Оставалось добиться, чтобы «наладились дела на фронте». Но зима 1862/63 года недаром получила название «зима Вэлли-Фордж»: её сравнивали с тяжелейшим периодом выживания армии Джорджа Вашингтона во время Войны за независимость. К холоду и плохим санитарным условиям прибавлялся упадок духа. Один офицер-доброволец писал домой: «Ещё одна неудача, ещё одна кровавая демонстрация храбрости. У наших солдат крепкие ноги, чтобы маршировать и устоять при встрече с неприятелем, сильные руки, чтобы наносить тяжёлые удары, храбрые сердца… Но мозги, мозги! Неужели у нас недостаёт мозгов использовать крепкие ноги, сильные руки и храбрые сердца с умом? Может, старина Эйб припомнит по этому случаю какую-нибудь забавную историю?»{606}
«Старина Эйб» считал, что «из-за поражений и неудач на нолях сражений всё кажется неправильным»{607}. Именно поэтому значительная часть солдат и офицеров не испытывала радости от новостей о грядущем освобождении рабов и призыве чернокожих на военную службу. Трудно было ожидать, чтобы реакция общества на «Прокламацию об освобождении» слилась в единый хор всеобщего ликования. Многоголосье больше напоминало торговую площадь или провинциальное законодательное собрание. Характерна реакция армии — слепка общества, удобного объекта для историко-социологического исследования. Анализ солдатских и офицерских писем показал, что поначалу, зимой 1862/63 года, число выражавших неприязнь к прокламации даже несколько превосходило число тех, кто её поддерживал; однако постепенно армия оправлялась от поражений и уже весной в пользу прокламации высказывалось вдвое больше корреспондентов, чем против неё{608}. Это была та динамика, на которую рассчитывал Линкольн. Он проводил чёткую линию убеждения консервативных, расово предвзятых сторонников Союза: война против рабовладения не противоречит войне за сохранение целостности страны, более того, является оправданной прагматической мерой, ослабляющей Конфедерацию, приближающей конец измучившего страну противостояния{609}.
Показательна позиция «Блэк Джека» Логана, политического генерала, хорошо знакомого Линкольну демократа из Южного Иллинойса. В начале 1863 года тот выступил на дивизионном митинге, где признался, что война изменила его взгляды на рабовладение: раньше Логан считал его допустимым, но теперь готов пожертвовать им, чтобы сохранить единую страну. Пользу призыва чернокожих в армию он объяснял своим солдатам из Иллинойса до вульгарности просто: «Если рабовладельцы нанесли удар по Союзу, мы должны нанести удар по рабовладельцам! Мы должны бить по ним всем, что у нас есть: снарядами, пулями, „ниггерами“. Заберём у них полевых рабочих и строителей фортов, пусть они грудью останавливают летящие в нас пули — и дело сделано! Выступим единым фронтом, поставим невольных виновников войны в первые ряды наступающих — и добьёмся победы!»{610} Отсюда и армейский куплет: «Я не против, чтобы негр разделил со мною право на смерть, и готов отдать ему большую часть»{611}.
Не менее радикальной и противоречивой мерой стал и первый в истории США указ от 3 марта 1863 года о призыве на воинскую службу. Все годные по здоровью мужчины от двадцати до сорока пяти лет должны были тянуть жребий, чтобы заполнить выделенные каждому штату квоты. Квоты эти были связаны с тем, что в армии стало не хватать добровольцев, хотя в целом призывники составили не более шести процентов численного состава армии северян: один призывник приходился примерно на 16 добровольцев{612}. Состоятельные граждане могли откупиться от призыва, предоставив вместо себя человека, которому были готовы уплатить не менее 300 долларов (для кого-то это была сумма годового дохода).
Линкольн как главнокомандующий, да и по возрасту, не подлежал призыву на военную службу, однако счёл необходимым подать пример и найти себе «заместителя». Уплатив 500 долларов и ещё 60 — рекруту на карманные расходы, президент представил на воинскую службу девятнадцатилетнего Джона Стаплса из Пенсильвании, уже отслужившего год добровольцем. Стаплс переживёт войну, вернётся домой, обзаведётся семьёй{613}…
В середине июля неприятие «войны за негров» и нежелание идти на службу создали критическую массу недовольства, в дни объявления призыва взорвавшуюся бунтами в бедных рабочих кварталах нескольких крупных городов. В Нью-Йорке иммигранты-ирландцы, не имеющие 300 долларов для покупки «заместителя» и недовольные использованием негров в качестве штрейкбрехеров во время забастовок, устроили жестокий погром с поджогами и убийствами. Предметами особой ненависти были чернокожие и… редактор «Нью-Йорк трибюн» Хорас Грили. 11 негров были растерзаны толпой прямо там, где их поймали. Были сожжены офисы призывного пункта и полицейских участков, а также несколько домов известных аболиционистов и республиканцев. Предали огню и отель, отказавшийся продавать толпе алкоголь, и подвернувшийся под руку приют для чернокожих сирот на Пятой авеню (полиция успела вывести детей). Бунт бушевал пять дней, подавить его удалось только введением регулярной армии и использованием артиллерии. Погибло более сотни человек, пострадало около двух тысяч.
Губернатор-демократ Сеймур (победитель осенних выборов) потребовал от Линкольна отменить призыв в Нью-Йорке, иначе город будет захвачен разгневанной толпой. Президенту пришлось принимать непростое решение: отмена призыва создавала прецедент для всей страны. Его позицию проиллюстрировала газета «Харперс уикли»: подпись «Хорошее средство избежать призыва» стоит под картинкой, на которой вооружённые дубинками молодцы избивают негра, прижавшего к груди маленькую дочь. Кроме того, как объяснял Линкольн Сеймуру, южане ввели призыв уже год назад и теперь, «обшарив колыбели и могилы», гонят на фронт всех, способных держать оружие, «как мясник гонит на бойню скот». Противостоять этой волне можно, только своевременно пополняя свою армию{614}. Ради этого, ради будущей победы, президент ввёл в Нью-Йорк дополнительные войска и ополчение.
Сеймур напрасно пугал президента; призывная кампания в Нью-Йорке завершилась благополучно. Но недовольство войной с её лишениями и страданиями не могло никуда исчезнуть. Его пыталась использовать в своих политических целях та часть Демократической партии, которую называли «мирные демократы», и среди них губернатор Сеймур. «Мирные демократы» составили оппозицию, нападающую на «Конгресс предателей и предателя-президента»{615}. Противники наделили оппозиционеров кличкой «медноголовые», сравнивая их с медноголовыми щитомордниками — змеями, имеющими обыкновение нападать внезапно и без повода.
Именно «медноголовых» имел в виду Линкольн, когда в начале 1863 года, после обнародования «Прокламации об освобождении», сказал, что «пожара в тылу» опасается больше, чем военных неудач.
Уже в унылом январе 1863 года статный конгрессмен из Огайо Клемент Валландигэм «кусался» в палате представителей: «К чему привела эта несчастная война? Пусть вам ответят мёртвые с полей Фредериксберга и Виксберга! Юг не завоевать никогда; все наши „завоевания“ — это поражения, долги, налоги, могилы, поруганный „хабеас корпус“, нарушение свободы печати и свободы слова — всё, что в последние 12 месяцев превратило эту страну в худшую деспотию на земле».
Что же предлагал конгрессмен? Прекратить воевать. Объявить перемирие. Вывести войска с территории отделившихся штатов и начать переговоры о мирном воссоединении. Пусть аболиционисты кричат сколько хотят о варварстве сохранения рабовладения. «Тысячекратно большим варварством и грехом являются продолжение войны и порабощение белой расы долгами, налогами и неконтролируемой властью… Мы должны руководствоваться благополучием, миром и безопасностью белой расы и не обращать внимания на то, как наши договорённости с Югом повлияют на „африканцев“»{616}.
Немедленный мир и «восстановление Союза, каким он был, и Конституции, какая она есть» — вот лозунги, под которыми из-за недовольства и разочарования части общества росли силы «мирных демократов».
Именно поэтому Линкольн поддержал законодательную инициативу Конгресса, и приостановка действия «хабеас корпус» на всё время мятежа стала теперь не инициативой исполнительной власти, а полновесным законом, принятым демократическим путём голосования и подписанным президентом 3 марта 1863 года.
Это ещё более обозлило оппозицию. Весна прошла в перемежающихся противоположных митингах: там хвалили правительство и президента, тут их обвиняли во всех свалившихся на страну бедах. Там говорили о поддержке прокламации и роли освобождения негров в скором окончании мятежа, тут — о необходимости прекратить бессмысленную бойню и поскорее заключить мир… Где-то призывали поскорее победить, где-то — демобилизовать армию или по крайней мере бойкотировать призыв и дезертировать с фронта. Не менее противоречивы были мнения партийных газет и письма солдатам из дома.
Под влиянием антивоенной агитации командующий военным округом Огайо издал приказ № 38, которым запрещались любые проявления «измены, тайной или явной», в том числе «открытое высказывание симпатий к врагу». Нарушителей ждали арест, суд и высылка за линию фронта в расположение воинских частей их «друзей»{617}. Это подстегнуло Валландигэма, уже бывшего конгрессмена, проигравшего выборы республиканцу, броситься на штурм кресла губернатора Огайо с залпами антивоенной риторики и под знаменем защиты свободы слова. 1 мая на одном из митингов Валландигэм прямо заявил, что ведущаяся война «безнравственна, жестока и не нужна», не имеет никакого отношения к восстановлению Союза, а преследует цель освобождения рабов и, значит, порабощения белого человека. «Король Линкольн» намеренно затягивает войну, ибо для него это удобный предлог, чтобы нарушать демократические законы и строить монархию и деспотизм на обломках свободного правительства. А значит, восклицал лидер «медноголовых», чем скорее люди объявят узурпатору-президенту и его приспешникам, что они не потерпят нарушения их свобод, тем лучше! Наконец, он объявлял приказ № 38 нарушением свободы слова и провозглашал, что «плевать он хотел» на этот приказ…
У края платформы, всего в шести футах от оратора, стоял и делал заметки армейский капитан в гражданской одежде{618}. Не прошло и пяти дней, как Валландигэма арестовали прямо дома, посреди ночи, на глазах жены и племянницы. Он предстал перед военным трибуналом как нарушитель «оплёванного» им приказа. Напрасно «медноголовый» демократ отвергал право военных судить гражданского человека — он был обвинён в «открытом высказывании симпатий к поднявшим оружие против Соединённых Штатов, в декларировании нелояльных чувств и мнений с целью ослабления усилий правительства по подавлению противозаконного мятежа» и приговорён к двухлетнему заключению.
Линкольн не захотел делать из Валландигэма мученика идеи. Данной ему властью он отменил приговор и приказал депортировать «мирного демократа» к южанам, чётко указывая, кто для этого крыла оппозиционной партии «свои». Но и южанам не был нужен такой «подарок», и его поскорее спровадили в эмиграцию в Канаду.
В результате возмущение демократов вышло на новый виток. К Линкольну пошли письма и петиции, в том числе от демократов Огайо и «военных демократов» штата Нью-Йорк: можно ли человека арестовать только «за слова, произнесённые на общественном митинге», за выражение собственного мнения? имеют ли военные право судить гражданского? как подавление свобод на Севере связано с искоренением мятежа на Юге? не станут ли временные военные меры постоянными?
В ответ президент написал открытые письма — демократам из Огайо и Нью-Йорка с объяснением своей позиции. Они были опубликованы и сыграли большую роль в борьбе за общественное мнение. Линкольн снова и снова объяснял, что его действия не выходят за рамки Конституции, которая предполагает особые полномочия исполнительной власти в случае вооружённого мятежа. Принципиальное отличие арестов в военное время состоит в том, что они являются не столько наказанием за причинённый вред, сколько вынужденной мерой по предотвращению вреда возможного и куда более опасного. Президент задавал риторические вопросы: какого ущерба стране можно было бы избежать, заранее арестовав предавших Союз нынешних командующих мятежными армиями? насколько слабее был бы мятеж, насколько меньше число его жертв, если бы его руководители оказались под стражей? А ведь ни один из офицеров-предателей тогда ещё не совершил ничего криминального…
«Господин В.» арестован именно для предотвращения ущерба вооружённым силам, ибо «пытался, и небезуспешно, помешать призыву в войска, поощрял дезертирство», причём сопротивление призыву как известно, уже привело к нескольким убийствам рекрутёров, к появлению банд дезертиров — и к соответствующей, ведущей к новой крови и жертвам, реакции вооружённых сил.
Во втором письме ответ Линкольна был куда более эмоциональным. Неужели, спрашивал он, «господин В.» был арестован всего лишь за слова на митинге, за критику администрации? Нет, такой арест был бы неправомерен. Он арестован за слова, которые побуждали к действиям! За слова, призывавшие бросить воинскую службу, бойкотировать призыв, дезертировать, то есть лишить армию возможности эффективно бороться с мятежом. Критика администрации или отдельных личностей — личное дело каждого. Но очевидный вред армии, от деятельности которой зависит существование нации, — совсем другое, поэтому принёсшим этот вред гражданским лицом занимается именно военный трибунал. Президент негодовал:
«Как я могу расстрелять молодого простодушного солдата за дезертирство, если я не могу тронуть и волоска на голове ловкого агитатора, склонившего его к этому? Разве не приносят вреда те, кто собирает на митинги отцов, братьев, друзей, будоражит их чувства до тех пор, пока не убедит написать молодому солдату в армию, что он сражается за неправое дело, за презренное правительство, слишком слабое для того, чтобы арестовать и наказать его в случае дезертирства? Заткнуть рот такому агитатору и спасти жизнь парню — это не просто дозволено Конституцией, это и есть настоящее милосердие».
Наконец, на опасения, не станет ли временное ограничение гражданских свобод постоянным после войны, Линкольн ответил понятной метафорой:
«Я верю в это не больше, чем в то, что человек, вынужденный во время болезни принимать рвотное, захочет принимать его и после выздоровления»{619}.
И вновь выборы стали индикатором общественного мнения и общественных настроений. По традиции весной выбирали губернаторов Коннектикута и Нью-Гэмпшира, и в обоих штатах демократы выдвинули «мирных» кандидатов, сторонников Валландигэма. На стороне Союза работали организованные патриотично настроенными гражданами Общество лояльных издателей с его гигантскими тиражами агитационной литературы, Юнионистские лиги с их многочисленными клубами. Стэнтон учёл уроки осенних выборов и намеренно отправил в отпуска солдат из голосующих штатов — предполагалось, что они поддержат линию правительства. В итоге в Коннектикуте победил республиканец (набрав, правда, 52 процента голосов), а в Нью-Гэмпшире голоса «мирных демократов», «военных демократов» и республиканцев разделились и решение принимало Законодательное собрание — его республиканское большинство назначило своего представителя.
На фоне политических бурь семейные дела Линкольна возвращались в привычное русло. Ещё 13 февраля Мэри впервые сменила траурные одежды на розовое шёлковое платье с низким вырезом. В тот вечер в Белый дом пригласили чету актёров-лилипутов из знаменитого шоу Финеаса Барнума. Девяностосантиметровый Чарлз Шервуд Страттон — «генерал Том-Там» («мальчик с пальчик») и его супруга Лавиния приехали в Вашингтон на медовый месяц, и это стало главной новостью в уставшей от войны и политики столице. Недавнее венчание забавной и трогательной пары в Нью-Йорке было главным шоу сезона. Не посмотреть на неё означало отстать от моды (когда-то Том-Тама принимала сама королева Виктория), и Мэри сама попросила устроить приём для молодожёнов. Одна из приглашённых, писательница Грейс Гринвуд, удивлялась, с какой важностью эти «голубки в свадебных одеждах» подошли почти к самым ступням президента и с каким уважением смотрели они, задрав головы, в его доброжелательные глаза. Президенту пришлось как следует нагнуться, чтобы взять руку мадам Лавинии в свою огромную ладонь (с такой осторожностью, будто это было перепелиное яйцо), подвести её к миссис Линкольн и представить. Потом президент пригласил гостей на диван и сам поднял Том-Тама на сиденье, а Мэри подняла Лавинию. «Знаешь, матушка, — сказал Авраам, — будь ты такой же маленькой, как миссис Лавиния, ты была бы точь-в-точь как она», — и все, включая Мэри, рассмеялись. Более всего гостей поразило то, что во всей церемонии, в учтивых комплиментах и поздравлениях молодожёнам не было никакого гротеска, «к которому не преминул бы обратиться человек меньшего достоинства, чтобы потешить окружающих»{620}.
За год, прошедший после смерти Вилли, Мэри сильно изменилась. Она увидела себя скорбящей среди скорбящих и всё больше времени уделяла военным госпиталям: посылала туда цветы и еду из Белого дома, собирала деньги, например, на покупку фруктов для больных цингой, помогала проводить благотворительные ярмарки на нужды раненых. Её всё чаще можно было видеть в каком-нибудь из многочисленных вашингтонских госпиталей. Она участвовала в организации литературных и музыкальных вечеров, просто разговаривала с ранеными, читала им, писала письма домой под их диктовку или от своего имени:
«Дорогая миссис Эйген! Я сижу рядом с Вашим сыном-солдатом. Он был болен, но теперь идёт на поправку и просит меня передать Вам, что теперь с ним всё в порядке. Со всем уважением к солдатской матери
Миссис Авраам Линкольн».
Когда солдат попал домой и прочитал письмо, он признался, что понятия не имел, что эта дама, сидевшая у его кровати, была Мэри Линкольн.
Насмотревшись на страдания молодых людей, Мэри с ужасом осознавала, что вскоре настанет срок и её старшему двадцатилетнему сыну отправляться на военную службу. Правда, пока Роберт учился в Гарварде, и беспокойство доставляли разве что жалобы педагогов на дисциплинарные проступки Линкольна-младшего вроде запрещённого студентам курения в общественных местах.
Вся родительская любовь обрушилась на девятилетнего Тада, тем более что его нельзя было не жалеть: мальчик родился с дефектом верхней губы, отчего зубы росли неправильно и он шепелявил. Иногда только Авраам мог понять, что говорит младший сын. Однако Тад, похоже, не особенно комплексовал. Секретарь Хэй вспоминал:
«Мальчик был переполнен жизненной энергией, буквальной брызжущей через край, да так, что от его проказ и фантастических предприятий весь дом ходил ходуном. Он всегда пользовался абсолютной свободой и после смерти Вилли и отъезда Роберта стал абсолютным тираном Белого дома. И мать, и отец боготворили Тада, учителя его баловали, многочисленные искатели должностей любили приласкать этого оленёнка, любившего бродить по шумной переполненной приёмной. Книги он почти не любил, дисциплину не любил совсем и ни во что не ставил тех воспитателей, которые не разделяли с ним удовольствие запрячь в стул пару ручных коз или побегать с собаками по Южной лужайке. Он был очень сообразительным, но настолько же и ленивым, быстро смекал, сможет подчинить себе воспитателя или нет. От воспитателя, настаивавшего на странной идее, что грамматика доставляет больше удовольствия, чем запуск воздушного змея, Тад стремился избавиться. У него было столько дел, что времени на учёбу не оставалось. Рано утром пронзительное гудение его дудки разрывало унылую тишину коридоров главного офиса страны. День проходил в череде сменяющих друг друга выдумок и шалостей, а когда ближе к полуночи президент наконец-то откладывал перо, он обнаруживал своего баламута уснувшим прямо под рабочим столом, а то и у открытого камина, курчавой головой, естественно, к самому огню. Тогда этот высокий человек брал сына на руки и нёс по коридору в спальню, уклоняясь от светильников.
Президенту нравилось в сыне всё, вплоть до неконтролируемых всплесков энергии. Ему нравилось даже то, что Тад рос, отвергая книжное знание, но с довольно развитым здравым смыслом. Может, это объясняет и любовь мальчика к животным, и любовь животных к нему (дар, часто свойственный добрым и необразованным натурам). Он мог без устали ездить верхом, хотя был так мал, что ноги его торчали перпендикулярно седлу. „Пусть резвится, — добродушно реагировал на всё президент. — У него будет достаточно времени освоить грамматику и посерьёзнеть. Боб был таким же маленьким сорванцом, а теперь он вполне благопристойный молодой человек“»{621}.
Как-то раз Тад пожалел некую делегацию из Кентукки, ожидавшую в приёмной несколько часов. Воспользовавшись отстоянным в борьбе правом беспрепятственно проходить в президентский кабинет, он вошёл и попросил позволения представить отцу своих друзей. Авраам согласился, и Тад ввёл в кабинет делегацию, представил её главу, а тот представил остальных. Оказалось, правда, что это именно та делегация, встречи с которой Линкольн избегал уже неделю. После церемонии представления Авраам посадил сына на колено, поцеловал и сказал, что тот всё сделал правильно и представил своих друзей именно так, как подобает юному джентльмену. Тад потом объяснял, что он назвал этих господ «друзьями», потому что они выглядели благородными и печальными и к тому же были из родного для отца Кентукки! Авраам ответил: «Всё правильно, сынок. Я бы хотел, чтобы все люди были твоими друзьями и моими, по возможности, тоже»{622}.
Любовь Тада к военным была такова, что он просился в армию «хотя бы майором» и с удовольствием носил сшитый для него армейский мундир. Во время прогулок родителей он никогда не садился с ними в коляску, но надевал мундир, седлал пони и ехал рядом в качестве охраны.
Неудивительно, что лучшим подарком на десятилетие Тада (его отмечали 4 апреля) стала поездка на смотр гигантской армии «Потомак», пробудившейся от тяжёлой зимовки и изжившей депрессию декабрьского поражения. «Зима Вэлли-Фордж» прошла, кончалось время дождей и весенней распутицы. «Драчун Джо Хукер» сменил Бёрнсайда, отставленного в январе после провала одного из самых бездарных и бесплодных манёвров кампании — обходного «марша по грязи», над которым свои потешались не меньше, чем противник.
Генерал Хукер сумел привести армию в порядок. Президент, хотевший в этом убедиться, отправился вниз по Потомаку в очень небольшой компании: Мэри, Тад, пара друзей и генеральный прокурор Бейтс, воспользовавшийся возможностью навестить сына. Дорога была для Линкольна формой отдыха от перегрузок ещё со времён разъездов по Иллинойсу. А тут, словно в подарок, закрутилась такая метель, что пароход встал на ночёвку в какой-то тихой бухте Потомака. Никакой охраны, никакой прислуги, узкий семейный и дружеский круг, тёплая каюта и вьющийся за окном снег. Тад вырвался на палубу поудить рыбу, чтобы снабдить компанию достойным ужином.
Снегопад продолжался и на следующий день — в Пасхальное воскресенье. Делегация сменила пароход на поезд (украшенный флагами и лентами товарный вагон с деревянными скамьями), а потом на закрытый экипаж (санитарная карета), в котором и въехала в расположение армии. Это был выросший за зиму город с населением около 150 тысяч человек, со своими пекарнями, типографиями, телеграфом и капитально обустроенными палатками с деревянным полом и жаркими печами. В конце одной из импровизированных улиц стоял в ожидании президента высокий, широкоплечий, рыжий и голубоглазый командующий Джо Хукер.
В понедельник утром пушки возвестили о начале «большого смотра». Войска выстроились по окрестным холмам на многие мили. Несколько дней оттуда мимо президента, Хукера, их свиты (и Тада) тянулась бесконечная змея кавалерии, пехоты и артиллерии. Сверкала сталь, плескали знамёна, сменялись бравурные военные марши. Как минимум 17 тысяч человек кавалерии и 60 тысяч пехоты прошло перед Линкольном, внушая гордость за пополненную, заново обмундированную, снаряжённую, вооружённую, накормленную и вылеченную от физических и душевных ран армию. Присутствующий на смотре корреспондент отметил, что в ответ на салют офицеров Линкольн часто просто прикладывал руку к краю цилиндра, а перед солдатами обнажал голову.
Много времени Авраам и Мэри провели в госпиталях. Они прошли все санитарные палатки одного из армейских корпусов. Авраам расспрашивал больных и раненых, говорил ободряющие и утешающие слова, многим пожимал руки. Сопровождавший Линкольна репортёр не раз замечал слёзы на лицах растроганных солдат.
Тад, кажется, побывал вообще везде, не пропустил ни одного смотра, а в перерывах мотался на своём пони по лагерю в сопровождении одного из ординарцев Хукера. Потом его познакомили с тринадцатилетним «ветераном», прошедшим полуостровную кампанию горнистом Густавом Шуманом, и мальчики стали неразлучны{623}. Особым подвигом явилась поездка к разрушенному Фредериксбергу, на линию пикетов, посмотреть на мятежников. Впрочем, тогда это было время не просто затишья, а ещё и массового доверительного обмена. «Джонни Рэб» и «Билли Янк» (прозвища солдат — южан и северян соответственно) вовсю меняли лишнее на недостающее: «северный» кофе на «южный» табак, вашингтонские газеты на ричмондские.
Мэри также была в настроении. Очевидцы вспоминали её остроумную шуточную перепалку с мужем по поводу надписи на обороте фотографии офицера-южанина (тот просил переслать её школьному другу на Севере, переправив её тем же методом обмена на пикетах). Надпись гласила: A rebellious rebel (буквально «мятежный мятежник»). Мэри взялась доказывать, что это значит «поднявший мятеж против мятежников». Авраам считал, что это «мятежник в квадрате», «мятежник двойной выдержки», «мятежник из мятежников».
Несколько насторожил Линкольна Хукер, к месту и не к месту вворачивающий в разговорах: «Когда я возьму Ричмонд…» или «После того как мы возьмём Ричмонд…» «Что больше всего смущает меня в Хукере, — потихоньку признался президент одному из сопровождающих, — так это чрезмерная самоуверенность».
В один из дней экипаж Линкольна заехал в примыкавшее к лагерю поселение бывших «трофеев», освобождённых его прокламацией. Негры и мулаты всех оттенков смуглости кожи окружили президента и устроили ему овацию: «Ура массе Линкуму!» Авраама потрясло неимоверное количество детей. Мэри поинтересовалась у мужа, скольких малышей, по его мнению, здесь назвали именем Авраам Линкольн. «Думаю, из тех, кто младше двух лет, не менее двух третей»{624}.
Они покинули расположение армии вечером в пятницу 10 апреля 1863 года. Это была ровно середина войны. За ней лежала решающая кампания 1863 года.