополнительного слушателя нельзя было втиснуть в зал даже гидравлическим прессом».

Усердствовали и демократы, упирая на усталость от войны и растравляя расистский зуд. На их плакатах мужественный Макклеллан мирил расшалившихся Линкольна и Джефа Дэвиса, раздирающих карту страны. В их журналах высмеивался грязный толстогубый вождь «Абрам Африканус Первый». На мотивы популярных песен распевались агитки о том, как «Честный Эйб, плодящий вдов, решил освободить рабов».

Выборы осени 1864 года стали своего рода референдумом американского народа по самым насущным вопросам: о войне и мире, о цене мира, о правах человека, а также о том, стоило ли избирать Линкольна в 1860 году и стоит ли его переизбирать в 1864-м.

Первыми ответили Индиана, Огайо и Пенсильвания. Там по традиции губернаторов и конгрессменов выбирали в октябре и результаты позволяли спрогнозировать исход предстоящих президентских выборов. Республиканцы уверенно победили в первых двух «октябрьских» штатах, но наиболее показательными для прогнозов считались результаты Пенсильвании. Там победа также досталась республиканцам, но демократы показали, что очень влиятельны. Линкольн попытался составить свой прогноз на 8 ноября. На бланке телеграфной конторы он набросал колонки с цифрами. С учётом самых пессимистических вариантов («потеря» девяти штатов) он мог рассчитывать на 120 голосов выборщиков при 114 голосах за Макклеллана. Разрыв получался неубедительным…

День выборов выдался в Вашингтоне хмурым. Город заметно опустел: многие госслужащие, вплоть до членов Кабинета, разъехались на «ежечетырёхлетний хадж» — голосовать на своих участках. С утра Авраам испытал приступ сомнений: «Насколько я был уверен в исходе Балтиморского съезда, настолько не уверен сейчас в исходе выборов». В 1858 году в похожий пасмурный день он проиграл выборы Дугласу. Прибежал Тад и потащил отца к окну на южную лужайку: там голосовали расквартированные у Белого дома солдаты-пенсильванцы. Среди них важно расхаживал ручной индюк Тада (в канун предыдущего Рождества Тад добился от отца его официального, именем президента, помилования). «Что, он тоже голосует?» — «Нет, ему пока нельзя по возрасту!»{722}

Началось томительное ожидание — новости должны были начать поступать только вечером. Около семи часов пошёл сильный дождь, и Линкольн с Хэем и Ноем Бруксом пошлёпал по лужам в телеграфный офис. У входа их приветствовал часовой, укрытый прорезиненным плащом, от которого шёл пар. Внутри уже стучали аппараты: в Филадельфии победа с перевесом в 10 тысяч голосов — настолько выше ожиданий Линкольна, что он усомнился, не преувеличена ли цифра. Но потом пришли сведения из Балтимора: перевес в 15 тысяч в городе и пять тысяч во всём штате Мэриленд! Следом — Бостон, и опять большой перевес в голосах: на четыре тысячи. «Не на 40, не на 400?» — усомнился президент. Потом кто-то пошутил: «Уж не Всемогущий ли набивает урны для голосования?»

Пришёл начальник телеграфного офиса — весь в грязи, потому что споткнулся и упал по дороге. Линкольну вспомнилось: «Поскользнуться — не значит упасть».

А данные почти отовсюду превышали ожидания. «Октябрьские штаты» подтвердили репутацию барометров президентских выборов. «Как говорится, как голосует Пенсильвания, так голосует страна», — заметил Линкольн и попросил сообщить полученные результаты Мэри: «Она волнуется больше меня». Потом пришли вести, что Нью-Йорк, где в день выборов ожидались сильные беспорядки и куда были направлены дополнительные воинские части, проголосовал без инцидентов — за Линкольна, а не за ожидаемого многими Мака, хотя и небольшим большинством{723}. В общем, победа в двадцати двух штатах из двадцати пяти (за исключением родного для Мака Нью-Джерси и «пограничных» Делавэра и Кентукки).

Потом всё будет посчитано точно: Линкольн победил с заметным перевесом: «за» — 2 218 388 голосов, «против» — 1 812 807 при 4 031 887 голосовавших. В отличие от 1860 года за него проголосовало полновесное большинство, обеспечившее 212 выборщиков из 233.

Морально сокрушительными для Макклеллана оказались результаты голосования в действующей армии, на которую делали ставку его сторонники: 78 процентов голосов было отдано Линкольну, а в бывшей «макклеллановской» армии «Потомак» — семь голосов из десяти. Солдаты в большинстве рассуждали просто: они уважают «маленького Мака» как генерала, но не собираются голосовать за программу, написанную для него демократами. И снова в ричмондской тюрьме для военнопленных, мрачной «Либби-призон», истощённые узники, знавшие, что правительство Союза уже полгода как приостановило обмен пленными, провели свои выборы и «избрали» Линкольна соотношением три голоса к одному. Конечно, в общий зачёт эти голоса не пошли, но, когда сведения о «тюремных выборах» стали известны президенту, он сказал, что во всей избирательной кампании это событие удовлетворило и вдохновило его больше всего{724}. Неудивительно, что в ночь после выборов Макклеллан написал прошение о полной отставке и вскоре отплыл с женой в путешествие по Европе.

В два часа ночи Линкольн очень усталый, но очень довольный отправился домой. Дождь прошёл. Уже у дверей президента ожидала первая «серенада» с духовым оркестром. От краткой речи отказаться было невозможно: «Я благодарю Господа за сделанный людьми выбор, но, при всей благодарности за этот знак доверия ко мне, я не чувствую в душе даже признаков чувства превосходства. Для меня нет никакого удовольствия в ощущении триумфа над кем бы то ни было. Я просто благодарю Бога за эти доказательства того, что народ принял решение выбрать сторону свободного правительства и прав человека»{725}.

Об остатке ночи рассказано в дневнике Хэя: «Уорд Хилл Ламон пришёл в мой кабинет и затеял разговор… Он выпил стакан виски, отказался от постели, которую я ему предложил, вышел в коридор и, завернувшись в свой плащ, улёгся у дверей президента; так он провёл ночь. Это было выражение трогательной и немой преданности. У него был небольшой арсенал пистолетов и длинных охотничьих ножей, которыми он обложился. Рано утром, ещё до того, как я и президент проснулись, он ушёл, бросив у моей двери одеяла, полученные у меня накануне»{726}.

Загрузка...