2

И Николай не спит. Он валяется на кушетке в гостиной не раздеваясь, мечется как на угольях. Его давит обида, одиночество и отчаяние: друзья собрались в доме Лозева, выпускника технического училища, возглавившего группу ремсистов[1] после провала Чампоева. Там, в трехстах метрах от матросских казарм, в полукирпичной, полудеревянной развалюхе, принадлежащей безрукому отцу Лозева, они ждут приказа Кузмана, приказа о развертывании боевых действий, о начале боя. «Настал решительный час», — сказал он им еще вчера, собрав их в саду напротив женской гимназии, сказал совершенно открыто, без оглядки на строгие правила конспирации. И велел явиться на сборный пункт с оружием, хотя прозвучало это слишком громко — ведь у них и есть-то всего-навсего один допотопный револьвер, одна граната времен первой мировой войны (бог ее знает, взорвется она или нет!) и дамский браунинг, инкрустированный перламутром, по всей вероятности позаимствованный из реквизита местного театра.

Но вот нелепость — Николая туда не позвали, о нем вроде бы забыли, хотя в последнее время ничего от него не скрывали и на занятиях «культпросвета» (человек будущего должен быть всесторонне образованным!) с удовольствием слушали его лекции о происхождении жизни на Земле. Только Кузман стрельнул в него своими узкими глазами, в них промелькнула было какая-то мысль, но он сразу отвернулся с виноватым и несколько растерянным видом. Что же, черт возьми, получается! Поддерживают с ним дружеские отношения, обещают принять в РМС — сейчас он пока что числится как бы «сочувствующим», — но вот настал решающий момент, о котором столько мечтали, и все его сторонятся и самым безжалостным образом бросают одного.

Откуда это недоверие, почему они так осторожничают? Все тут яснее ясного: в глазах ремсистов Николай — «барчук». Что за дурацкое представление? Ну какой он «барчук», если все его богатство — этот вот домишко из трех комнат (скорее, из трех клетушек), завещанный отцом, которого он и не помнит: отец умер, когда Николай был еще в пеленках. И небольшой дворик с дорожками, вымощенными плитняком, весь засаженный цветами, пригодный разве что для «аристократических» прогулок его матушки, которая порой любит «пофасонить» на виду у своих соседок.

Мать — вот главная виновница того, что с ним происходит, ведь неспроста Лозев однажды презрительно брякнул:

— Богачка, ничего не скажешь. С такой не пропадешь!

Богачка! Одному Николаю ведомо, что скрывается за этой вывеской: жалкие сбережения, доставшиеся ценой стольких лишений, скромные подарки ее зажиточных братьев по случаю больших религиозных праздников да неизбывный страх оттого, что рано или поздно придется пасть перед ними на колени — сжальтесь-де, подайте Христа ради… А братья у нее жестокосердные, хотя и о литературе порой не прочь потолковать, и о музыке.

Правда, есть еще обстоятельство, которое могло бы смутить его друзей, о котором никто из них и не подозревает, — это любовная связь его матушки с местным адвокатом. Однажды обнаружив это, Николай был потрясен до глубины души, в приступе негодования он даже помышлял бежать из дому к своему родичу в Шумен. Человек бездетный, тот, бывало, подшучивал: дескать, усыновлю тебя, и перейдет тебе в наследство мое дело. Речь шла о стекольной и рамочной мастерской. Но мало-помалу ожесточение Николая и глупая ревность прошли, и он сообразил, что в этой запоздалой и, как ему кажется, комичной связи есть даже что-то наивное, трогательно чистое, к тому же адвокат, человек деликатный, безропотно и с удовольствием подчиняется властной по натуре матери, печется о ней с бескорыстием старомодного кавалера. Стоит ли на нее сердиться? Наверно, и она имеет право на крохи счастья, выпавшего ей на закате жизни. Разве в «прогрессивных кругах», к которым он себя причисляет, не твердят о том, как чутко надо прислушиваться к «велениям сердца», не обращая внимания на всякого рода предубеждения и мещанские предрассудки?

«Несправедливо, несправедливо!..» — мысленно повторяет Николай. Он ворочается на кушетке, со всех сторон наваливается на него духота — от накалившихся за день стен, от старой, массивной, добротной мебели, сработанной на века, от всяких ковриков, дорожек и множества других тряпок, вышитых и вязаных, которыми так дорожит мать. Николай вскакивает, на цыпочках идет в кухню — попить воды, — потом, все так же на цыпочках, возвращается в гостиную и садится к окну, напряженно вслушиваясь в уличные звуки — нет, ничего не слышно, ничего не происходит и не может произойти в этом перепуганном городе, полном обывателей всякого рода! А конец войны видят даже ярые сторонники нынешнего режима, в других местах все бурлит, молва приносит новость за новостью: в Плевене разгромлена тюрьма, заключенные уже на свободе, в Трынском округе партизаны контролируют не только села, но целые околии, комитеты Отечественного фронта выходят из подполья и берут власть в свои руки…

А Николай отвергнут, от него отвернулись самые верные друзья, еще вчера твердившие, что в один прекрасный день, когда в Болгарии победит революция, он станет прославленным режиссером — Николай бредит театром, это его страсть.

Скрипит дверь соседней комнаты, на пороге появляется мать, она шепчет дрожащим голосом:

— Не могу уснуть…

— Ты нездорова?

— Да нет… — Ее полная фигура скользит в темноте, как привидение. Шепот ее становится еле слышным: — Четыре дня, как объявили войну, а получается… Как по-твоему, скоро они придут?

Он злится, отвечает грубым тоном — он должен дать ей понять, что у него нет желания вести доверительные беседы.

— Ты, видать, тоже занялась политикой!..

Обиженная, она шмыгает в кухню, суетится, охает и с протяжным, подчеркнуто страдальческим вздохом уходит к себе.

В этот момент где-то рядом, напротив полицейского участка, кто-то весело насвистывает, как бы от нечего делать. Николая словно током пронзает, он облокачивается на подоконник и замирает в напряжении — не может быть, этот знакомый мотив… Да, это увертюра из «Севильского цирюльника»!

Насвистывание повторяется. Теперь сомневаться не приходится — условный сигнал группы обращен именно к нему, друзья зовут его. Он поспешно обувает ботинки прямо на босу ногу и натягивает старый свитер, связанный «в елочку». Опять скрипит дверь.

— Ты куда?

От матери ничего не утаишь, она каким-то шестым чувством угадывает все. Николай решительно машет рукой, его жест не допускает возражений.

— Сиди дома и не волнуйся!

И мать, при ее деспотическом характере, повинуется. Она всегда повинуется его резкому тону или жесту — это верный признак того, что она безумно любит его и, может, стыдится своей связи с адвокатом.

— Ладно, только будь осторожен… Такое кошмарное время!

На дворе его обволакивает крепкий и удивительно приятный запах увядающей листвы, бодрящая свежесть проникает во все клетки тела. И сердце обливается горячим предчувствием счастья. «Они пришли за мной!..» Эта мысль пульсирует в мозгу, пьянит, словно вино, он даже забыл о необходимых мерах предосторожности.

От противоположного тротуара медленно отделяется тень — неуклюжая, угловатая, будто медведь копошится. Мать честная, это же Кузман, сам Кузман! Мысли Николая упорядочиваются, голова трезвеет — раз уж явился он сам, вожак всего района, значит, дело не шуточное!

— Отдыхаешь? — любопытствует Кузман, но в его сиплом голосе не слышно иронии; Кузман вообще редко шутит, он всегда мрачен, угрюм — может, это следствие вечной усталости: работать слесарем в железнодорожном депо — нелегкий хлеб.

Николай пожимает плечами.

— Как можно отдыхать в такую ночь?

— Одевайся и пойдем!

— Я одет…

Кузман окидывает его взглядом с головы до ног и трогается с места. Невысокого роста, на добрую пядь ниже Николая, коренастый, плотный, он весь как бы сколочен из одних прямоугольников. На вид Кузман довольно-таки неказист: широкое скуластое лицо, приплюснутый нос, мелкие и редкие зубы, — и тем не менее всем ясно, что человек он незаурядный. Николай не перестает дивиться его остроумию, язвительности, склонности к парадоксам. И еще одна его особенность хорошо известна Николаю: Кузман не выносит зазнайства, но и не терпит, когда к нему пристают со всякими расспросами.

— Толпа разогнала охрану и вызволила их… — говорит он, как бы продолжая размышлять вслух. — Но что с ними теперь будет, одному богу известно. Полиция есть полиция, тюрьма есть тюрьма… Правда, свет не без добрых людей. На первых порах оказавшиеся на воле арестанты могут найти убежище в бедняцких хибарках, в шалашах виноградарей… Едва ли они позволят вернуть себя за решетку!

«Конечно, было бы глупо!» — готов согласиться с ним Николай, но воздерживается: надо сперва уяснить, что к чему.

— Раз они на свободе, надо их скорее включать в дело… Каждая секунда дорога!

Николай и на сей раз не раскрыл рта, весь ожидание и любопытство. А Кузман затаскивает его в какую-то подворотню и своей короткой толстой рукой указывает на противоположный дом.

— Видишь аптеку?

— Вижу… — глухо отвечает Николай, все еще не понимая, куда клонит Кузман.

— А знаешь, чья она?

— Аптека?

Кузман не может скрыть раздражения — обычно Николай быстро схватывает, что ему говорят.

— Это аптека Манчева… — мямлит он. И тут его словно вспышка озаряет, и он, изумленный своим открытием, спешит поделиться с Кузманом: — Его дочь…

— И она вырвалась, — еле шевелит толстыми губами Кузман. — Поначалу ее держали в Сливене, но, к счастью, полгода назад перевели в Плевен… Ты должен ее встретить!

— Я?

— На время спрячешь девушку у себя, а там посмотрим, как будут развертываться события. Если станут искать, первым делом кинутся к ее родителям…

Николай кивает, хотя он и не представляет, каким образом будет выполнять возложенную на него задачу, в которой, как ему кажется, больше таинственности, чем риска.

— А мать? Она не будет против?

— Моя мать?.. — Николай не торопится с ответом — может быть, хочет придать своим словам больше значительности. — Об этом не беспокойся.

— Я в том смысле… не дать бы маху…

— Ничего не случится. Где я должен ее встретить?

Кузман с облегчением проводит рукой по своему квадратному лицу и объясняет:

— В половине первого ночи из Горна-Оряховицы отправится специальный состав. Не доезжая до речного вокзала, машинист притормозит у Сарыбаирского переезда, и девушка сойдет с паровоза. Запомни: с паровоза! Ее необходимо сразу же увести, чтобы она не застряла там, а потом будем ждать указаний городского комитета. Вопросы есть?

— А какая она из себя?

— Высокая, стройная русокосая! — без запинки живописует Кузман и, вдруг смутившись, усмехается. — Имя — Елена…

— А подпольная кличка?

— Теперь уже в кличках нет надобности! По исполнении придешь и доложишь, мы будем ждать тебя в доме Лозева… — Кузман берет Николая за локоть и, понизив голос, спрашивает: — Оружие у тебя есть?

Николай молчит — уполномоченному района прекрасно известно, что он совершенно безоружен, у него даже простого туристского ножа нет, не говоря уж о тех знаменитых финках, какие продавали немецкие обозники при отступлении.

— Возьми. — Кузман сует ему в руку что-то гладкое и холодное. — В нем всего четыре патрона. Так что шибко не разгуляешься…

Пистолет! Даже оружием его снабдили! Это ли не знак доверия? Глаза Николая светятся гордостью, но Кузман тут же охлаждает его:

— Ты хоть заряжать умеешь?

— Умею… Оттягиваю двумя пальцами ствол и после этого…

Раздается выстрел, пуля со свистом пролетает мимо уха Кузмана в темный купол ночи. Николай цепенеет. Кузман тоже впадает в оцепенение, его вытаращенные глаза мечут молнии. Мало-помалу молнии гаснут, но слова его пропитаны желчью:

— А предохранитель? О нем-то ты слышал? — Кузман окончательно приходит в себя, в его горле уже клокочет смех. — Чуть было не отправил меня на тот свет… Именно сейчас… Да и салютовать еще рановато… — Успокоившись, добавляет с серьезным видом, будто ничего не случилось: — Береги патроны, их теперь у тебя только три!

Николай не верит своим ушам: этот дурацкий выстрел нисколько Кузмана не встревожил. А ведь несколькими днями раньше им бы обоим несдобровать. Мигом примчалась бы полиция, и опомниться не успели бы, как их окружили бы крачуновцы, агенты Общественной безопасности. Крачунов, тамошний начальник — зловещая личность, самая черная душа во всей округе.

Подняв воротник пиджака, Кузман удаляется в направлении матросских казарм. С радостным чувством облегчения Николай долго смотрит ему вслед. Все в нем ликует, душу переполняет гордость. Он нужен, ему дано такое важное поручение!

«Высокая, стройная, русокосая!..» Николай вздрагивает: нет ли в этом описании намека на его «греховное» увлечение, не раскрыта ли его собственная тайна? «Этого не может быть!» — чуть ли не вслух произносит он, убежденный в том, что страсть к Русокосой глубоко спрятана в его сердце и пока что никто о ней не догадывается.

Загрузка...