Ах, если бы сам по себе выпуск прокламации мог выиграть войну! Никакого единодушия Севера не было, и предстояло пережить предсказанную консерваторами реакцию общества на резкую перемену в политике.
Линкольн понимал это. Он говорил близким соратникам: «Я не согласен с теми, кто считает, что рабство уже умерло. Мы похожи на китобоев, которые после долгого преследования наконец-то всадили в монстра свой гарпун, но ещё нужно следить за курсом корабля, иначе одним махом хвоста чудище сможет отправить нас в бездну»{570}.
Политический шторм после обнародования прокламации разразился, когда во многих штатах готовились и проходили выборы губернаторов и членов Законодательных собраний. Они приходились на середину президентского срока и представляли собой своего рода опрос общественного мнения: «Что приобрели и что потеряли республиканцы за полтора года у власти». Демократы предприняли все усилия, чтобы извлечь выгоды не только из «неконституционной» прокламации, но и из войны, не приводившей к очевидным успехам, из подвешенного «хабеас корпус» и арестов нелояльных лиц, из всех накопившихся ошибок президентской администрации.
В результате в Нью-Йорке, Пенсильвании, Огайо, Индиане, Иллинойсе — штатах, приведших Линкольна и республиканцев к победе в 1860 году, — торжествовали демократы. Вместе с успехом в Нью-Джерси и ничьей в Висконсине это выводило оппозиционной партии увеличить число мест в Конгрессе с сорока четырёх до семидесяти пяти (из 184). B жесточайшей борьбе за ключевой пост губернатора Нью-Йорка победил кандидат от демократов Горацио Сеймур. В Иллинойсе и Индиане губернаторы остались республиканскими, но теперь им пришлось иметь дело с Законодательным собранием, в котором демократы завоевали большинство. В важном для Линкольна Восьмом избирательном округе Иллинойса соревновались два его давних друга: первый юридический партнёр (к тому же кузен Мэри) демократ Джон Тодд Стюарт и республиканец Леонард Светт (он когда-то колесил по судебному округу вместе с весёлой компанией судьи Дэвиса, а в 1860-м хлопотал за Авраама на съезде в Чикаго). Светт встречался с избирателями, объезжал дома, много говорил в защиту прокламации как военной необходимости. А его чаще спрашивали (особенно женщины): «Когда же кончится война?»
Стюарт ловко обходил щекотливый вопрос о прокламации, не поддерживал и не порицал эту меру президента. В итоге перевесили, хотя и не сильно (12 808 голосов против 11 443), осторожность и избирательный бюджет Стюарта{571}. Сенатору-республиканцу Браунингу предстояло уступить место от Иллинойса демократу. Утешало, что общее большинство в сенате не просто сохранилось за республиканцами, но даже возросло: из пятидесяти двух мест демократы имели только десять, а республиканцы — 33 (до этого соотношение было 15 к 31 при пятидесяти местах).
«Мы проиграли эти выборы», — признал Линкольн 10 ноября 1862 года в одном из личных конфиденциальных писем и назвал главные причины: неудачно идёт война, многие политики-республиканцы ушли воевать, облегчив демократам агитацию в тылу, к тому же с помощью охотно обвиняющих и осуждающих власти газет{572}.
Республиканцы проиграли эти конкретные промежуточные выборы по очкам, но удержали большинство в Конгрессе, а главное — сохранили поддержку большинства на Севере в целом…
Когда выборы прошли, Линкольн наконец-то позволил себе сбросить с плеч давний тяжёлый груз. Поздним вечером 7 ноября, когда армию «Потомак» накрыл сильнейший снегопад, в деревянную стойку палатки генерала Макклеллана постучался белобородый генерал Бекингем, посланец из Вашингтона. «Маленький Мак» оторвался от очередного письма жене, чтобы прочесть два послания: от Линкольна и от Халлека. Более не связанный предвыборной борьбой президент отстранял генерала-демократа от командования армией, а главнокомандующий предписывал ему немедленно отправляться домой, в Нью-Джерси, до дальнейших распоряжений (о прибытии доложить). Вместе с Бекингемом в палатку шагнул из снегопада генерал с большой залысиной и пышными бакенбардами Эмброуз Бёрнсайд — ему было приказано принять армию. Бёрнсайд страшно волновался: он боготворил «Мака» и не мог представить себе, как будет управляться с его «хозяйством».
Макклеллан нашёл в себе силы встретить и проводить гостей максимально вежливо. Эмоции прорвались потом, когда он снова засел за письмо жене: «Они совершили большую ошибку — увы моей бедной стране, я-то знаю, что у неё не было более преданного слуги, чем я. Можно лишь утешаться тем, что мы пытались делать то, что считали правильным, и если нам это не удалось — не наша вина…»{573}
Через два дня бывший командующий простился с армией, выслушал приветствия растянувшихся на три мили полков — иногда горячие, иногда сдержанные. На приёме для офицеров он поднял бокал с шампанским, предложив выпить за армию «Потомак» и тот благословенный день, когда он к ней вернётся{574}. Он уже примерял роль «полководца в изгнании», которая могла пригодиться в предстоявших политических играх.
Линкольн ясно видел, что Макклеллан — «замечательный инженер, но, похоже, с особым талантом создавать неподвижные машины». Поэтому от нового командующего Эмброуза Бёрнсайда он требовал, чтобы военная машина начала двигаться как можно скорее. Бёрнсайд в три дня составил план наступления на Ричмонд: собрать стотысячную армию в один кулак, которым пробить растянувшуюся линию обороны южан у городка Фредериксберг, после чего решительно наступать на юг, на Ричмонд, вдоль единственной тамошней железной дороги. Войска Ли, сосредоточенные северо-западнее, оказались бы отрезаны от своей столицы. «Старый умник» Халлек был исполнен скептицизма, но предоставил всё решать Линкольну. Тот ответил: «План сработает, если вы будете действовать очень быстро, иначе ничего не выйдет»{575}.
Бёрнсайд понимал, что для прорыва у Фредериксберга нужно быстро переправить гигантскую армию через широкую реку Раппаханнок. Он рассчитывал, что сможет подвести свои поиска к месту переправы раньше, чем туда прибудут главные силы южан. К этому времени армию должны были ждать заранее пригнанные и собранные понтоны в количестве, достаточном для преодоления водной преграды. Останется переправиться, смять слабые заслоны конфедератов и идти вперёд.
Но Бёрнсайд не мог предположить, что срок ожидания средств для переправы затянется больше чем на неделю. К 27 ноября, когда понтоны прибыли в достаточном количестве, дорогу на Ричмонд уже перекрывала армия генерала Ли. Понимая всю серьёзность ситуации, Линкольн пустился на пароходике вверх по Потомаку, чтобы встретиться с Бёрнсайдом. Он надеялся отговорить генерала от прямого удара, предложив взамен известную по военным учебникам идею использовать перевес в силах для атаки сразу в нескольких пунктах, чтобы взять армию Ли в клещи… Но ни Бёрнсайд, ни Халлек не согласились с таким планом, объявив, что его подготовка потребует слишком много времени. Было решено атаковать в лоб, уповая на перевес в силах, высокий боевой дух и хорошую подготовку войск{576}. Кроме того, Бёрнсайд считал, что именно «простого» прямого удара Ли ждёт меньше, чем обходных манёвров (для Ли это действительно была неожиданность, но неожиданность приятная).
В первый день декабря 1862 года в ожидании атаки Бёрнсайда Линкольн обратился с ежегодным посланием к Конгрессу, в котором объяснял необходимость всех недавних перемен, от «Прокламации об освобождении рабов» до смены командующих (на восточном театре 24 октября медлительного Бьюэлла заменил многообещающий Уильям Роузкранс). «Догмы спокойного прошлого неприменимы к бурному настоящему, — писал президент. — Занимаясь новым делом, мы должны думать и действовать по-новому». Он предложил внести решительные конституционные поправки: по одной из них всем рабовладельческим штатам, которые добровольно освободят рабов, должна была быть выплачена достойная компенсация из государственного бюджета; по другой — все рабы, получившие свободу в годы войны, оставались свободными навечно. Обращение заканчивалось словами:
«Сограждане! Нам не убежать из истории. И этот Конгресс, и эту администрацию будут помнить независимо ни от нашего желания, ни от личного значения того или другого человека. То испытание огнём, через которое мы проходим, высветит перед взором будущих поколений каждого из нас, и в чести, и в бесчестье… На нас — на тех, кто здесь — лежат власть и груз ответственности. Давая свободу рабам, мы обеспечиваем свободу свободных людей. Мы либо спасём, либо окончательно потеряем последнюю, лучшую надежду на земле. Наш путь прям, благороден и ясен, и мы пойдём по нему под одобрение всего мира и с благословения Божьего!»{577}
Однако прямого пути не получалось. 13 декабря волны лобовых атак армии Бёрнсайда разбились об укреплённые высоты конфедератов сразу за Фредериксбергом, тысячи убитых и раненых усыпали склоны. Отчаявшийся командующий собирался наутро лично повести солдат под пули и снаряды южан, чтобы кровью смыть позор. Генералы еле отговорили его от самоубийства, за которое заплатят жизнями ещё тысячи людей. Армия отступила.
— Губернатор, — спросил Линкольн свидетеля сражения Эндрю Кёртина, губернатора Пенсильвании, — вы были на поле боя?
— На поле боя? На бойне! На ужасной бойне, господин президент.
Журналист Ной Брукс помнил Линкольна с 1856 года. В начале декабря 1862-го он был потрясён внешним видом президента: «К моему прискорбию, его лицо уже не было счастливым лицом адвоката из Спрингфилда. Он ссутулился, волосы поседели, лицо стало землистым, глаза впали, а взгляд был каким-то траурным»{578}.
Линкольн нашёл в себе силы подбодрить деморализованную армию открытым письмом, поблагодарил солдат за мужество и умение, которые «ещё принесут победу», но сам изо всех сил боролся с депрессией. «Если где-то есть место похуже ада, — говорил он в те дни, — я нахожусь именно в нём!»{579} Бёрнсайд, в отличие от Макклеллана, не боялся принять на себя ответственность за поражение, но Линкольн понимал, что в конечном итоге за все напрасные потери отвечает он сам. Близкому другу судье Дэвису Авраам признавался, что напоминает себе одну старушку, застигнутую наводнением. Та встала на пороге собственного дома со шваброй в руках и стала гнать воду обратно за порог. Вода всё прибывала: по колени, по пояс, по грудь, по шею. Но сердитая старушка активно работала шваброй и повторяла: «Мы ещё посмотрим, что дольше продержится, наводнение или моя швабра!»{580}
В невесёлый канун Рождества Авраам продолжал утешать и подбадривать окружающих. Весь рождественский день они с Мэри провели в военных госпиталях.
В те же дни Линкольн искал утешительные слова для дочери погибшего кавалерийского подполковника Уильяма Маккаллоу, которого когда-то хорошо знал по «круговым поездкам» в Иллинойсе:
«Дорогая Фанни!
С глубоким прискорбием узнал я о смерти твоего отца, человека доброго и храброго, и особенно о том, что твоё юное сердце поражено намного сильнее, чем это бывает. В нашем бренном мире скорбь приходит к каждому; но для молодых она оказывается намного горше, потому что застаёт их врасплох. Те, кто старше, уже знают, чего ожидать. Я бы хотел хоть немного смягчить твои переживания, ибо полное освобождение от них невозможно, разве что со временем. Сейчас ты даже не можешь представить, что станет легче, не так ли? Поверь, легче будет, и ты ещё сможешь испытывать радость. Пусть осознание этой истины сделает тебя не такой несчастной. Я пережил достаточно и знаю, что говорю; ты должна просто поверить — и тебе уже станет легче. Память о твоём дорогом отце будет не мучением, а чувством светлой печали, более чистой и священной, чем ты когда-либо испытывала.
Пожалуйста, передай матушке мои соболезнования. Твой преданный друг
А. Линкольн»{581}.
Вслед за поражением и вследствие него начались раздоры в Кабинете. Вскоре они вылились в серьёзный политический кризис. Поиски виноватых привели к тому, что в сенате заговорили о «злом гении» президентской администрации, госсекретаре Сьюарде, чуть ли не «президенте де-факто», держащем у носа Линкольна усыпляющую «тряпочку с хлороформом». Радикалы были уверены, что Сьюардом руководит «невидимая рука» консерваторов и что из-за этого была затянута история с выпуском «Прокламации об освобождении» и Макклеллан слишком долго оставался командующим. На двух собраниях республиканской фракции сената 16 и 17 декабря было решено давить на правительство с целью его реорганизации и достижения единства слова и дела. В определённой степени кипение возмущённого разума сенаторов поддерживалось стараниями Чейза, подтверждавшего версию об особом влиянии Сьюарда на Линкольна. Частные письма министра финансов разносили известия, что президент принимает решения, касающиеся спасения страны, ни с кем не советуясь{582}. И вот уже поползли слухи о грядущей смене всего Кабинета, а может, и президента. Не выдержав давления, Сьюард решил любой ценой остановить кризис и подал прошение об отставке…
Но для Линкольна уступить давлению сенаторов означало существенно ослабить не только контроль над Кабинетом, но и свои позиции лидера партии, главы администрации, наконец, главнокомандующего, а кроме того, нарушить принципиальное достоинство американской политической системы: допустить вмешательство законодательной власти в сферу деятельности власти исполнительной. Но он не мог не принять однопартийцев, не мог не выслушать их речи о «равнодушии мистера Сьюарда к вопросам ведения войны».
Скрыв, что получил прошение Сьюарда об отставке, Линкольн пригласил делегатов ещё на одну встречу, где… устроил им очную ставку со своим якобы «раздираемым противоречиями Кабинетом». В отсутствие госсекретаря президент выступил в его защиту. Он признал, что устраивал заседания Кабинета нерегулярно, но мотивировал это тем, что в главном правительство заодно, а время требует реагировать быстро. Кроме того, президент в присутствии своих министров объявил, что все важнейшие решения тщательно обсуждаются и, будучи приняты, проводятся в жизнь общими усилиями. Затем Линкольн обратился к членам Кабинета за подтверждением его слов. Один за другим это сделали Блэр, Бейтс и Уэллс. Чейз, главный поставщик информации о раздорах, был вынужден присоединиться к ним, чем сильно обескуражил воинственно настроенных сенаторов — у них не осталось достаточных оснований для требования перестановок.
Но в результате на следующий день у Линкольна в руках оказалось ещё одно прошение об отставке — Чейза. Министр финансов полагал, что в случае ухода Сьюарда его роль в этом будет понятна слишком многим, а значит, он обретёт уйму новых врагов, отставка же обоих министров сохранит равновесие. Но Линкольн нашёл более полезную форму баланса. Его будто обрадовало прошение Чейза. «Теперь я смогу разрубить гордиев узел!» — заявил президент и написал одинаковые официальные письма государственному секретарю Сьюарду и министру финансов Чейзу:
«Господа! Вы оба попросили меня об отставке. Я проинформирован об обстоятельствах, по которым каждый из вас счёл такой шаг уместным. Однако, тщательно рассмотрев ваши просьбы, я пришёл к выводу, что удовлетворить их мне не позволяют общественные интересы. Вследствие этого я не могу не потребовать от вас вернуться к исполнению своих обязанностей. Ваш покорный слуга
А. Линкольн»{583}.
И оба возмутителя спокойствия вернулись к работе в своих департаментах. Одним письмом президент отмёл обвинения в узурпации власти в адрес умеренного Сьюарда и подозрения в интригах по отношению к радикальному Чейзу. По собственному выражению Линкольна, он сохранил политический баланс и мог «ехать дальше, свесив два мешка с тыквами по разные стороны седла». Баланс был крайне необходим: близилось 1 января 1863 года — срок, объявленный в «Прокламации об освобождении». Многих терзали сомнения: вдруг президент, известный своей осторожностью, испугается, вдруг не посмеет?
Последние дни кануна 1863 года Линкольн провёл в обсуждении «Прокламации об освобождении» с оправившимся от встряски правительством. Окончательный текст президент готовил особенно тщательно: на заседании Кабинета 29 декабря он прочитал вслух свой вариант, 30-го дал каждому по экземпляру «для критики», чтобы уже на следующий день прямо с утра все собрались для принятия окончательного решения. Никакой сенатский комитет не смог бы говорить ни о произволе Линкольна, ни о самоуправстве Сьюарда. К вечеру было предложено немало поправок, но сути документа они не меняли. До 1 января оставалась ещё целая ночь.
Авраам так и не смог уснуть, а рано утром пришёл в кабинет и проработал прокламацию ещё раз. Наконец, секретарь унёс готовый текст, чтобы в Госдепартаменте превратили правленую рукопись в беловой официальный документ для подписания.
Без четверти одиннадцать в кабинет президента торжественно вошли Сьюард и его сын и помощник Фредерик. Они принесли готовый документ на широких листах пергамента. Линкольн положил его на стол, взял перо и… поправил какую-то неточность в тексте. Сьюарды отправились за новым экземпляром, а президенту пришлось покинуть кабинет, чтобы присутствовать на непременном новогоднем приёме.
Приём начинался в 11 утра и имел для Линкольна особое личное значение: впервые за много месяцев на официальном мероприятии должна была появиться Мэри. Пусть чёрный бархат её платья контрастировал с сияющими парадными мундирами дипломатического корпуса и с цветными нарядами супруг и дочерей президентского окружения — Мэри наконец-то вышла в свет. Для Авраама это, возможно, стало бы самым важным событием дня, если бы не прокламация, которая почти три часа ждала, когда президент освободится. Протокол требовал его присутствия на приёме до двух часов пополудни, и почти всё это время ушло на церемонию рукопожатий: тонкая, но бесконечная вереница гостей всё тянулась и тянулась через Синий зал…
Наконец, казавшаяся нескончаемой череда официальных и неофициальных лиц, чиновников, ветеранов войны 1812 года, посланцев всех штатов, от Мэна до Калифорнии, иссякла. Президент поднялся в кабинет, и Сьюарды снова извлекли из портфолио пять листов прокламации.
Его рука подрагивала, и уже обмакнутое в чернила золотое перо на мгновение застыло над бумагой — неужели от неуверенности? Линкольн взглянул на окружающих. «Никогда в жизни я не чувствовал себя более уверенным в своей правоте, чем в минуту подписания этого документа. Но с девяти утра я пожал столько рук, что моя кисть просто одеревенела. А эту мою подпись будут тщательно рассматривать. И если увидят, что рука дрогнула, немедленно скажут: „В чём-то он сомневался!“»{584}. Рука перестала дрожать, перо уверенно коснулось бумаги, и под документом, изменившим ход американской истории, Линкольн вывел необыкновенно чёткую и ясную подпись. Сьюард заверил её, Госдепартамент поставил Большую печать, и к вечеру печатные копии посыпались из-под типографских станков по всей стране:
«Двадцать второго сентября в год от Рождества Христова одна тысяча восемьсот шестьдесят второй Президентом Соединённых Штатов была выпущена прокламация, содержащая объявление:
„Что в первый день января в год от Рождества Христова одна тысяча восемьсот шестьдесят третий все лица, содержащиеся как рабы на территории любого штата или определённой части штата, население которого находится в состоянии мятежа против Соединённых Штатов, отныне и навечно объявляются свободными. Исполнительная власть Соединённых Штатов, включая её военные и военно-морские органы, будет признавать и содействовать свободе этих лиц и не будет совершать никаких действий, направленных на подавление этих лиц или любого из них в случае совершения ими попытки обрести истинную свободу…“
В силу указанного выше я, Авраам Линкольн, Президент Соединённых Штатов, на основании предоставленных мне полномочий главнокомандующего Армией и Военно-морским флотом Соединённых Штатов на время фактического вооружённого восстания против власти и Правительства Соединённых Штатов, в качестве отвечающей требованиям и необходимой военной меры для подавления указанного выше восстания и в соответствии с моей решимостью поступить таким образом, в этот день первого января года от Рождества Христова одна тысяча восемьсот шестьдесят третьего… отныне объявляю свободными всех лиц, содержащихся как рабы в указанных штатах и их частях, и заявляю, что исполнительная власть Соединённых Штатов, включая её военные и военно-морские органы, будет признавать свободу указанных лиц и содействовать ей…»
Критики Линкольна до сих пор повторяют вслед за авторитетным американским политологом Ричардом Хофстадтером: «Прокламация не освободила ни одного раба»{585}. Но так ли это? По самым скромным подсчётам свободу немедленно обрели 20 тысяч рабов на подконтрольной федеральным войскам территории Конфедерации (на севере Арканзаса, Миссисипи и Алабамы, на океанском побережье Вирджинии, части побережья обеих Каролин, Джорджии и Флориды); по умеренным — таких рабов было 50 тысяч, по оптимистическим — 100 тысяч{586}.
Но это только статика положения дел в начале 1863 года. А была ещё и динамика. Где-то близ Миссисипи, на дальних подступах к Виксбергу, нащупывали пути наступления генералы Шерман и Грант. В штате Теннесси, у Мёрфрисборо, федеральная армия генерала Роузкранса схлестнулась в трёхдневном жестоком сражении с конфедератами генерала Брэгга — и устояла. Упорный Бёрнсайд планировал новое наступление и обсуждал его с президентом в самый день подписания «Прокламации об освобождении»{587}. Весы военной удачи ещё колебались, но любое грядущее наступление федеральной армии вглубь рабовладельческих территорий и вызванный им растущий встречный поток беглых рабов означали, что ежедневно свободу будут обретать тысячи и десятки тысяч людей — именно вследствие «Прокламации об освобождении». Одна негритянка вспоминала:
«Я была маленькой девочкой лет десяти, когда мы услышали, что Линкольн собирается освободить ниггеров. Наша миссис сказала, что ничего подобного не будет. Потом солдат-янки сообщил кому-то, что Линкольн подписал „мансипацию“. Это было зимой, по ночам стояли сильные холода, но все начали собираться уходить. Никому не было дела до миссис — все уходили к Армии Союза. И всю ночь ниггеры танцевали и пели прямо на холоде. На следующее утро, на рассвете, мы все тронулись в путь, взгромоздив на спины одеяла, одежду, горшки и сковородки, кур, потому что миссис сказала, что нам нельзя забрать лошадей или повозки. И когда солнце показалось из-за деревьев, ниггеры начали петь:
Солнце, ты остаёшься здесь, а я ухожу,
Солнце, ты остаёшься здесь, а я ухожу,
Прощай, прощай, не скорби обо мне,
Даже с тобой я не поменяюсь местами,
Прощай, прощай, не скорби обо мне,
Ведь ты остаёшься здесь, а я ухожу»{588}.
Убежало даже несколько рабов из прислуги президента Конфедерации Джефферсона Дэвиса{589}. Всего же число бросивших хозяев рабов составляло к концу войны не менее полумиллиона, а то и до 750 тысяч человек (из трёх с половиной миллионов){590}.
Более того, после совещания с Кабинетом Линкольн внёс в окончательный текст прокламации весьма существенную поправку. Теперь после знакомых слов «я призываю упомянутых лиц воздерживаться от какого-либо насилия, не вызываемого необходимостью самообороны, и рекомендую во всех разрешённых им случаях честно трудиться, получая за это приемлемую заработную плату» стоял решительный призыв:
«Заявляю и сообщаю, что указанные лица, находящиеся в хорошей физической форме, будут приниматься на военную службу Соединённых Штатов для пополнения гарнизонов фортов, военных позиций постов и иных пунктов и экипажей военных судов всех категорий, принадлежащих к указанной выше службе».
Война белых становилась и войной чернокожих. Позже Линкольн прокомментировал своё решение: «Насколько чернокожие солдаты укрепляют наши силы, настолько же они одновременно ослабляют неприятельские»{591}. Уже к середине 1863 года первые негритянские полки доказали свою боеспособность. К концу войны на службе в армии и на флоте Соединённых Штатов состояло около двухсот тысяч негров, из них более половины были из южных штатов; ещё столько же было занято в службах обеспечения (санитары, погонщики, повара и т. п.). Конфедерация была поставлена перед выбором: смириться с «утечкой» рабов к федералам или создать и отправить в бой собственные негритянские полки. Последнее означало своими руками выкорчевать «краеугольный камень» рабовладельческой идеологии, признать право «неполноценной» расы на свободу («Если из невольников получатся хорошие солдаты, то вся наша теория о рабстве неверна»). Выстраивался порочный круг: Конфедерация боролась за независимость ради сохранения рабовладения, но для достижения независимости должна была рабовладением пожертвовать{592}.
После «Прокламации об освобождении» качественно изменились перспективы войны. Теперь восстановление Союза означало неминуемую трансформацию американского Юга. «Самобытные институты» обрекались на участь быть унесёнными ветром перемен. Рабовладельцы лишались (пусть пока по большей части де-юре, а не де-факто) своей главной производительной силы, «говорящей собственности», общая стоимость которой — миллиарды долларов — превышала стоимость продукции годового промышленного производства самой развитой страны — Великобритании, и это без учёта приносимой бесплатным рабским трудом прибыли!{593} С утратой рабов и самого права на владение ими рушилась вся экономическая система рабовладельческого Юга. Более того, рушилась и «южная» модификация «американской мечты»: многие из не имевших рабов мелких фермеров жили надеждой на приобретение собственных «говорящих орудий труда» и сражались за это. Как заметил историк Ричард Слоткин, «Прокламация об освобождении» означала переворот (пусть и незавершённый) в «непрестанной борьбе между действительно демократической идеологией и культурой расового превосходства белого человека»{594}.
Росчерком пера под пятистраничным документом совершилась настоящая революция, о которой на Севере заговорили сразу же[43], хотя и не всегда одобрительно. В наше время у историков принято говорить о «второй американской революции», считая первой Войну за независимость и образование США{595}.
Судьбу этой революции Линкольн вверял воле Всевышнего. Он завершил прокламацию словами:
«Принимая это решение, искренне рассматриваемое как справедливое и предусмотренное Конституцией в случае военной необходимости, я взываю к благосклонному суду человечества и великодушному расположению Всемогущего Господа Бога»{596}.
В Вашингтоне вокруг редакции вечерней газеты, в которой прокламацию публиковали раньше других, сгрудилась в ожидании такая тесная толпа, что чернокожему пастору Генри Тёрнеру пришлось протискиваться к дверям. Он успел как раз к раздаче свежего номера. Первый брошенный в толпу экземпляр схватили сразу трое, следующий — несколько человек, и газета была разодрана на куски. Третью Тёрнер выхватил — и побежал что было силы по Пенсильвания-авеню к своей церкви. Толпа прихожан увидела, как бегущий пастор машет большим белым листом, и взорвалась восторженными криками. Тёрнера подняли на платформу, но он никак не мог отдышаться и передал газету мистеру Холтону, обладателю громкого и чёткого голоса. Пока Холтон читал, Тёрнер наблюдал за реакцией собравшихся: «Мужчины пронзительно кричали, женщины падали в обморок, собаки лаяли… Белые и чёрные пожимали друг другу руки, кто-то запел, и тут вдалеке, на военной верфи, грянули пушки». Лица сияли улыбками, в районе поселения «трофеев» пели «Go down, Moses!», мимо Белого дома шли и шли праздничные процессии белых и чернокожих. Президент появился в окне и раскланивался перед тысячами восторженных сограждан, а если бы вышел к толпе, отметил Тёрнер, его от избытка чувств задушили бы в объятиях{597}.
Далеко на севере, в Бостоне, сторонники освобождения рабов, белые и чёрные, ждали вестей в большом Мюзик-холле и расположенной неподалёку церкви Тремонта — первой, чьи служители отказались разделять прихожан по расам. Ждали к полудню, к восьми вечера, к девяти, к десяти. Уже произнесли громкие слова о заре нового дня, об ожидании трубного гласа, о громе, грянувшем с небес. Когда напряжение стало сменяться отчаянием, появился вестник с сияющим лицом: «Её передают! Она уже на телеграфе!» Фредерик Дуглас стал свидетелем того, как в один миг зал взорвался криками ликования, шумом неописуемого веселья и радости. Незнакомые люди обнимались и плакали. Слёзы текли у Фредерика Дугласа, у Уильяма Гаррисона, основателя Американского общества борьбы с рабством и проповедника ненасилия, у Гарриет Бичер-Стоу, автора «Хижины дяди Тома». Прокламацию слушали примолкнув, а когда её чтение закончилось, чернокожий священник Чарлз Рей запел густым голосом гимн о библейском Исходе:
Бьют тимпаны над гладью Египетских тёмных вод.
Иегова ликует — свободен Его народ! —
и собравшиеся подхватили припев.
Для кого-то из ликующих «трофеев» свобода сразу обрела конкретный смысл: он вспоминал, как продали его дочь, и благодарил Всевышнего: «Они никогда больше не продадут ни мою жену, ни моих детей!»
Какой контраст с сентиментальными переживаниями девушки-южанки из Луизианы, предчувствующей конец прекрасной эпохи: «Мне кажется, старина Эйб хочет лишить нас всех удовольствий! Больше никакого хлопка, сахарного тростника, риса! Больше никаких чернокожих мамок и дядек! Никаких катаний на упряжках мулов, песен во время уборки тростника, никаких белозубых улыбок на чёрных лицах, собравшихся вокруг очагов с дышащими паром котлами! Если бы Линкольн провёл на нашей плантации сезон сбора урожая, он бы отозвал свою прокламацию»{598}.
«Взрослый» Юг реагировал совсем по-другому. В январском послании Конгрессу Конфедеративных штатов президент Джефферсон Дэвис заявил, что «Прокламация об освобождении» — «мера, из-за которой несколько миллионов человеческих существ низшей расы, миролюбивых и старательных работников, обречены на исчезновение. При этом их толкают на убийство своих хозяев коварной рекомендацией „воздерживаться от какого-либо насилия, не вызываемого необходимостью самообороны“». Дэвис сказал, что испытывает омерзение к тем, «кто обратился к самым отвратительным мерам в истории греховного людского рода», и одновременно «глубокое презрение ко всем их бесплодным потугам реализации этих мер». Тем не менее он объявил, что отныне «все офицеры США, пленённые в Штатах, на которые распространяется Прокламация», перестают считаться военнопленными, а будут «рассматриваться как преступники, участвующие в мятеже рабов». Меняя местами причину и следствие, Дэвис говорил, что наконец-то «чёрные республиканцы» открыли своё истинное лицо, что они проводят в жизнь политику деспотизма, ради которой два года назад избрали Линкольна, чья инаугурационная речь об отсутствии намерений вмешиваться прямо или косвенно в вопросы рабовладения в южных штатах была лицемерием. Меры федерального правительства на рубеже военных 1862–1863 годов Дэвис объявил оправданием «прозорливого» отделения южных штатов в мирную зиму 1860/61 года, как будто не южане начали самую кровавую и разрушительную в истории Америки войну. Дэвис попытался пророчествовать, объявив, что теперь возможны три её финала: «либо полное истребление всех рабов, либо высылка всего белого населения Конфедерации, либо полное и абсолютное отделение южных штатов от США». Как известно, он не угадал.
Конгресс Конфедерации поддержал идею «достойного возмездия» за «Прокламацию об освобождении» как за «нарушение обычаев войны», попытку «освободить либо насильно увести рабов, либо спровоцировать их на мятеж, либо вовлечь в боевые действия против Конфедеративных штатов, либо ниспровергнуть сам институт африканского рабства». Любого офицера армии США, командующего неграми или мулатами, вооружающего их или склоняющего к боевым действиям против Конфедерации, объявляли подстрекателем к мятежу рабов и в случае пленения считали не военнопленным, а преступником, которому по законам южных штатов полагалась смертная казнь. Взятые в плен негры и мулаты также представали перед гражданскими судами как мятежники, и их ждали либо смертная казнь, либо возвращение хозяевам, либо (для свободных) продажа в рабство{599}.
Однако Линкольн не дал провести в жизнь законы рабовладельческого общества в отношении своих сограждан. За его подписью вышел жёсткий «Приказ № 252», где угрозы конфедератов расценивались как нарушение международных правил и обычаев ведения войны, по которым «в отношении к пленным нет различия по цвету кожи»: «Продать или обратить в раба пленного значит снова впасть в варварство, совершить преступление против цивилизации нашего века». Самое же главное — от имени правительства Соединённых Штатов Линкольн объявил, что за любую попытку обратить пленного в рабство будут отвечать пленённые федеральными силами солдаты-южане. За каждого пленного из армии Соединённых Штатов, убитого в нарушение законов войны, будет казнён пленный мятежник. За каждого проданного или обращённого в рабство пленный мятежник будет отправлен на тяжёлые каторжные работы до тех пор, пока федералу не вернут статус военнопленного{600}.
На практике конфликт правительств вылился в дело о чернокожих солдатах 54-го Массачусетсского полка, попавших в плен в ходе боёв за морские форты Южной Каролины. Четверо бывших рабов и 20 свободных предстали перед судом Чарлстона. Перед тюрьмой уже построили виселицы, а «Чарлстонский Меркурий» призывал пожертвовать двадцатью четырьмя южанами (которых в качестве возмездия убьют северяне) «во имя справедливости»… Однако суд постановил относиться к чернокожим как к военнопленным{601}. Таким образом, на официальном уровне идея «возмездия» провалилась. Увы, это не значило, что от неё отказались полевые командиры мятежников. В апреле 1864 года всю страну, от газетчиков до Конгресса, ужаснуло известие, что солдаты генерала Форреста (будущего лидера ку-клукс-клана) захватили форт Пиллоу на реке Миссисипи и перебили сотни сдавшихся в плен чернокожих северян. Форрест хвастался, что «после бойни река окрасилась кровью на две сотни ярдов»{602}. И это был не единичный случай.
Через много лет бывший президент несостоявшегося рабовладельческого государства в самой большой в мире оправдательной записке — тысячестраничных мемуарах «Взлёт и падение Конфедерации» — будет обвинять Север, якобы обрёкший на гибель несчастных, рождённых, чтобы быть рабами. Их предки, дескать, были спасены белыми людьми от варварства, вывезены из знойных пустынь и малярийных болот Африки, приобщены к культуре и цивилизации, просвещены лучами христианства. Но прежде терпеливые и благодарные хозяевам негры были соблазнены волшебным словом «свобода» и пустыми обещаниями. В их руки вложили оружие и приучили эти «скромные, но эмоциональные» натуры к насилию и жестокости. Дэвис будет выносить на суд «христианских народов» такое «недостойное» поведение президента Соединённых Штатов Америки{603}. Однако именно после выхода «Прокламации об освобождении» «христианские народы» склонились к позиции Севера. Если осенью 1862 года Англия и Франция собирались вместе надавить на США с целью проведения мирных переговоров и признания Конфедерации как самостоятельного государства (Россия симпатизировала Северу и отказалась участвовать в подобных акциях), то теперь Британия, известная как оплот борьбы с рабовладением во всём мире, не могла выступить в поддержку мятежников-рабовладельцев{604}.
Посол США в Британии Чарлз Фрэнсис Адамс сообщал в Вашингтон о гигантской роли президентской прокламации в исчезновении всякой пропаганды за признание Конфедерации. А его сын и секретарь Генри Адамс писал брату, капитану-кавалеристу федеральной армии Чарлзу Фрэнсису-младшему: «Прокламация об освобождении сделала для нашего дела больше, чем все наши прошлые победы и усилия дипломатов. Она вызвала почти судорожную реакцию по всей стране — в нашу пользу… Очевидно, что общественное мнение сильно взбудоражено и проявляет себя в митингах, адресах Линкольну, депутациях к нам, создании комитетов по агитации и прочих признаках мощного общественного движения. <…> Мы воодушевлены и воспрянули духом. Если у вас наладятся дела на фронте, мы покончим здесь со всеми надеждами мятежников на зарубежное признание»{605}.