К городу подкрадывается ночь. Дворы и дома окутывает фиолетовый сумрак. После бурных страстей, после стремительного вихря событий все постепенно стихает. Площади пустеют, движение замирает, робко, но неуклонно возвращается власть мирных звуков — ржаво повизгивает колодезный насос, торопливо постукивает топор (для очага нужны дрова). Порой хлопает дверца сарая в окраинном квартале, где иные бедняки держат коз. Со стороны Дуная веет ветерок, нежный, ласковый, освежающий, несущий запах дремлющих вод. Небо очистилось от облаков, зажглись первые звезды.
В штабе Кузмана собирается молодежь: Елена, Виктор, Николай, ребята из ремесленного училища, несколько добровольцев-дружинников — лица у всех умиротворенные, как после тяжелого, но благодарного труда. Впрочем, разве не такое же выражение было и на лицах советских солдат? По всей вероятности, по городу проследовали лишь вспомогательные подразделения — у многих солдат волосы с проседью, а то и совершенно седые. Колонна миновала центральные улицы где-то в начале восьмого. Солдаты ехали на пяти грузовиках, зажав коленками автоматы и винтовки. Они всматривались в лица встречающих, однако глаза их выражали усталость. И печаль — затаенную, но не угасшую.
Предполагалось, что советские войска ворвутся в город с грохотом, словно буря или ураган, а у этих немолодых солдат такой кроткий вид, приветливые улыбки, стеснительность в каждом движении. Нет, эта армия пришла не как завоеватель и, конечно же, не как триумфатор, она явилась, чтобы исполнить свой долг — освободить народ от фашизма — и тут же вернуться по домам, где этих солдат ждет горечь и благодать повседневного труда, где им вершить свой вечный подвиг. И встречающие скоро постигли это, первое время они кричали, высоко вскидывая сжатые до боли кулаки, размахивали знаменами, а потом встали сплошной стеной перед головной машиной, остановили колонну, окружили грузовики, стали карабкаться на колеса, цепляясь за борта. И повели самые будничные, земные разговоры, объясняясь не только словами, но мимикой и жестами:
— Ты откуда родом? А семья у тебя есть? За что ты получил эту медаль?
Ответы обычно были немногословные, но порой за этой краткостью скрывалась целая трагедия: все близкие погибли в Киеве, никто не уцелел; жена на фронте, она врач, старший сын тоже воюет — под Ленинградом и на Балтике, а вот о дочке ничего не знаю, пропала без вести; меня трижды ранило, последний раз пуля прошла лишь в сантиметре от сердца, но вот все же выжил; наш колхоз в Средней Азии, туда немец не дошел, так что моим ничего не грозит, хотя и в тылу тоже не сладко; этой медалью меня наградили за то, что приволок «языка», и прочее. А снизу, с мостовой, тянулись руки, предлагающие арбузы, дыни, дешевые сигареты, плетенки и резные фляжки с вином и ракией (несмотря на запрет!).
— Спасибо, спасибо! — благодарно кивали солдаты, затем капитан с головной машины подал знак, и колонна тронулась — тихо, неохотно, провожаемая дружелюбными возгласами:
— В добрый час!
— До скорой встречи!
Лишь тогда Николай убеждается, что опасения относительно «возможных провокаций» были излишни, никто особенно и не следил за поведением «гадов», поскольку их просто не было, а если бы даже они пришли, разве посмели бы обнаружить себя? Когда возбуждение утихло, кто-то коротко говорит ему:
— К Кузману!
Николай снова встревожен, но, переступив порог переполненного помещения, соображает, что на истории с Русокосой поставлена точка (отделался пощечиной, скотина ты этакая!). А Кузман ворошит кучу бумаг, делает на них разные пометки и вздыхает:
— Двадцать три объекта — немало…
— Это на первых порах… — утешает его сидящая рядом Елена. — Через недельку-другую их заметно поубавится…
— Ты думаешь? — скептически усмехается он и поднимается на ноги. — Товарищи!..
Его краткое слово преследует несколько странную цель: он старается убедить их, что все то, что до вчерашнего дня следовало разрушать, сжигать, уничтожать, теперь необходимо беречь как ценнейшее народное достояние — склады с одеждой, провиантом, склады боеприпасов! Кроме того, железнодорожные станции, портовые сооружения, бензохранилище, общественные гаражи, пожарные машины, крупные предприятия (независимо от того, что там имеется собственная охрана), школы, читальни, театры, кино.
— Фашисты очухаются и вздумают еще начать наступление, — говорит Кузман. — Они могут ударить в самом неожиданном месте. Им не терпится показать, что они еще сильны, что они есть среди нас и сплачивают свои ряды. Я уже не говорю о том, что они не прочь посеять панику среди населения, вызвать у людей чувство неуверенности и добиться того, чтобы об их действиях раструбили за границей. Вот, дескать, как болгарский народ встречает власть коммунистов. Есть какие-нибудь неясности?
Молчание.
— Тогда давайте распределять объекты. Где будет по три человека, где по два, а где и по одному. Народу не хватает, оставшихся на службе полицейских Областной комитет не решается использовать. Центральный вокзал — Васил Сотиров и Карагезов из ремесленного училища. Здесь они?
— Здесь!
— Чем вооружены?
— Винтовками.
— Патронов достаточно?
— Хватит…
— Пристань — Стойне Пенев и Петко Цинцарски от «Жити». Им помогает ученица женской гимназии Малина Михайлова. Все присутствуют?
Николаю, Елене и рабочему с фабрики предстоит охранять нефтеперегонный завод — тот самый завод, который полтора года назад хотел поднять в воздух теперь уже казненный Таджер и его помощники. Каких только парадоксов не предлагает нам история!
Звонит телефон. Кузман берет трубку, растерянно моргает, бледнеет.
— Алло, алло! — кричит он срывающимся голосом. — Как вас зовут, гражданка? Почему вы молчите? Ладно, не вешайте трубку, ради бога! Где вы его заметили? Он мертв? На углу… Ясно, я знаю, где это! Алло, алло, товарищ!..
Кузман дует в трубку, снова прижимает ее к уху, но, как видно, ему больше не отвечают. Это его злит.
— В чем дело? — спрашивает Елена.
— Крачунов! Крачунова нашли!..
И снова, как в момент обнаружения агентов, все Областное управление на ногах — кто с пистолетом, кто с винтовкой, кто в машине, кто пешком, вразброд, без всякого плана действий, но у всех такой порыв, что никакая преграда их не остановит. Николай бежит рядом с двумя юными гимназистами, он ощущает струйки пота у себя на спине и под мышками. Хотя и беспорядочное, наступление все же развертывается по какой-то самостоятельной логике и, очевидно, нацелено на то, чтобы окружить предполагаемую жертву со всех сторон: одни несутся по Николаевской, другие мчат прямиком по длинному переулку, мимо почты, третьи пошли в обход по бульвару Царя Бориса. В этот раз не слышно ни криков, ни ругани, усталость вылилась в молчаливое, но непоколебимое ожесточение, лишь передние время от времени подают голос, уточняя направление:
— Сюда, товарищи, сюда!
В сущности, «место», к которому все устремились, якобы знакомое Кузману, находится где-то в густом сплетении улочек и проулочков, между армянским кварталом и небольшой треугольной площадью выше матросских казарм. Здесь темно — на редких электрических столбах нет лампочек.
Разрозненные группы начинают собираться, на небольшом пространстве народу полным-полно, люди нетерпеливы и уже на грани разочарования: неужели их одурачили, неужто им возвращаться с пустыми руками? Вдруг кто-то кричит дрожащим голосом, в этом голосе больше ужаса, чем радости:
— Това-а-арищи!..
Под кирпичной оградой, цоколь которой выложен из простого неотесанного камня, обнаружен труп мужчины. Кузман брезгливо, ногой, переворачивает его на спину и приседает на корточки, чтобы можно было получше разглядеть, затем выпрямляется, отирает рукой вспотевший лоб и сообщает без энтузиазма:
— Это он.
Елена тоже подходит и приседает на корточки, чтобы еще и еще раз убедиться, что перед нею действительно бывший начальник Общественной безопасности.
— Это он! — обращается Кузман уже к ней с утешительной ноткой в голосе.
Елена кивает, ее плечи вздрагивают, как у плачущего ребенка.
— Ну довольно! — успокаивает ее Николай.
— Тащите его в «опель», — отдает приказание Кузман, — и доставьте в подвал Областного управления. Должно быть, его ухлопал его же сотрудник.
Все понемногу успокаиваются, на обратном пути можно и поговорить:
— Нету больше царя Крачунова.
— Поделом ему!..
Члены Областного комитета высыпали на широкую лестницу, они встречают «тленные останки» своего заклятого врага с достоинством, в церемониальном молчании, как бы говоря: «Все вышло так, как мы и предвидели!» Один только бай Георгий не в силах сдержать волнение, он что-то бормочет, постукивая тросточкой.
Николай мечется в поисках Елены и фабричного рабочего, они смешались с толпой, а уже время идти — их ждет ночное бдение. Наконец рабочий нашелся, этому человеку богатырского сложения лет тридцать, он протягивает мозолистую руку и представляется:
— Стоян Калчев, по прозвищу Джука.
Оказывается, они должны «маленько потерпеть», девчонку позвали «на провод». Но Елена вообще не появляется. Кузман объясняет им, что она побежала домой, у нее отец при смерти, если еще не умер.
— Весь день бедняжка нервничала, — задумчиво говорит он, — словно предчувствовала беду. — И озабоченно добавляет: — Придется вам обходиться без третьего, всех уже распределили…
Прежде чем уйти, Николай, собравшись с духом, упорно, с вызовом и надеждой смотрит ему в глаза.
— А мой вопрос?
— Какой еще вопрос?
— О Русокосой…
Кузман отвечает лукаво:
— Катись ты со своей Русокосой!..
Джука очень словоохотлив, он длинно рассказывает о своем житье-бытье: отец его тоже рабочий, на кожевенном заводе, у них в доме всегда воняло от его одежды, пропитанной самыми гадостными испарениями, какие только можно себе представить; его хозяин — человек на редкость деликатный, вежливый — ублюдок болгарина и итальянки, бархоткой душу из тебя вынет; на фабрике действует подпольная партийная ячейка, руководит ею молодая вдова, мать троих детей, бабенка ладная, аппетитная, хотя мужиками не интересуется; жена у него тоже красавица, родила ему близнецов, но с той поры, как у нее заболели почки, все время хворает, день и ночь стонет, так что уже и семейная жизнь не мила, и все в таком роде, с примесью наивных сентенций и умозаключений вроде:
— Вот теперь и мы начнем маленько мараковать, что к чему! А ежели кто не пожелает сдаться, рано или поздно ему каюк!
По прибытии на завод Николай получает задачу охранять «проволоку», то есть проволочное заграждение вдоль берега реки. Сторожа оставляют его одного, советуя ему «смотреть в оба», особенно следить вот за теми акациями, что в лощинке: оттуда может грозить беда, если фашисты задумают устроить пакость.
Николай снимает с плеча карабин и на всякий случай загоняет в ствол патрон, после чего неторопливо прохаживается где потемней, чтобы его не было видно со стороны. А вдали тянется румынский берег — низкий, сумрачный, его линия сливается с лиловой линией горизонта. По стальной спине Дуная трепетно стелются золотистые дорожки. Река чуть покачивается, и создается впечатление, что перед тобой неподвижная твердь, что она не течет, а дышит. Где-то пронзительно и тревожно ухает птица, ее печальный стон звучит одиноко и монотонно. Николай несколько расслабляется, чувствуя, как жалобы этой птицы западают ему в душу, вселяют в него неизъяснимую грусть. И рождают в нем глубокое удовлетворение — оно полнее, чем счастье, потому что в нем есть доля мудрости. И какие-то виды на будущее — оно представляется сложным, грозит множеством непредвиденных испытаний. Как хорошо, что этот великий перелом совпал с его молодостью, когда он полон сил и мечтаний!
Но вот слышится шорох — кто-то приближается по тропке. Николай отходит в орешник, снимает курок с предохранителя.
— Стой! Кто идет?
— Николай! — доносится знакомый теплый голос. — Это я, не бойся…
Мать! Она обошла все канцелярии, все начальство. Так ей хотелось отнести ему чего-нибудь поесть.
— Сынок, ты все бегаешь, носишься повсюду, так и заболеть недолго…
Он сердится, упрекает ее, однако мигом приканчивает содержимое узелка — и ломтики хлеба, намазанные маргарином, и кусочек «военной» брынзы, пресной и безвкусной, как гашеная известь, и несколько хрустящих слоенок.
— В другой раз так не делай, — напутствует ее Николай. — Ведь я же на посту, мне запрещено отвлекаться. Представь себе, что ты меня отвлечешь в такой момент, когда классовый враг…
— Да, ты прав, ты прав, — покорно соглашается мать, в ее голосе и любовь и снисхождение.
Она уходит по тропке, темнота скрывает ее.
Николай думает о том, что скоро полночь, матери тащиться теперь домой по пустынным улицам — вот натерпится страху, бедняжка. И опять в душе его — преклонение перед ней, которое он ощутил еще рано утром, — преклонение и вместе с тем угрызения, раскаяние и признательность…
Город спит глубоким сном. Николай вслушивается в этот сон, все еще неспокойный, прерываемый внезапными стонами. Однако сон этот уже овеян другою жизнью, которая завтра, как только наступит рассвет, непременно даст новые всходы.
Его мысли опять прерывает крик ночной птицы, зловещий, похожий на рыдания. Зажав в руке карабин, Николай идет вдоль заграждения, собранный, настороженный. Идет навстречу рассвету.