30

Николай сидит за письменным столом, прислушиваясь к доносящемуся сверху грохоту. Это топают полицейские — очевидно, стаскивают с чердака труп. Их приглушенные голоса тревожно отдаются по всему дому. Наконец все утихло, в дверь нерешительно просовывается голова ефрейтора Калудова.

— Мы спровадили его в подвал.

— Хорошо.

— Сообщить его близким?

— Я уже сказал — не надо!

— Но у него семья…

Николай разглядывает физиономию полицейского — о, да он вовсе не такой покорный, каким казался сначала. Надо держать ухо востро!

— Почему вы так настаиваете, чтоб сообщить им?

— Неужто мы его зароем как скотину какую?

— А вы считаете, надо устроить публичные похороны? — Николай хлопает ладонью по столу. — Сперва надо разобраться, что заставило его покончить с собой!

— Товарищ уполномоченный Отечественного фронта!.. — Калудов входит в комнату и нерешительно закрывает за собою дверь. — Он дрянь, изверг, но женушка у него, она мне двоюродной сестрой приходится, очень славная. Пожалейте ее!

— Что вы предлагаете?

— Вечером мы с ней где-нибудь его захороним… Она хоть будет знать, где его могила.

— Ладно, посмотрим.

Николай уже жалеет, что назначил Калудова своим заместителем, и тот это, конечно, чувствует.

— А как насчет пирамид с оружием?

— Сейчас я их запру и принесу вам ключ.

Ефрейтор поворачивается кругом, но Николай задерживает его.

— Я не слышу радио! — говорит он.

— Мы его выключили.

— Пусть работает. Всем слушать Софию!

— Так точно, всем слушать Софию.

— Калудов, у меня такое впечатление, что вы неискренни…

Поколебавшись секунду, Калудов вдруг решается рассказать — словно прыгает в холодную воду.

— У двоюродной сестры золотое сердце… Верно, этот боров сманил меня в полицию, назначил ефрейтором. Но с некоторых пор на жену и не смотрел. Они с Медведем таскались по всяким местам, большей частью у одиноких баб, у потаскух гуляли… Так что за сестру я очень болею душой.

Подойдя к окну, Николай смотрит во двор, где по каменной дорожке шлепает босиком полицейский — этакий колобок, тащит ведра с водой от колонки. «Врет он или не врет? — спрашивает себя Николай, поглядывая на Калудова. — Нет, на сей раз, пожалуй, сказал все как на духу».

— Ну и когда же вы очухаетесь, а? Когда возьмете себя в руки? — спрашивает Николай.

Ефрейтор робко хмыкает:

— После поминок…

— Вы верующий?

— Я — нет, а вот она… Очень верует.

— Ладно, можете похоронить его вечером.

— Спасибо тебе, товарищ уполномоченный.

Калудов, ободренный, козыряет и идет к выходу, но, едва дойдя до двери, пятится назад — на пороге Елена, она до такой степени возбуждена, что Николай вскакивает.

— Что случилось?

Елена ждет, пока выйдет ефрейтор.

— Ты должен пойти со мной. И прихвати несколько своих молодцов.

— Куда?

— Грабят немецкие склады с мукой.

Николаю хорошо знакомы эти склады, затаившиеся, словно черепахи, в лощине между больницей и Южным вокзалом.

— Надо прекратить это безобразие и восстановить порядок! — кипятится Елена, и прядь волос прыгает у нее на лбу, как у мальчишки.

Николай возвращается к окну, предложение явно ему не нравится.

— Как мы это сделаем? — скептически спрашивает он.

— Если потребуется — силой.

— Глупости!

— Приказ Кузмана, — говорит она. — Все теперь принадлежит нам.

— Нам — значит, народу. Так что пускай «грабят»!

Елена отступает, но в глазах ее вспыхивает лукавый огонек.

— Ты представляешь, какие будут последствия?

— А ты представляешь, что будет, когда я начну стращать людей с помощью этих вот жандармов да еще открою огонь?

Елена садится за стол против него, говорит сбивчиво, неуверенно:

— И все-таки… С какой стати грабить? Это же анархия!

— Анархию надо обуздывать постепенно, разумно. Во всяком случае, нынче нам не следует особенно держать всех в узде, пускай буйствуют.

— Правильно!

Это Кузман. Он стремительно входит, на губах у него играет виноватая усмешка.

— А как же будет с мукой? — спрашивает Елена. — Ведь ее разграбят до последней горсточки!

— Уже разграбили. Теперь они переключились на немецкие баржи с изюмом, — информирует Кузман.

— Те, что брошены у причала?

Кузман кивает.

— Те самые. А мы-то думали, что в них оружие. Бай Георгий опасался, что немцы заминировали их, чтобы взорвать прибрежную часть города. Мы с ним отправились туда, думали на месте посмотреть, что и как. И что же мы видим? На берегу выстроился целый обоз. Ящики подвозят на лодках к берегу, грузят на повозки — и ходу! Мы попробовали помешать этому, но не тут-то было. Люди осатанели, обзывают нас фашистами, чуть не избили…

Николай хохочет.

— Хорошо, что наш бай Георгий такая знаменитость, — продолжает Кузман. — Узнали его, а иначе нам бы досталось… Зачем вам столько изюму, спрашиваем, а они: «Будем лошадей кормить, раз овса нету!»

Он привычным движением проводит рукой по лицу, словно вспомнив о том, что ему не свойственна такая словоохотливость, и заканчивает словами Николая:

— Пускай буйствуют! — Затем обращается к самому Николаю: — Заряжай свою пушку и пошли со мной!

— А участок?

— Тебя заменит Елена.

Она хочет возразить, но успевает только охнуть, потому что ефрейтор Калудов изумленно спрашивает:

— Это как же понять? Баба будет нами командовать?

— Она не просто женщина, — говорит Кузман, — она из политзаключенных…

— Ну и что?

— А то, что революция освобождает пролетариат — не только мужчин, но и женщин, понятно? Женщины теперь имеют все права наравне с мужчинами.

Перед участком остановился разболтанный «опель», за рулем которого пожилой лысый человек.

— Живо! — торопит он Кузмана с Николаем.

Они втискиваются в пахнущую бензином и кожей машину, она трогается, натужно пыхтя и дребезжа — того и гляди развалится на ходу.

— Только бы не сбежал! — тревожится Кузман.

Шофер отвечает через плечо, зорко глядя вперед маленькими колючими глазками:

— Зачем ему бежать, он добровольно сдался…

Николай не пускается в расспросы — как приедут на место, сразу все станет ясно. А место — убогий кирпичный домишко среди разгороженного двора, почти по окна вросший в землю, с крылечком о двух ступеньках. Из домишки доносится плач, прерывистый и монотонный. На крылечке сидит связанный человек неопределенного возраста (нос у него крючком, как клюв хищной птицы), а рядом — несколько парней, которые, очевидно, стерегут его.

— Это он и есть? — спрашивает Кузман.

— Он, — отвечают ему.

Человек с хищным профилем поднимает голову, и Кузман пятится, встретив его взгляд.

— Вы случайно не… Ты не…

— Да, это я.

— Ваша фамилия Хубенов?

— Стоилов. Хубен Стоилов.

В доме по-прежнему слышится плач; Николаю кажется, что плач этот притворный.

— Жена убитого, — поясняет один из присутствующих. И добавляет, как бы извиняя женщину: — Не ладили они, он был пьяница. И жестоко ее избивал…

— А кем вы им приходитесь?

— Соседи. Услышали ее вопли, прибежали, чтобы их разнять. Но оказывается, тут не просто семейный скандал. Прикончили его…

Кузман заглядывает в дом и тут же выходит обратно, желтый как воск.

— Хотя бы прикрыли чем-нибудь! — возмущается он. — Страшно смотреть.

— Ждали, пока вы приедете и обследуете его.

— Мы не криминалисты! — И склоняется над Стойловым: — Поехали!

Человек с хищным профилем поднимается, при этом у него похрустывают кости — впечатление такое, что он сейчас рассыплется.

— А бай Георгий там? — интересуется он.

Неторопливо, спокойно залезает он в «опель», а по бокам садятся Кузман и Николай.

— Выходит, мы с вами давно знакомы, верно? — устало хмурится Кузман, когда машина, немощно пыхтя, выкатывает на дорогу.

На лице Стоилова выражение досады и упрека.

— Вы были у нас на процессе как свидетель защиты…

— На каком процессе?

— Семь лет назад. Когда судили группу при Трыстеницкой читальне.

— Припоминаю, — вздыхает Кузман. — Как же это мы ни разу не встретились с той поры?

— Через несколько месяцев меня перевели в хасковскую тюрьму. Я прямо из карцера, только вчера оказался на воле… после недельной голодовки.

Николаю становится не по себе — это же надо, они арестовали бывшего политзаключенного! У Областного управления Кузман выскакивает из машины и бежит по лестнице, не заботясь об охране задержанного — он, очевидно, уверен, что тому бежать некуда и незачем. В штабе людно, но он с ходу освобождает помещение от лишних свидетелей.

— Ваше удостоверение? — деловито спрашивает Кузман.

Стоилов пожимает плечами:

— Нет у меня…

— Как же это вы без документов?

— Вот… — Арестованный роется в кармане и вытаскивает сложенную вчетверо бумажку. — Справка о том, что меня выпустили согласно всеобщей амнистии.

Кузман разворачивает бумажку, читает ее и возвращает.

— Ладно, не будем затевать историю из-за какого-то удостоверения… За что вы его?

— За то, что подонок. — Стоилов устало оглядывается. — Я могу сесть?

Он садится, расстегивает свое выгоревшее летнее пальто, закуривает.

— Около часу назад я приехал товарным поездом из Горна-Оряховицы. Со мной было еще несколько политзаключенных. Мне не терпится скорее добраться домой, увидеть родных… Сходим мы с поезда, гляжу — его милость! Я его сразу узнал.

— Кого?

— Манафина!.. Пьяный вдрызг, как всегда. Тут-то я вспомнил, как во время следствия мы поклялись убрать этих двоих, как только возьмем власть, — Крачунова и его. Неужто вы не знаете, что он за птица?

— Нет.

— Палачом был при местной тюрьме! Его звали туда только для исполнения смертных приговоров. Платили ему деньгами или одеждой. Одеждой казненных.

«Сели мы в лужу!..» — думает Николай и, подтащив стул, тяжело валится на него.

— А вы уверены, что это… — говорит Кузман вяло, и Стоилов понимает, что он хочет спросить.

По лицу его пробегает усмешка.

— Уверен, конечно. Но ежели вы сомневаетесь, возьмите кого-нибудь из бывших политзаключенных, свезите туда, пускай хорошенько рассмотрит убитого.

— Я вам верю.

— Вы должны составить протокол о смерти этого пса, чтоб потом его не разыскивали. И не забудьте отметить: это я его ликвидировал. Непременно отметьте, пусть в протоколе значится мое имя! А Крачунов?

Кузман хмурится.

— Вы поймали его?

— Нет.

— А это правда, что Медведя…

— Правда.

— Наконец-то я слышу приятную весть!

Кузман прохаживается по комнате, не обращая внимания на телефоны, трезвонящие у него на столе.

— Что же мне теперь с вами делать? — растерянно и даже виновато спрашивает он.

— Со мной? — Стоилов встает, стряхивает пепел с сигареты. — Я еду в деревню, к своим близким. Семь лет ждал этого дня! А если вам жаль Манафина, идите утешайте его вдову.

Кузман вот-вот вспыхнет — не нравится ему ирония Стоилова. Он спрашивает:

— Может, вы его шлепнули по другим соображениям?

— По каким это другим?

— Уж не знаю…

— Так вот, когда узнаете — сообщите мне, я буду в Трыстенике. Если верить бай Георгию, я уже назначен кметом в этом селе. Так что и по телефону можете со мной связаться. — Он мнется какое-то время, затем протягивает руку. — Прощайте, товарищи!

Кузман машинально пожимает руку Стоилова.

— И не переживайте — таких, как Манафин, необходимо изничтожить, пока еще в наших душах не перекипело! А пощадим — эта нечисть так расплодится… Что у нас есть светлого, все загадит. — Прежде чем открыть дверь, Стоилов останавливается и сочувственно добавляет: — А если у вас слабые нервишки, мотайте подальше отсюда, на этом месте не каждый усидит. Что касается Стоилова — можете быть спокойны, сердце у него задубело и к этим гадам в нем не осталось ни капли жалости!

Он уходит, а оставшиеся долго не смеют посмотреть друг другу в глаза. Похоже, Стоилов прав: как и всякому празднику, революции сопутствует черновая работа, без этого ее не отстоять.

Загрузка...