ЕДИНСТВЕННЫЙ МИРНЫЙ МЕСЯЦ

Девять дней от приезда до инаугурации промчались в спешке и заботах. Нужно было нанести несколько официальных визитов: выразить почтение «пока-ещё-президенту» Бьюкенену, побывать в Капитолии и пообщаться там с заканчивающими сессию конгрессменами, продемонстрировать должное уважение Верховному суду, появиться на званых обедах. Когда не было визитов, время отнимали приёмы не только отдельных посетителей, но и целых делегаций и всевозможных комитетов. В шестой номер на втором этаже отеля Уилларда поднимались весьма значительные гости. Явился при всех регалиях престарелый, но по-прежнему монументальный главнокомандующий генерал Уинфилд Скотт (рост два метра, вес под 150 килограммов). Продемонстрировали уважение недавние соперники — бывшие кандидаты в президенты.

Больше всего тронула Авраама встреча со Стивеном Дугласом, нещадно тратившим последнее здоровье в политических баталиях «зимы раскола»: сильно постаревшее лицо, синяки под впавшими глазами; главное лекарство от стрессов — по-прежнему виски. Поддерживая Линкольна в борьбе за целостность страны, лидер демократов Севера открыто заявлял: «Я на его стороне»; теперь в откровенной личной беседе он заверил давнего оппонента, что не собирается сколачивать политический капитал за счёт наступившего кризиса: «Главное — сохранить Союз, и партийные пристрастия должны уступить место патриотизму. Я с вами, мистер президент, и да поможет вам Бог!» Когда Дуглас ушёл, Линкольн не удержался от восклицания: «Какой благородный человек!»{416}

Самым трудным в приёмах было то, что паузы между действительно необходимыми встречами заполняли разномастные просители и ходатаи. Ведь Линкольн, соглашаясь с тем, что местом его временного пребывания будет не частный дом (очень хороший, давно приготовленный и арендованный друзьями), а отель, сам объявил: «Теперь я общественная собственность, поэтому гостиница — то место, где люди будут иметь ко мне свободный доступ»{417}.

Сенатор Гарлан, побывавший у Линкольна в день его приезда, 23 февраля, вспоминал, что тот «был ошеломлён количеством просителей»: «Не только сам номер, но все коридоры и лестницы, ведущие к нему, все холлы были переполнены толпами людей, и каждый претендовал сказать Линкольну хотя бы пару слов наедине»{418}. Что это была за публика, вспоминал два десятилетия спустя секретарь Хэй, у которого «от контактов с жадными и самолюбивыми искателями должностей» остались самые неприятные впечатления: «Для того чтобы выдержать постоянное общение с завистливыми, низкими, глупыми и до предела эгоистичными людьми, нужно быть крепким духом и обладать устойчивой нервной системой»{419}.

Осаждали резиденцию не только представители многочисленного отряда просителей мелких должностей. Клубилась и не думала улегаться борьба партийных фракций. Радикалы и консерваторы пытались в последний раз повлиять на назначения в Кабинет. Сторонники Чейза всё ещё просили отказаться от Сьюарда. Сьюард решительно не хотел работать рядом с Чейзом. Не останавливался штурм мест Кэмерона и Смита…

Линкольн всех выслушивал и никого не слушался. Вопрос с Кабинетом он для себя уже решил. Главным делом для него стала в это время окончательная отделка инаугурационной речи, которую он однажды определил как свой выставляемый на всеобщее обозрение «сертификат моральных качеств»{420}. Пауза от выборов до вступления в должность была такой долгой, что требовала особо ответственного отношения к первому за многие месяцы официальному заявлению.

Подготовка речи началась ещё в Спрингфилде. Линкольн снова обложился книгами, углубился в Конституцию, перечитал важнейшие политические речи, связанные с проблемой раскола между штатами. Иногда он вдруг исчезал из офиса и в спокойном месте набрасывал на бумаге слова, которые считал самыми важными для страны. Тогда об этом знали очень немногие. Именно для них в январе были тайно отпечатаны копии первого варианта выступления. В Спрингфилде их прочитали только те друзья, чьим мнением Авраам особенно дорожил (одним из первых — судья Дэвис).

Работа продолжалась по дороге в Вашингтон и могла быть сведена на нет в тот вечер, когда Роберт едва не потерял доверенный ему отцом саквояж с оригиналом и несколькими копиями будущей речи. Это был единственный случай, когда более чем терпимый к сыновьям Авраам всерьёз рассердился (благо саквояж нашёлся в куче безнадзорно сваленного в отеле багажа). В Вашингтоне, запомнили секретари Линкольна, он отдавал работе над речью каждый свободный момент днём и многие часы ночью{421}.

Из избранных «рецензентов» больше всего поправок внёс Уильям Сьюард. Он получил текст сразу по приезде Линкольна в Вашингтон и буквально через день вернул весь испещрённый пометками, с несколькими страницами комментариев и предложений. Линкольн принял 27 из 49 пометок Сьюарда и согласился с пожеланием, уже высказывавшимся другими «рецензентами»: «умягчить» текст, чтобы успокоить общественное мнение{422}.

Даже 4 марта, в день инаугурации, Авраам, поднявшийся в пять утра, ещё вносил в речь последние изменения и обсуждал их с соратниками. Наконец Роберт прочитал вслух окончательный вариант. Текст выступления занял семь листов и весь состоял из зачёркиваний и правок, вставок и дополнений, клапанов и вклеек: переписать всё набело времени не оставалось{423}.

К полудню на улице запели флейты и застучали барабаны. Началось торжественное шествие. К отелю Уилларда подкатила открытая коляска: прибыл президент Бьюкенен. Протокольная встреча в лобби — и коляска с двумя чинно беседующими президентами двинулась по заполненной народом Пенсильвания-авеню в сторону Капитолия. Конный эскорт окружал собеседников так плотно, что разглядеть их с тротуара было практически невозможно. Это была намеренная предосторожность генерала Скотта: слухи, что Линкольна застрелят в день инаугурации, были известны всему городу. Вдоль маршрута стояли цепи солдат, на самых высоких зданиях были размещены снайперы, по прилегающим улицам разъезжали кавалерийские патрули. В сорокатысячной толпе сновали переодетые полицейские. Две артиллерийские батареи стояли наизготовку у Капитолия не только для салюта.

Место торжественной клятвы — свежесколоченная крытая платформа — находилось у восточного фронтона Капитолия. Капитолий был недостроен, как сама страна: вместо купола над его центральной ротондой на фоне пасмурного неба торчали металлический каркас и подъёмный кран. Когда сенатор Бейкер объявил своим знаменитым звучным голосом: «Сограждане! Представляю вам Авраама Линкольна, нового президента Соединённых Штатов!» — тучи начали расступаться.

Линкольн, до этого момента исполненный спокойствия, на мгновение заволновался. Он посмотрел по сторонам, ища, куда бы пристроить на время произнесения речи свой цилиндр. Выручил стоявший рядом Стивен Дуглас: принял цилиндр и держал его всё время, пока длилась инаугурационная речь. Многие сочли это символичным жестом. А Линкольн надел очки в круглой металлической оправе и расправил правленые-переправленные листы.

«Граждане Соединённых Штатов!» — начал он с заметным ударением на слове «Соединённых», и слушатели взорвались аплодисментами. Почти сразу речь пошла о самом наболевшем: «Судя по всему, среди жителей южных штатов существуют опасения, что с приходом республиканской администрации их собственность, мирная жизнь и личная безопасность могут оказаться под угрозой…»

«Южных штатов», говорил Линкольн, не упоминая, что уже почти месяц как семь штатов объявили о формировании особого государства. Он стремился объяснить, что «большая паника», «большой страх», подтолкнувшие южан к отделению, напрасны: «Для подобных опасений не было и нет никаких разумных оснований. В действительности всегда были и есть убедительные доказательства, свидетельствующие об обратном, и их легко проверить. Их можно найти фактически во всех опубликованных речах того, кто сейчас выступает перед вами. Приведу лишь высказывание, содержащееся в одном из моих выступлений: „У меня нет никаких намерений прямо или косвенно вмешиваться в функционирование института рабства в тех штатах, где он существует“. Я считаю, что не имею законного права делать это, и не склонен делать».

Линкольн постоянно подчёркивал свой консерватизм: упирал на намерение «не отрекаться», «сохранять», «предоставлять защиту», «выполнять и соблюдать» вместо того, чтобы «нарушать».

Выступление слушали с вниманием и серьёзностью; стояла тишина, но настолько напряжённая, что сидевший рядом с Линкольном Хорас Грили признавался потом, что всё время ждал, что вдруг сухо треснет ружейный выстрел…{424} Но сухо и громко треснула только ветка дерева — и один из слушателей, недавно гордившийся удобным насестом, свалился на землю.

Ни кентуккийский акцент президента, ни его высокий голос не резали слух — аудитория ловила идеи, и они успокаивали: «Я считаю, что с точки зрения универсального права и Конституции Союз этих штатов вечен (после этих слов аудитория взорвалась громкими приветственными криками). Вечность, даже если она не выражена прямо, подразумевается в основном законе всех государственных форм правления. Можно с уверенностью утверждать, что никакая система правления как таковая никогда не имела в своём основном законе положения о прекращении собственного существования».

Единство Союза — вот центральная тема речи, задуманная ещё в Спрингфилде. Она объединяла большинство, и слова о единстве страны были встречены возгласами одобрения. После них можно было обосновать незаконность сецессии. Линкольн стал приводить логичные доводы: даже если Соединённые Штаты не особая система правления, а только ассоциация договорившихся между собой штатов, как можно расторгнуть договор без участия всех сторон, его заключавших? Разорвать его только по заявлению одной стороны — разве не означает нарушить? А для законной отмены разве не требуется согласие всех сторон? В самом начале Конституции США говорится, что народ объединился, чтобы «образовать более совершенный Союз». «Но, — продолжал Линкольн, — если разрушение Союза одним или только частью штатов станет возможным по закону, то тогда Союз будет менее совершенным, чем до принятия Конституции». Следовательно, такое разрушение противоречит основному закону страны. Значит, «ни один из штатов не вправе сугубо по собственной инициативе выйти из Союза, а принимаемые с этой целью решения и постановления не имеют юридической силы, и акты насилия в пределах любого штата или штатов, направленные против правительства Соединённых Штатов, приобретают, в зависимости от обстоятельств, повстанческий или революционный характер».

Из этих рассуждений видно, что Линкольн для выработки своей позиции воспользовался юридическими прецедентами, в частности давним решением Верховного суда США, его легендарного судьи Маршалла: «Народ создал Конституцию, и только народ может её отменить. Это порождение его воли, и по его воле оно живёт. Эта верховная и непреодолимая власть создавать и отменять принадлежит только всему народу, а не какой-то его части. Любая попытка какой-то части народа применить эту власть есть узурпация и должна быть пресечена теми, кому народ делегировал свои права на это. Тот факт, что правительство не может действовать наперекор воле народа и не может ни силой, ни как-либо ещё контролировать всю нацию, не является аргументом в пользу того, что это правительство не имеет конституционных прав сохранять существующую систему правления, выступая против части нации, действующей вопреки общей воле народа» (дело 1821 года «Коэн против Вирджинии»){425}.

Здесь Линкольн коснулся самого пугающего вопроса: не грозят ли стране насилие и кровопролитие? Его ответ: со стороны федерального правительства не грозят, «если их не навяжут общенациональным органам власти». При этом не отменяется задача президента «контролировать, занимать и владеть» объектами собственности и территориями, принадлежащими правительству, равно как собирать пошлины и налоги.

Ещё одним наболевшим вопросом был вопрос о правах меньшинства, якобы (по заявлению сецессионистов) нарушенных выигравшим президентскую гонку большинством. Позиция Линкольна была предельно конкретна: есть права меньшинства, закреплённые в Конституции, и никто их не нарушил, не нарушит и не имеет права нарушать. «Вспомните, если сможете, хотя бы один случай, когда ясно записанное положение Конституции было отвергнуто. Если бы большинство просто в силу своего численного превосходства лишило меньшинство любого ясно записанного конституционного права, это могло бы с моральной точки зрения оправдать революцию, при том условии, конечно, что такое право имело бы жизненно важное значение. Но в нашем случае это не так. Все жизненно важные права меньшинств и индивидов столь явно обеспечены содержащимися в Конституции утверждениями и отрицаниями, гарантиями и запрещениями, что относительно их никогда не возникнет споров». Есть, конечно, вопросы, не записанные в Конституции; их решением призван заниматься Конгресс. Такие вопросы приходится решать большинством голосов, иначе несогласие меньшинства породит анархию: «Если меньшинство не примет решение большинства, а вместо этого отколется от него, оно создаст прецедент, который, в свою очередь, и его расколет и погубит, поскольку всякое возникающее в его собственной среде меньшинство будет откалываться от него всякий раз, когда большинство откажется быть контролируемым таким меньшинством. Почему бы, например, через два-три года какой угодно части новой конфедерации не отколоться снова, точно так же, как части существующего ныне Союза пытаются выйти из его состава?» (Меньше чем через два года от Вирджинии отколется не согласная с сецессией Западная Вирджиния.)

Линкольн объясняет, казалось бы, понятные всем азы демократии: «Единственным истинным сувереном свободного народа является большинство, которое удерживается в определённых рамках посредством конституционных сдержек и противовесов. Это большинство постоянно меняется вместе с изменением мнений и чувств народа. Всякий, кто отвергает это, неизбежно скатывается или к анархии, или к деспотизму. Единодушие невозможно; правление меньшинства как постоянное устроение совершенно недопустимо. Значит, если отклонить принцип большинства, кроме анархии или деспотизма в той или иной форме ничего не остаётся».

И снова Линкольн подчёркивает, что всё решает народ: «Президент США получает все свои полномочия от народа, и ни в одном из них ему не поручено ставить условия разъединения штатов. Народ сам может сделать это, если, конечно, придёт к такому решению… Почему бы нам не сохранять терпеливо веру в конечную справедливость народного решения?»

Линкольн прекрасно понимал, что сторонники раскола верят в свою правоту, но пытался объяснить, что «народ, проявляя мудрость, предоставил своим государственным чиновникам слишком малые полномочия для совершения зла и столь же мудро предусмотрел возвращение этого малого в свои собственные руки через очень короткие интервалы». Именно поэтому президент призывал не торопиться с выводами, ведь новое правительство ещё ничего не сделало и «для поспешных действий нет ни одной уважительной причины». В его словах сквозил призыв: подождите, и вы увидите, что для страхов не было оснований, с вашей поспешностью вы помешаете осуществлению добрых намерений… А если основания появятся — ничто не помешает народу сменить президента на новых выборах.

И вот финал, самые основные итоги речи: «В ваших руках, мои неудовлетворённые соотечественники, а не в моих, важнейшая проблема гражданской войны. Правительство не собирается нападать на вас. Не будет конфликта, если вы не нападёте сами. Вы не связаны никакой зарегистрированной на небесах клятвой уничтожить существующую систему правления, в то время как я буду связан самой торжественной клятвой „поддерживать, охранять и защищать“ её».

После этих слов одобрительные возгласы раздавались дольше и громче всего.

Президент должен был закончить фразой «Вам, а не мне отвечать на вопрос: „Будет это мир или меч?“». Но Сьюард, прочитав речь, предложил не обрывать её так жёстко, а добавить что-то обнадёживающее, и даже набросал два варианта. Линкольн превратил идею Сьюарда в образец ораторской «поэзии в прозе»{426}: «Я не хочу так завершать свою речь. Мы не враги, а друзья. Мы не должны быть врагами. Хотя страсти, возможно, чрезмерно натянули узы нашей взаимной привязанности, они не должны разрывать их. Есть мистические струны памяти, которые тянутся над просторами всей страны от каждого поля битвы, от каждой могилы патриота ко всем живущим, ко всем домашним очагам. Они ещё зазвучат в единой гармонии Союза, когда к ним прикоснутся — и это наверняка произойдёт — лучшие ангелы нашей человеческой природы»{427}.

Нью-йоркский корреспондент заметил, что у многих присутствовавших выступили слёзы{428}.

Линкольн умолк, и со своего места поднялся престарелый верховный судья Роджер Тони, тот самый, который после предыдущей инаугурации вернул Дреда Скотта в состояние раба, а всех чернокожих лишил прав на гражданство.

В этот момент кому-то пришло в голову, что сморщенный «кадавр в чёрных шелках», принимавший высшую присягу в седьмой раз, и один из самых молодых на тот момент президентов США были будто два мира, старый и новый, встретившиеся лицом к лицу и разделённые только лежавшей между ними Библией в тёмно-красном бархате с позолоченной застёжкой{429}.

Сторонники каждого из этих миров по-разному восприняли одни и те же слова инаугурационной речи 16-го президента. Её читали повсеместно. Кто-то запомнил, как утром 5 марта в Нью-Йорке почти все прохожие шли по Бродвею, уткнувшись в газеты, и от этого постоянно сталкивались друг с другом{430}. «Нью-Йорк таймс» уверяла, что «большинство американского народа всем сердцем одобрило инаугурационную речь, преисполненную интеллектуальной и моральной энергии и вдохнувшую новые надежды в сердца американцев»{431}. «Нью-Йорк трибюн» радовалась, что в стране снова появилось федеральное правительство во главе с настоящим лидером, который «наведёт порядок в кажущемся хаосе, и вместо глупости восторжествует разум, вместо опасности — надёжность». В Плимуте (Массачусетс) газета восхищалась «мудрым, рассудительным и бесстрашным президентом, не подверженным фанатизму своей партии»{432}. Сенатор из Массачусетса Самнер увидел в выступлении «железную руку в бархатной перчатке». Сенатор из Вермонта Морилл заметил, что «все воспринимают речь как документ необыкновенно удачный, а относительно сложных тем — как необыкновенно тактичный».

Точнее было бы сказать «многие», но отнюдь не «все». В Южной Каролине чарлстонский «Меркурий» сделал совершенно иной вывод: «Президент Северных Штатов Америки… озвучил объявление войны!» К нему присоединился сенатор из Техаса: «Инаугурация означает войну, войну не на жизнь, а на смерть!» Президент Конфедерации Дэвис хранил молчание{433}; Конгресс Конфедерации через день ответил по-своему: объявил о наборе в армию ста тысяч добровольцев{434}.

Вскоре молодой карикатурист Томас Наст изобразил, насколько противоположно воспринимают инаугурацию в двух несхожих регионах страны. В глазах Севера Линкольн с его речью — доброжелательный миротворец в лавровом венке, с пальмовой ветвью в одной руке и весами в другой (в чашах уравновешивают друг друга характерные южанин и северянин). В глазах Юга тот же Линкольн после инаугурационного выступления — ощерившийся злобой бог Марс в римском шлеме и с окровавленным мечом, грубо попирающий опрокинутого наземь Джефферсона Дэвиса, изображённого в виде пытающегося махать плёткой и сжимающего револьвер надсмотрщика{435}.

Но 4 марта всю палитру последующей реакции можно было только предсказывать. После инаугурации открытая коляска с двумя президентами покатила под восторженные возгласы обратно по Пенсильвания-авеню по направлению к Белому дому. У главного входа Бьюкенен пожал руку преемнику и, по легенде, сказал, сдавая хозяйство: «Если вы так же радуетесь, вступая в Белый дом, как радуюсь я, покидая его, то вы самый счастливый в мире человек!»

Поздним вечером в просторном зале специально возведённого деревянного павильона, прозванного за белую муслиновую драпировку «дворцом Аладдина», в сиянии многочисленных газовых светильников состоялся блистательный инаугурационный бал. Мэри была центром внимания. В шёлковом лавандовом платье, украшенном цветами, с богатым, но строгим бриллиантовым ожерельем, она производила впечатление «утончённой леди, исполненной вкуса и такта»{436}. В полночь, в разгар праздника, Мэри танцевала кадриль с сенатором Дугласом. А Авраам, отбыв положенное по этикету время, в первый же час первого дня своего президентского срока отправился в Белый дом, на рабочее место.

В кабинете, пропахшем дымом сигар Бьюкенена, его ждали бумаги, оставленные предшественником. Были среди них и курьёзные, вроде предложения короля Сиама прислать слонов для разведения в Америке; но большинство касалось весьма серьёзных проблем. Самым первым попало в руки Линкольна донесение о ситуации вокруг форта Самтер, всё ещё остававшегося под контролем федеральных сил.

Этот мощный форт, предназначенный для обороны входа в гавань важного атлантического порта Чарлстон в Южной Каролине, считался собственностью федерального правительства, то есть всех США[34]. Он даже построен был на искусственном острове из гранитных блоков, доставленных с Севера, из каменоломен Новой Англии. К моменту вступления Линкольна в высшую должность только Самтер и ещё один форт, Пикенс, далеко на юге, на острове у берегов Флориды, не были захвачены конфедератами (формально не сданные техасские форты были обречены).

Ежеутренняя церемония подъёма над Самтером государственного флага США становилась вызовом для жителей Чарлстона и всей Конфедерации. Командующий гарнизоном Самтера майор Роберт Андерсон, южанин из семьи рабовладельцев Кентукки, оставался верным Союзу и не думал покидать свой искусственный остров. «Я не собираюсь, — говорил он, — после тридцати с лишним лет службы быть обвинённым в предательском оставлении вверенной моей охране общественной собственности»{437}. Тем временем по Чарлстону и окрестностям маршировали тысячи и тысячи воинственно настроенных вооружённых конфедератов. На береговых батареях расставляли орудия и направляли их стволы на непокорный форт.

Положение Андерсона было отчаянным, и он откровенно писал об этом в донесениях. Форт Самтер нельзя было ни защитить имеющимся гарнизоном (около восьмидесяти человек вместо штатных 650), ни усилить подкреплениями (все подходы с моря простреливались береговыми батареями). Запас продовольствия быстро уменьшался: местные власти давно уже не позволяли закупать провизию на берегу, а однажды даже отогнали огнём мирный пароход, пытавшийся доставить припасы морем. Линкольн запросил экспертное мнение генерала Скотта: сколько сможет продержаться Андерсон? Возможно ли за это время послать ему припасы или подкрепление? Какими силами можно обеспечить контроль над «крепостью»? Скотт отвечал, что продовольствия у Андерсона недель на шесть, в существующей ситуации ни подкрепить его, ни снабдить припасами невозможно, решить проблему можно, имея мощный флот и 25-тысячное войско (вся регулярная армия США в то время составляла 16 тысяч человек, распылённых по всей стране), а его формирование потребует специальных решений Конгресса (который ещё надо собрать) и времени на набор и обучение войск, а значит, растянется на шесть — восемь месяцев{438}.

Так сдавать форт или держать любой ценой?



«Как видят инаугурационную речь президента на Севере… и на Юге». Карикатура Т. Наста. 21 марта 1861 г.


Единства не было даже у членов правительства. Президент попросил каждого высказать своё мнение письменно. Четверо склонялись к тому, чтобы эвакуировать форт: любая его поддержка спровоцирует войну. Осторожный Сьюард считал, что если возможность мирно доставить продовольствие существует, не сделать этого было бы «немудро и негуманно», но при этом любое использование для этого вооружённых сил начнёт гражданскую войну, а её никоим образом нельзя провоцировать. Двое — Чейз с оговорками и Блэр решительно — стояли за посылку подкреплений для Самтера. Блэр объяснял это тем, что сдача форта подорвёт авторитет правительства как у сторонников Союза на Юге, так и у сторонников Линкольна на Севере{439}.

Действительно, то большинство, которое проголосовало за Линкольна и единую страну, уже ждало, что президент начнёт доказывать делом свои слова об обязанности «поддерживать, охранять и защищать» федеральную собственность. Недавние избиратели без конца писали, что проблема лежит далеко не в абстрактно-правовой сфере. Республиканец из Нью-Йорка негодовал: «Если Вы, сэр, сдадите форт Самтер — Вы будете мертвы политически так же, как Джон Браун физически… Вы должны сражаться! Если Вы не будете делать этого, сэр, страна сделает это без Вас. Неужели Вы думаете, что Нью-Йорк будет тихо сидеть и наблюдать, как вся торговля перемещается к южным портам, весь импорт, предназначенный для Запада и Северо-Запада, проходит через порты Юга из-за того, что они предложили беспошлинную торговлю? Либо действуйте немедленно и решительно, либо уходите в отставку и отправляйтесь домой».

Ему вторил республиканец из Цинциннати: «Ещё 30 дней „мирной“ политики, и развалится не только Республиканская партия, но и само правительство. Нас уже побили на городских выборах, а также в Сент-Луисе, Кливленде, Род-Айленде, Бруклине; мы потеряли два места в Конгрессе от Коннектикута — всё это от деморализующего эффекта кажущегося бездействия и умиротворяющей политики президентской администрации, от впечатления, что форт Пикенс собираются сдать мятежникам! Единственно возможный способ сохранить администрацию — и правительство, и Союз! — состоит в твёрдом противостоянии расколу. Прежде всего, и любой ценой — укрепление и сохранение за собой форта Пикенс… Форт Самтер должен быть снабжён продовольствием (неважно, ценой денег или жизней)… Усильте форт Пикенс — и пусть они его атакуют (кто знает, станут ли?). Если станут — все ядра, выпущенные против его стен, срикошетят и ударят по ним же, их же и погубят!.. Пятьсот тысяч человек, которые голосовали за Вас, готовы и страстно хотят поддержать Вас в борьбе за сохранение целостности Союза, старой Конституции, как она есть, за торжество законности»{440}.

Наиболее авторитетные деятели являлись к президенту лично. Блэр-старший, глава влиятельного политического клана, не смог сдержаться: «Сдача форта — это сдача Союза, это предательство!» Конгрессмены-республиканцы добавляли: «Сдача форта — это гибель Республиканской партии»{441}.

В подобных случаях Линкольну приходила на память история о ссоре двух его младших сыновей. Одному из них принадлежала игрушка, которую другой хотел настолько страстно, что поднял из-за этого невыносимый вой. Но когда счастливому владельцу было сказано: «Отдай ему игрушку, чтобы он так не орал», — ответ был: «Я оставлю её себе, чтобы я так не орал!» Мораль для Линкольна была очевидна: бессмысленно успокаивать Юг за счёт раздражения Севера{442}

Север и так был раздражён. Газеты выходили с заголовками «Ближе к делу, мистер Линкольн!» или «Есть ли у нас правительство?», а правительство только формировалось. Наверху всё шла и шла борьба за «внутренние форты» — должности в практически заново создаваемом госаппарате. Назначения делались через президента, и эта работа съедала большую часть его времени. Вполне лояльная газета из Огайо отмечала: «Вопрос, надо ли подкрепить или сдать форт Самтер, создаёт меньше шума, чем вопрос о том, „сдать“ ли посты на нью-йоркской таможне и в почтовых офисах „непримиримым“ или удерживать их для консерваторов». Линкольну постоянно приходилось считаться с требованиями сторонников Чейза и Сьюарда. Он даже завёл специальную записную книжку, чтобы следить за балансом должностей для представителей разных фракций. Бейтс записывал в дневнике, что Кабинет постоянно спорил, как «поделить пять хлебов и две рыбы». Три месяца спустя Линкольн признался, что ни одна проблема не доставила ему в начале президентства столько забот, сколько проблема выбора главного инспектора нью-йоркской таможни. Он сравнивал себя с домовладельцем, который «настолько занят сдачей внаём комнат в одном крыле своего дома, что ему некогда гасить пожар, начавшийся в другом крыле». «Обустройству комнат» не было видно конца, и вскоре Линкольн отчётливо дал понять окружающим: хотя Вашингтон наводнён тридцатью тысячами искателей должностей, которые съедают всё рабочее время президента, есть ещё 30 миллионов жителей страны, которые ничего не просят, но ждут ответов на самые наболевшие вопросы{443}. Он сократил приёмные часы (не с девяти утра до ночи, а с десяти утра до трёх, а потом и до часу пополудни), научился говорить решительное «нет» даже родственникам Мэри. Приближался апрель, запасы форта Самтер подходили к концу, и надо было принимать окончательное решение.

Положение усложняла позиция «верхнего Юга» — восьми пограничных рабовладельческих штатов, пока не спешивших присоединяться к Конфедерации. Характерна была ситуация в одном из ключевых штатов, густонаселённой и процветающей Вирджинии, чья территория простиралась к югу и западу от столичного округа Колумбия. В столице штата Ричмонде с середины февраля непрерывно заседала «конвенция об отделении». Там с пламенными речами выступали эмиссары-пропагандисты Конфедерации, им не менее страстно отвечали защитники целостного Союза с гарантиями рабовладения. На решительном голосовании 4 апреля немедленная сецессия была отвергнута соотношением голосов два к одному, но после этого конвенция не спешила расходиться: окончательное решение напрямую зависело от судьбы форта Самтер, от того, Север или Юг первым перейдёт к открытому насилию. Чтобы удержать Вирджинию в Союзе, Линкольн был готов на компромисс: он несколько раз встречался с представителями штата, прозванного «родиной президентов», неоднократно заявлял, что не хочет кровопролития, и если для Вирджинии именно Самтер является главной болевой точкой, проблему решить можно. Не раз Линкольн предлагал сделку: он готов эвакуировать гарнизон форта при условии, что Вирджиния распустит «конвенцию об отделении», сохранив в качестве окончательного решение не присоединяться к Конфедерации. Он даже пробовал шутить: «Форт на штат — неплохой бизнес!» Но представители Вирджинии всё время уходили от ответа{444}. Как и в предыдущих случаях предложения компромиссов, все были полны идей, но никто не брал на себя ответственность за их воплощение в жизнь, не давал гарантий.

Ход событий форсировали два послания президенту. Автор первого, главнокомандующий федеральной армией генерал Скотт, уроженец Вирджинии, неожиданно выступил не как военный, а как политик и явно патриот родного штата: 28 марта он предложил эвакуировать оба форта, Самтер и Пикенс, исходя не из военной необходимости, а из предположения, что этот шаг «немедленно сгладит противоречия внутри оставшихся восьми рабовладельческих штатов, придаст им уверенности и укрепит их сердечную привязанность к Союзу».

Кабинет (за исключением Сьюарда и Смита) был потрясён, что военный эксперт начал оказывать давление на политиков. Возникло подозрение, что и предыдущие рекомендации Скотта были продиктованы не военным анализом ситуации, а симпатиями к Югу. На этот раз на заседании Кабинета большинство высказалось за помощь фортам, тем более что нашёлся знающий человек, который, в отличие от Скотта, считал, что экспедиция по помощи Самтеру может быть удачной. Это был рекомендованный неугомонным Блэром специалист по береговой обороне, некогда флотский офицер, а позже заместитель военно-морского министра Густав Ваза Фокс. Он, как и ещё несколько доверенных лиц Линкольна (в том числе преданный Ламон), побывал в Чарлстоне, пообщался с Андерсоном и изучил обстановку на месте. Несмотря на береговые батареи, он брался доставить в Самтер необходимый груз на кораблях, подойдя ночью со стороны открытого моря.

Автором второго послания, озаглавленного «Некоторые размышления для рассмотрения президентом», был Уильям Сьюард. Несмотря на «несерьёзный» день 1 апреля, его записка была совершенно серьёзна. Государственный секретарь сразу брал быка за рога: «Кончается месяц, а у нас нет никакой политики, ни внутренней, ни внешней». За словами «у нас» явно читалось «у Вас, господин президент». Сьюард выступал с позиции более опытного и мудрого политика, чьим советам необходимо следовать, чтобы наладить политический процесс в стране. Советы были самые разные, и среди них — предложение отказаться от Самтера. Особо был представлен экзотический план придраться к агрессивной политике европейских держав в Латинской Америке и объявить войну одновременно Испании и Франции (а то и Англии). Войной и вызванным ею патриотическим порывом, верил Сьюард, можно снова объединить нацию, и она забудет внутренние распри. В заключение Сьюард предлагал немедленно и энергично начать претворение в жизнь неотложных мер и объявлял, что готов заняться этим лично вместо президента, ибо «не бежит и не боится ответственности».

Реакция Линкольна позже вошла в учебники для будущих политиков. Сначала он написал Сьюарду короткий, но очень жёсткий и конкретный ответ, в котором объявил: правительственная политика была определена в инаугурационной речи, которую Вы, мистер Сьюард, одобрили, а раз так, данное тогда обещание «поддерживать, охранять и защищать» распространяется и на форт Самтер; о наличии же внешней политики свидетельствуют подготовленные для послов циркуляры по текущим проблемам. А главное — не нужно претендовать на чужое место: «Всё, что должно делать, обязан делать я», советуясь не с одним «визирем», а со всем правительственным Кабинетом{445}.

Письмо Линкольн написал, но не отправил. Дав выход нахлынувшим эмоциям, он спрятал свидетельство своего гнева в архиве и нашёл способ поговорить лично и намного сдержаннее (так он нередко будет поступать и в дальнейшем). В результате напряжение в отношениях президента и госсекретаря миновало кризисную точку. После этого решительного «приступа» к высшей должности Сьюард стал всё больше признавать политическое мастерство Линкольна («Президент лучший из нас», — скажет он через два месяца). Началось их сближение, во многом ставшее возможным ещё и потому, что Линкольн начал действовать.

Он пришёл к парадоксальному выводу: решение вопроса о применении или неприменении насилия нужно переложить на Конфедерацию. Если она действительно столь миролюбива по отношению к своим «братьям с Севера», то не начнёт убивать своих сограждан первой. Линкольн решил не оказывать Самтеру военной поддержки, но при этом не сдавать форт и не заставлять Андерсона покидать его из-за голода. Он распорядился направить в Самтер только продовольствие для гарнизона и официально объявить об этом руководству Чарлстона (а значит, Конфедерации). Как замечали потом историки, Линкольн словно бросал монетку и говорил Джефферсону Дэвису: «Смотри: если орёл — я выиграл, а если решка — ты проиграл!»{446} Если продовольствие пропустят, то форт будет держаться сколь угодно долго, президент выполнит обещание удерживать и защищать федеральную собственность, к тому же без кровопролития, избежит войны и сохранит авторитет. Если же южане откроют огонь по мирным судам (заведомо зная, что это мирные суда), ответственность за начало враждебных действий ляжет на них и Север поддержит правительство в обязательных ответных мерах. Линкольн ещё надеялся на мирный исход, но на встрече с губернаторами штатов Индиана, Мэн, Иллинойс, Висконсин, Мичиган и Огайо не мог не предупредить их, что «вероятность необходимости сбора воинского ополчения штатов заметно увеличилась».

По приказу президента в начале апреля в Нью-Йорке снарядили две морские экспедиции: одна направилась к форту Пикенс (там ситуация была спокойнее: форт остался неприступен), другая, возглавленная Фоксом, к Самтеру.

Одновременно губернатору штата Южная Каролина Фрэнсису Пикенсу[35] курьером было направлено уведомление, что федеральная власть собирается прислать в форт Самтер провизию и только провизию; если это предприятие не встретит сопротивления, «никаких попыток усилить форт войсками, оружием или амуницией без соответствующего уведомления предприниматься не будет — при условии, что форт не подвергнется нападению»{447}.

Уведомление делалось с президентским достоинством: федеральная власть просто ставила губернатора в известность; посланец «не был уполномочен» принимать какой-либо ответ. Губернатор увидел в таком отношении и в таком сообщении долгожданный знак «принуждения силой» и немедленно отправил телеграмму в столицу Конфедерации.

Восьмого апреля об этом уведомлении (а благодаря доброжелателям с Севера и об экспедициях из Нью-Йорка) узнал Джефферсон Дэвис (ах, как в те дни раскалывалась от мигрени его голова!) и собрал свой Кабинет. Для него вопрос об атаке фортов был уже решён: ещё третьего числа, не зная о планах Линкольна, он дал разрешение бомбардировать форт Пикенс в случае, если после этого его можно будет легко захватить. Конечно, пояснял Дэвис свою позицию, идеально было бы, чтобы первый выстрел прозвучал с Севера, «однако когда мы готовимся освободить нашу территорию от присутствия иностранных гарнизонов, такое преимущество не может перевесить другие доводы»{448}. Под «другими доводами» большинство комментаторов этого письма подразумевают стремление привлечь на свою сторону восемь рабовладельческих штатов «Верхнего Юга». Командующий войсками конфедератов, старый друг Дэвиса Брэкстон Брэгг, отказался от обстрела форта Пикенс исключительно из практических соображений: быстро взять его было невозможно. Теперь обстоятельства сами диктовали место первого удара: форт Самтер. Подавляющее большинство членов правительства южан поддержали переход к агрессивной политике. За ней стояли надежды перетянуть к себе восемь рабовладельческих штатов и после этого добиться признания со стороны ведущих иностранных держав.

С энергичным протестом выступил только один из отцов-основателей Конфедерации, её госсекретарь Роберт Тумбс. Плантатор из Джорджии и недавний сенатор-демократ долго мерил шагами кабинет, в котором шло совещание, а потом резко повернулся к Дэвису: «Господин президент, это самоубийство, которое лишит нас всех друзей на Севере; если вы безрассудно разворошите это огромное, от гор до океана, осиное гнездо, поднимется гигантский рой и зажалит нас до смерти. Это не нужно, это ошибочно, это фатально…»{449}

Дэвис не послушал Тумбса, как Линкольн не послушал Сьюарда. 10 апреля военный министр Конфедерации Уолкер телеграфировал в Чарлстон, приказав генералу Борегару немедленно потребовать сдачи форта, а в случае отказа атаковать. Борегар, выходец из семьи владельцев сахарных плантаций под Новым Орлеаном, должен был преодолеть определённый моральный барьер: когда-то майор Андерсон был его любимым преподавателем артиллерийской науки в военной академии Вест-Пойнт. Они порой обедали вместе; Борегар настолько хорошо освоил курс, что некоторое время даже ассистировал учителю{450}.

Тем не менее 11 апреля к форту Самтер подгребла лодка под белым флагом. Три парламентёра передали майору Андерсону требование покинуть форт и обещание обеспечить максимально комфортную эвакуацию на территорию Союза. Майор отказался и, проводив парламентёров до лодки, добавил: «Джентльмены, если вы не разнесёте форт на куски, нас всё равно через несколько дней выгонит голод». Он тянул время, а дозорные на стенах форта всё вглядывались в горизонт, надеясь увидеть спасительные корабли с Севера.

Время было выиграно, но корабли не пришли. После нового обмена телеграммами с Дэвисом Борегар предпринял последнюю попытку заполучить Самтер целёхоньким и без кровопролития. Уже глубокой ночью лодка с парламентёрами и хорошо заметным белым флагом снова преодолела три мили между Чарлстоном и Самтером. Борегар просил уточнить, когда именно «голод выгонит» гарнизон, и разрешал Андерсону самому назвать дату эвакуации. Андерсон ответил, что сделает это через три дня, добавив: «Если до этого времени я не получу никаких распоряжений или поддержки от правительства».

Это «если» и стало гранью между миром и войной. Бывший сенатор, а в те дни полковник Конфедерации Джеймс Чеснат объявил от имени командующего Борегара, что никакие условия и никакие «если» с предложенным ультиматумом несовместимы. Делегация тут же составила, подписала и передала Андерсону благородное извещение, что огонь по Самтеру будет открыт ровно через час. Проводив парламентёров и пожав им на прощание руки, Андерсон приказал немедленно поднять над фортом спущенный на ночь звёздно-полосатый флаг и велел не отвечать на обстрел до окончания завтрака.

Загрузка...