18

Аптекарша Стефка Манчева слышат, как в замочной скважине проворачивается ключ: щелчок, еще один и еле слышный скрип — признак того, что замок закрыт. Она стоит и ждет еще какое-то время, но больше ничего не слышно, и тут же догадывается, что полицейский тоже затаился у двери и прислушивается. Ей даже кажется, что каким-то сторонним, сверхъестественным взглядом она видит и себя, и его одновременно: оба скрючились в напряженном ожидании, обоих гложет взаимное недоверие. Хотя нет, она не права, Крачунов все же доверился ей, раз согласился, чтобы его сунули в этот чулан, который из убежища может превратиться в западню. И может быть, согласился не без умысла — ведь если она выдаст его властям, разве это не обернется трагедией и для жертвы, и для палача?

Стефка Манчева вздыхает и возвращается в прихожую. Но тут она вдруг теряет силы, в висках шумно пульсируют кровавые вихри, окружающие предметы странно удлиняются и крутятся. Она опускается на стул и, облокотившись на стол, огромным усилием воли пытается овладеть собой: постигшая ее беда до такой степени страшна, настолько чудовищна, что любые личные муки и переживания сейчас неуместны — беду эту надо воспринимать хладнокровно. Камень, опаленный огнем, остается невредимым. Поначалу взгляд ее скользит по окружающим предметам, но теперь она их не замечает, потом слух ее словно оживает под напором звуков — необычных, странных. Ей никак не удается определить, откуда они.

И вдруг наступает просветление — эти звуки идут с улицы, там разыгрывается что-то бесконечно интересное, такое, чего люди томительно ждали годы. Только теперь у нее не хватает сил дотащиться до окна, чтобы взглянуть в него и понять, что же происходит. Маятник стенных часов раздражает ее своей неподвижностью, цифры над ним — своими размерами, будто рассчитаны на близоруких. Наконец Стефка Манчева переводит дыхание и говорит вслух, изумляясь собственному умозаключению:

— И все-таки он в мышеловке!..

— Кто в мышеловке? — слышится стонущий голос.

Она вздрагивает, как бы очнувшись, и начинает пальцами растирать лоб: нет, нельзя расслабляться, нельзя давать волю страху и безумию, которые кроются в ней и заставляют трепетать каждый нерв, каждую клетку! Спору нет — перед нею разверзлась пропасть, разверзлась она и у ног ее мужа! Однако эта пропасть никоим образом не должна угрожать ее дочери, дочь любой ценой надо обезопасить — вот вывод, достойный того, чтобы его считать главным, сделать исходной точкой, если ей удастся собраться с мыслями и привести в определенный порядок ход своих рассуждений. Потому что сейчас лишь одно занимает ее — как предотвратить гибель дочери, как спасти Елену, а все остальное утратило всякое значение — и семья, и аптекарь, и ее собственная судьба!

А звуки становятся все выразительней, они стучатся в оконные стекла, они тормошат ее душу своей торжественностью. Стефка Манчева поднимается на ноги и делает несколько шагов, чтобы раздвинуть шторы — ситцевую и кружевную. Перед ее взором сверкает длинный отрезок улицы, хотя ближняя часть тротуара, заслоненная липами, не просматривается. Но и то, что видно, изумительно — народ, народ, народ! Кто мог предположить, что вокруг живет столько людей? Они прохаживаются, беседуют, то собираются группками, то рассыпаются, снуют туда-сюда. Вначале у нее создается впечатление, что все эти люди кого-то ждут, потом она склоняется к мысли, что царящее возбуждение сдерживается колебанием, которое витает между ними: они боятся решительных действий.

Но вот с верхнего конца города, от переезда, за которым возвышается Сарыбаир, показываются еще трое мужчин — двое взрослых и один школьник, они что-то кричат, подняв вверх кулаки, а паренек размахивает красным знаменем, сооруженным, как видно, из чего попало — древком служит обычная суковатая палка, заостренная с верхнего конца, а посередине полотнища белеет узкая полоска, должно быть кайма блузки или платья. Эти трое образуют притягательный узел, вокруг них шумно толпятся другие. Кто-то запевает песню, все подхватывают ее, и, хотя поют нестройно, вразнобой, самое главное — то, что толпа как-то сразу упорядочивается, выстраивается в более или менее ровную колонну и над нею реет уже второе знамя.

Прежде чем снова задернуть шторы, аптекарша, взглянув в окно, замечает: какой-то широкоплечий мужчина в кремовом костюме, уже немолодой, волосы с проседью, толкает перед собой подростка — очевидно, своего сына, — силится оторвать его от демонстрантов. Он и кулаком грозит, и кричит на него, а голос — ну просто иерихонская труба:

— Вот двину разок, сразу всю дурь из тебя вышибу!..

В прихожей опять полумрак, но аптекарша уже не садится, ее мысли мало-помалу упорядочиваются, голова становится трезвой, ясной. Разумеется, Елена непричастна к драме, разыгравшейся задолго до того, как она появилась на свет. Пусть Крачунов поскорее убирается отсюда. Его присутствие не то что в этом доме, не то что в городе, а вообще на земле — источник вечной опасности. О, как было бы хорошо, если бы он канул куда-нибудь безвозвратно, исчез бесследно, — какой благодатью явилась бы его смерть! И в воображении аптекарши рисуются картины одна ярче другой: автомобильная катастрофа по пути в Крумовград; машина превращается в раздавленную скорлупу под колесами стремительно мчащегося поезда; на бегущий автомобиль обрушивается гигантская каменная глыба, оторвавшись от нависшей скалы!.. Нет, надо не спасать, а избавиться от него, вышвырнуть его вон! Если бы представился случай ликвидировать его, она бы не стала раздумывать, только как это сделать, чтобы никто не догадался?

— Стефка! Стефка!.. — кричит из спальни муж.

Она вздрагивает и старается говорить спокойно:

— Что такое?

— Телефон!..

Только теперь она слышит, что телефон звонит не умолкая. «А вдруг опять он?» — жалит ее привычная мысль, но — господи! — что за вздор, ведь он здесь, в комнате для прислуги, в метре отсюда! С безумно бьющимся сердцем бежит она вниз, на последней ступеньке спотыкается и едва не падает. Да, на другом конце провода — Елена. Задыхаясь от волнения, она повторяет звонко, по-детски радостно:

— Мы свободны!.. Мы свободны!..

Аптекарша заливается слезами.

— Алло, алло! — кричит Елена. — Мама, что с тобой? Алло, алло! Почему ты не отвечаешь?

— Да, да! — выдавливает она наконец.

— К власти пришел Отечественный фронт! Мама, я… я уже… — Елена тоже плачет, в ее всхлипываниях тоже звучат детские интонации.

— Откуда ты звонишь?

— Из Областного управления.

— Откуда?

— Ты не бойся, теперь здесь мы… — Девушка приходит в себя, слезы больше не мешают ей говорить. — Тебе бояться нечего! Вы слушали радио?

— Да, да.

— И София наша, вся страна в наших руках!

— Так ты придешь?

Елена медлит с ответом, но ее живое дыхание ощущается в трубке.

— Мне б хоть поглядеть на тебя.

— Хорошо, забегу. Не знаю когда, но забегу… Мама!

— Что?

— Неужто ты не радуешься?

Аптекарша по-прежнему заливается слезами.

— Как не радоваться, радуюсь!

— Мама, крепись, теперь все пойдет к лучшему.

— Да, да, ты права…

— Слушай, да что же ты плачешь? Уж не случилось ли чего с папой?

— Отец чувствует себя хорошо. Я хочу сказать, как обычно…

— К обеду я забегу, увидимся. Ну мам, ну очнись, наши беды кончились!

— Приходи, я жду…

Аптекарша кладет трубку так, словно она из стекла и может разбиться. Поднимаясь по лестнице на верхний этаж, она вдруг останавливается — острая боль, пронзительная, как удар ножом, не дает ей идти. Она вдруг абсолютно четко вспомнила момент, когда началась вражда между нею и мужем.

В тот придунайский город они переехали охотно: он был куда более благоустроенным и привлекательным, чем забытый богом Фердинанд. Они прочно обосновались там и быстро разбогатели. И вот однажды вечером, когда они возвращались из театра, потрясенные «Властью Тьмы», которую давала приезжая труппа, она, углубившись в свои невеселые размышления, тихо обронила:

— Ты веришь в возмездие?

Муж повернулся к ней, и лицо его, обычно землистое, побледнело еще больше.

— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что я верю…

— Глупости!

— Нет. Зло — оно как пружина: раскрутится до конца и непременно ударит того, кто его причинил…

Муж не стал ей отвечать — насупился и молчал до самого дома. И лишь потом, когда уже легли в постель, погасив свет, он проговорил, вызывающе, ехидно:

— Ну, так что ты этим хотела сказать?

Стефка не сразу поняла, о чем он.

— Когда о возмездии завела речь, о возмездии! — напомнил ей муж.

Она сжалась, всякое желание пофилософствовать уже пропало.

— На что ты намекала?

— Я ни на что не намекала.

— Ты что-то знаешь?

Стефка привстала и потянулась к торшеру, но муж схватил ее за руку, словно клещами, — в ту пору он был еще сильный.

Она не стала включать свет, подчинившись его грубому движению, только осторожно высвободила руку.

— Ты что-то знаешь? — настаивал он.

— Знаю.

Муж выругался.

— Что ты знаешь?

— Я знаю, что у меня задержка. И если это продлится еще несколько дней, значит, я забеременела…

Он весело охнул, наклонился к ней (она ждала, что он ее обнимет), и ее вдруг обожгла пощечина — первая и последняя, которую он себе позволил за всю их многолетнюю супружескую жизнь.

Обида, вроде бы забытая с годами, заслоненная появлением ребенка, долгой болезнью мужа, нежданно-негаданно оживает в душе так отчетливо, словно нанесена только вчера.

— Потому что я верю!.. — повторяет аптекарша, хотя собственный опыт убеждает ее, что на возмездие уповать не приходится.

Должно ли людьми руководить естественное чувство справедливости? Ставит ли история в конце концов каждого на место? Да нет. История — слепая череда событий. А люди, творящие столько бесчинств, остаются, как правило, безнаказанными.

— Елена? — вопросом встречает ее аптекарь.

Жена молча кивает.

— Не зайдет ли хоть повидаться?

— Зайдет.

Он отрывается от подушки, смотрит на нее испытующе и вдруг повторяет слова дочери:

— Неужто ты не рада?

Жена машет рукой, наклоняется, чтобы поправить простыню, и на ее глаза вновь набегают слезы.

— Ну, довольно, довольно… — неловко, с горькой снисходительностью утешает ее муж. — Что было, то прошло, надо смотреть вперед!

— Куда вперед?

Он злится, его синие губы извиваются, как пиявки.

— С немцами покончено, с нашими фашистами — тоже!

Стефка отбрасывает шаль, в которой промаялась всю ночь, и начинает одеваться. Голос мужа становится мягче, в нем легко уловить слащавый оттенок:

— Поди… Поди ко мне…

Удивленная и возмущенная, она поворачивается к нему спиной.

— Что?

— Поди ко мне…

Да, несмотря на тяжелый недуг, он все еще иногда загорался, все еще желал ее, но для нее близость с ним вызывала какие угодно ощущения, только не удовольствие — его бессильная похоть проявлялась так отвратительно: немыслимые жесты и еще более немыслимые слова. Стефка спешит прикрыть свою наготу, переводит разговор на другую тему.

— Микстуру будешь пить? А то я ухожу вниз.

— Ладно, давай…

Она наливает в столовую ложку двадцать капель и подает мужу, ошеломленная неожиданно созревшим решением: «Не только Крачунов, но и вот этот должен исчезнуть!» Облизывая ложку, аптекарь поглядывает на нее недоверчиво, исподлобья — можно подумать, что он прочитал ее мысли.

— А что с тем, с начальником?

— Сбежал.

— Хоть бы его пристукнули где-нибудь.

— Все получат по заслугам — и он, и ему подобные.

Муж вздергивает тощий, залитый микстурой подбородок.

— Кто это — ему подобные?

Но Стефка быстро выходит: она боится, что сорвется и закричит прямо ему в лицо: «Подлец! Подлец!»

В прихожей на предельной громкости работает приемник. Говорят ли, поют ли там, в далекой Софии, — понять трудно. Аптекарша поворачивает ручку и выключает радио. И в тот же миг ее внимание сосредоточивается на другом — там, за дверью комнаты для прислуги, насторожился и напряженно прислушивается полицейский, ее хозяин, но — и ее пленник. Это открытие воодушевляет. Она еще и еще раз повторяет про себя с ожесточением и злостью: «Но и пленник! Но и пленник!»

Ей кажется сейчас, что она упустила самый удобный момент: когда за ним гнались. Именно тогда надо было сделать все возможное, чтобы навести погоню на его след. Как это она сразу не сообразила, зачем он к ним пришел, почему она не выдала его, когда внизу, на улице, под окнами ее дома, бежали молодые люди с оружием в руках, решительные, яростные, готовые уничтожить его с ходу, не дав ему и рта раскрыть.

Но аптекарша боялась за Елену, и этот страх парализовал ее разум и волю. А на разум и волю она всегда рассчитывала. И на них ей еще придется опираться — и сегодня, и завтра, и, быть может, во веки веков. Потому что она запятнана — и не ее в этом вина. Господи, но, уж конечно, и не вина дочери!

Загрузка...