Эта война не будет похожа ни на какую другую, понял Ланн, осматривая позиции под Сарагосой. Эбро нес свои мутные воды мимо крепостного вала, лишенного бастионов и террас, зато он мог выйти из берегов и разрушить мост, с трудом возведенный понтонерами. Впадавшая в него речушка Уэрва журчала по дну глубокого оврага мимо замка Инквизиции, монастырей капуцинов, Санта-Энграсия, Сан-Хосе, августинцев и Святой Моники, со стен которых стреляли ружья и пушки. Вся надежда осаждавших была на саперов, которые ночь за ночью трудились уже целый месяц, теряя людей, а днем гренадеры отбивали штыками атаки испанцев на устроенные ими параллели. Три тысячи рабочих рыли траншеи под прикрытием артиллерийских батарей, проводя зигзагообразные ходы через оливковые рощи и апельсиновые сады, солдаты вязали фашины из ивовых прутьев и набивали камнями габионы.
Вчера Палафокс попытался отбить монастырь Сан-Хосе, захваченный инженер-генералом Лакостом неделю назад: в четыре часа утра, по сигнальному выстрелу из пушки, из города вышли три испанских батальона, подожгли ворота и заняли привратницкую, однако рота поляков из Вислинского легиона выбила их оттуда. Во время этой атаки другая испанская колонна появилась из ворот Санта-Энграсия, разделилась на два отряда и напала на батареи; левый отряд опрокинули, но правый сумел прорваться через Уэрву, перебить артиллеристов и заклепать два орудия. Испанцам перерезали путь к отступлению, они потеряли дюжину человек убитыми и тридцать ранеными; орудия удалось расклепать, и под непрерывным огнем саперы принялись рыть третью параллель от излучины Уэрвы, чтобы сделать подкоп под оба монастыря. Измученные тяжелой работой, люди валились спать, едва добравшись до своих камышовых шалашей, не обращая внимания ни на канонаду, ни на холодный дождь. Прокламации Палафокса, составленные на шести языках ("Далматы, итальянцы, голландцы, поляки, немцы! Прекратите войну, которая покрывает вас позором!"), вызывали только смех и шли на пыжи и на растопку.
Сегодня утром к аванпостам вышел испанец-дезертир из волонтеров Калатаюда. По его словам, в Сарагосе много больных, люди мрут как мухи; хлеб отвратительный, самого нужного не достать. У каждых городских ворот стоят монах и священник, раздавая причастие раненым и распаляя своими проповедями ярость народа. Палафокс по-прежнему пользуется большой любовью, но вынужден прибегать к устрашению: на Рыночной площади и Косо поставили виселицы для паникеров; священники грозят трусам карой небесной. Обыватели готовятся оборонять свои дома, пробивая в стенах амбразуры; улицы перекрыты баррикадами. Женщины стараются подражать прекрасной графине де Бурида, едва оправившейся от трудов и лишений первой осады: объединившись в отряды под командованием отважной амазонки, они доставляют бойцам еду и боеприпасы, ухаживают за ранеными, делают патроны, подменяют мужчин, если надо, и клянутся скорее погибнуть вместе с детьми, чем сдаться французам.
Ланн написал Палафоксу, предложив прекратить ненужное кровопролитие: Сульт разбил англичан, Сюше — маркиза де Ла Романа, маршал Виктор — герцога Инфантадо, падение Сарагосы — вопрос нескольких дней, но маршал предлагает добровольную сдачу на почетных условиях. Великолепный Сен-Марс в черном ментике поверх белого доломана с золотым позументом, на длинногривом арабском жеребце с попоной из леопардовой шкуры отправился вместе с трубачом доставить это послание. Его заставили долго ждать у испанского пикета, затем завязали глаза и так провезли по главным улицам Сарагосы посреди дышащей ненавистью толпы, кричавшей: "¡Horcarle! Matarle!"[59] Потом, не снимая с глаз повязки, долго вели по длинным коридорам с нескончаемыми поворотами, в полнейшей тишине, пугавшей еще больше яростных криков: молодой человек понял, что находится во дворце Инквизиции. Наконец, повязку сняли; его оставили одного на целый час в комнате с черными обоями, перед живописным "Распятием" работы Веласкеса, внушавшим трепет своим реализмом. Только после этого вступления, похожего на посвящение в вольные каменщики, к адъютанту Ланна явился Палафокс со своей свитой. Передав послание, Сен-Марс прождал еще несколько часов — вплоть до наступления темноты, после чего ему вручили ответ, вновь завязали глаза и под усиленным конвоем доставили обратно.
"Маршал Ланн не может стать судьей для ста тысяч жителей Сарагосы, а испанские генералы не сдаются без боя! — кричала с бумаги арагонская гордыня. — Завоевание этого города окажет много чести г-ну маршалу, если он совершит его в открытую, со шпагой в руке, а не с бомбами и гранатами, которыми пугают только трусов. Мне известна система войны, которую ведет Франция, но Испания научит ее сражаться. Я знаю точно, каковы силы, осаждающие меня, и заявляю, что вам потребуется вдесятеро больше, чтобы принудить меня к сдаче; руины града сего покроют его славой. Командующий им генерал не ведает страха и не сдается." К письму Палафокс приложил местную газету с ложными известиями о том, что Рединг разбил французов в Каталонии и ведет шестьдесят тысяч человек на помощь Сарагосе, сэр Джон Мур, Блэк и Ла Романа разметали наполеоновские армии, Ней и Бертье убиты, а сам Бонапарт окружен.
Что ж, пусть тешит себя иллюзиями. Ланн отправил гонца к императору, обещая взять город через два дня, то есть к двадцать восьмому января.
Наполеон просил его ускорить осаду, как только возможно, назначив главнокомандующим вместо Жюно; этот приказ привез сюда из Вальядолида полковник Лежён, адъютант Бертье, который поступал в распоряжение генерала Лакоста как военный инженер. Узнав о своей замене, Жюно вспылил и назначил общий штурм на следующее же утро; Лакосту потребовалось всё его хладнокровие и мужество, чтобы предотвратить это безумие. В самом деле, пусть из ста тысяч жителей Сарагосы только половина может держать оружие, атаковать их с шестнадцатью тысячами полуголодных, усталых солдат, имея в тылу свирепые банды, значило бы совершить не подвиг, а измену, расстроив все планы императора. А император и без того получил неприятные вести из Парижа.
Париж! Ветреная кокетка, гордящаяся сначала тем, что отказалась открыть ворота напористому ухажеру, а затем — что их открыла. Ланн не из таких людей, что способны менять свои убеждения в силу обстоятельств, ему нужно верить во что-то одно, и он верит в Бонапарта. Они вместе сражались в горах Италии и в песках Египта; на Аркольском мосту, когда Бонапарт со знаменем в руках тщетно пытался увлечь гренадеров в пекло, Ланн закрыл его своим телом, получив третью рану за день, и Наполеон потом прислал ему то самое знамя… Конечно, он верил в Республику и сражался за нее, но ведь и Бонапарт в нее верил, разве нет? Это Париж, шарахавшийся из крайности в крайность, изменил идеалам свободы, извратив их до неузнаваемости.
Вернувшись в столицу из Египта, они начали готовить переворот: Бертье вербовал генералов, Мюрат — кавалеристов, Мармон — артиллеристов, Ланн — пехотных офицеров. Наполеон один вступил на опасную почву политики, предоставив боевым друзьям оставаться военными, и они были ему за это благодарны. В бою ты всегда знаешь, кто враг, а кто друг, и ждешь не удара в спину, а подставленного плеча. В политике же всё наоборот, и зря Мюрат вздумал тоже плести интриги. Дело прошлое, теперь Ланн даже рад, что не смог жениться на Каролине Бонапарт, иначе бы он не встретил Луизу. Но эта история с "непомерными" тратами на консульскую гвардию… Ланн же не для себя старался. Подумаешь, вышел за рамки бюджета, — вернул бы потом. Но Бесьер, отвечавший за распределение средств, шепнул о растрате Мюрату, а тот сразу пошел жаловаться Бонапарту. Ланна сделали козлом отпущения, заставив уплатить долг из собственного кармана в три недели, иначе трибунал. Бонапарт не мог поступить иначе, ведь ему нужно было показать себя строгим и неподкупным; Мюрат получил руку Каролины. А Бесьер — сволочь! Деньги Ланну одолжил Ожеро; он расплатился по возвращении из Португалии…
Полномочный посол, чрезвычайный посланник в Лиссабоне! Конечно, подмастерье-красильщик, ставший солдатом, не лучший выбор на эту роль, и если бы не Луиза с ее аристократическим воспитанием, он наломал бы там еще больше дров, но зачем было подставлять его, если важные переговоры тайно вёл Талейран? Ланн собирался поговорить с Бонапартом начистоту, но когда он вернулся в Париж с новым договором о нейтралитете (на гораздо лучших условиях, чем у Талейрана!), пожизненный консул возложил себе на голову императорскую корону, на монетах с надписью "Французская Республика" чеканили профиль Наполеона.
"Вперед, вперед, Отчизны дети! И нашей славы час настал!" Отправляясь добровольцем защищать Республику, юноша из Гаскони не мог предполагать, что десять лет спустя он станет маршалом Империи, его старшего сына Луи Наполеона примут из купели Первый консул с супругой, а восприемником Альфреда будет наследный принц Португалии. И тем не менее он остался прежним Жаном Ланном — другом Бонапарта. Наполеон хочет, чтобы он взял Сарагосу, и он ее возьмет. А потом поедет залечивать раны в родной Лектур, где его ждет Луиза с пятью детьми.
Мортиры вели беспрерывный огонь с самого рассвета; в городе начались пожары. К одиннадцати часам войска собрались в траншеях, готовясь к штурму. Как только развеялся туман, скрывавший очертания города, саперы взорвали мины, заложенные у стен Санта-Энграсия.
На всех колокольнях били в набат, горожане бежали к своим постам; на французов, ринувшихся в атаку, посыпались пули и гранаты. Испанцы взорвали три собственные мины, заложенные перед брешами, однако передовой отряд успел проскочить до взрыва, почти никто не пострадал. Теперь он оказался между пушками, стрелявшими картечью, и стенами, усеянными защитниками монастыря. Удержаться под огнем на клочке земли было немыслимо, гренадеры бросились вперед со штыками наперевес. Прямо перед Лежёном вырос испанец в коричневом плаще, замахнулся ружьем, точно дубиной, и ударил наотмашь прикладом; Луи упал без сознания. Придя в себя, умыл окровавленное лицо в Уэрве и вернулся к правой колонне полковника Шталя, успевшей захватить часть домов по соседству с монастырем, высадив двери и проломив стены.
Взвод вольтижеров капитана Нагродского пробирался вдоль садовой ограды вслед за тремя взводами французских саперов капитана Сегона; полковник Хлапинский отправлял за ними пехоту поротно во избежание толчеи. Как только первые, перебежав сто двадцать саженей открытого пространства, вскакивали на обломки монастырской стены, обрушенной взрывом, вторые тоже пускались бегом. Но за этой стеной оказалась другая, с небольшой дырой десять футов в ширину. Перекрестившись, Сегон и Нагродский нырнули в нее, пробежали пару шагов и упали один за другим — монах, притаившийся за грудой камней, стрелял почти в упор, — но поляки уже прыгали следом, точно разъяренные львы.
Меткие испанские стрелки засели на колокольнях и верхних галереях, заложив тюками с шерстью и грудами книг ажурные арки, превращенные в амбразуры; шесть фугасов взорвали под самыми ногами атакующих, но и это не смогло их остановить. Во всех частях монастыря закипел ужасный бой: монахи, солдаты, крестьяне, женщины, даже дети дрались чем попало на каждой ступеньке лестниц, в каждом коридоре, в каждой келье; одного поляка монах убил распятием.
Лежён с Лакостом пробирались через двор Санта-Энграсия к монастырю капуцинов — следующей цели штурма; ядро, отскочившее рикошетом, ударило полковника в локоть. Дух занялся от боли, перед глазами поплыли зеленые круги. Сев наземь и борясь с тошнотой, Лежён увидел белый крест над плотным облаком пыли, смешанной с пороховым дымом. Пыль начала оседать, под крестом показались фигуры Богородицы и мертвого Христа, лежавшего у нее на коленях. Взгляд Матери, убитой горем, был обращен к небесам, а руки простерты к земле — туда, где лежали убитые и умирающие; алая кровь стекала по мраморным ступеням пьедестала. Губы Лежёна зашевелились сами собой: "Domine miserere nobis, Agnus Dei, qui tollis peccata mundi, miserere nobis[60]…" Из взвихрившегося столба пыли вдруг высунулась рука — это адъютант Лакоста принес ему бурдюк, где еще оставалось немного вина. Выпив жадно эти несколько капель, Лежён почувствовал себя лучше.
Небольшой монастырь капуцинов был уже занят, солдаты рассредоточились по домам вокруг площади Санта-Энграсия, неприятель удерживал только башню Пино и ретраншементы до моста через Уэрву. Видя, что испанцы отступают, два десятка карабинеров, охранявших параллель на левом берегу, выскочили из нее и взобрались на бруствер с криком: "Вперед!" Охрана правобережной параллели бросилась им на помощь прямо через реку. Испанцы вели убийственный огонь, французы валились как снопы; Лакост прибежал со всех ног и отвел остатки батальона за ворота Кармен. Хлопинского назначили комендантом Санта-Энграсия, занятого Вислинским легионом. Убирая трупы, поляки нашли тело молодого монаха с дароносицей в руках — в ней еще оставались облатки, которые он раздавал умирающим, чтобы надежда на спасение души укрепляла мужество живых.
Две мортиры, установленные на подступах к площади Санта-Энграсия, стреляли без перерыва; в стенах монастыря капуцинов проделали бойницы, двери и окна со стороны города заложили мешками с землей. На это ушла вся ночь, зато предрассветная попытка испанцев отбить монастырь не удалась. Смену караулов в траншеях перенесли с шести вечера на шесть утра, чтобы офицеры и солдаты могли разведать днем те места, которые им предстояло защищать ночью.
В три часа пополудни испанцы вновь штурмовали монастырь капуцинов. Впереди шли бесстрашный Сантьяго Сас, своими руками зарубивший семнадцать французов, и несколько других священников, за ними — множество солдат и крестьян. Дверь церкви разбили топорами, но за нею были сложены мешки с песком. Испанцы подтащили пушку; пока они возились с неожиданным препятствием, вольтижеры нанесли им большой урон, заставив отступить.
Вечером двадцать восьмого января Палафокс объявил толпе, что французы потеряли больше шести тысяч человек; ему кричали "виват!". Ланн знал, что потери вдесятеро меньше, и всё же они были слишком велики. Еще два таких дня, и осаду придется снимать. Неприятель сумел навязать французам свою войну — драться за каждый дом, за каждый этаж. Что ж, придется сменить тактику и продвигаться вперед шаг за шагом.
Каждое утро на виселицах, выстроившихся вдоль Косо, извивались новые жертвы: ни возраст, ни рождение не спасали от смерти обвиненных в трусости. Хунта была скорой на расправу: за обвинением сразу следовали приговор и казнь; мимо виселиц шествовали процессии со святыми дарами, толпа распевала псалмы и падала на колени, когда ей являли "чудеса".
По ночам в горах раскладывали костры и запускали в небо ракеты — повстанцы подавали сигналы жителям Сарагосы, поддерживая в них надежду. Отряды вооруженных горцев нападали на французские военные госпитали и обозы. К счастью, это была не армия, а толпа мужиков без умелых командиров; отряд фуражиров обратил их в бегство, захватив стадо отличных овец мериносовой породы — жаль было пускать такое богатство в котел, но с голодом шутки плохи. Страшно не хватало соли, некоторые солдаты даже сыпали в похлебку селитру из патронов. А ведь где-то здесь должны быть соляные копи, известные еще со времен римлян! Узнать об их расположении не было никакой возможности: все жители окрестных селений ушли либо в город, либо в банды. Взяв несколько человек из своей роты, капитан Ферюсса, обладавший познаниями в геологии, два дня бродил с ними по горам, рискуя свалиться в пропасть или попасть в руки герильерос, но нашел-таки пещеру с каменной солью; его встречали как героя.
Планом Лакоста было продвинуться до улицы Косо, делившей город пополам (обилие садов давало надежду на то, что это удастся сделать малой кровью), а затем овладеть предместьем на левом берегу Эбро и ударить в город с тыла. Осуществить его оказалось не так-то просто: испанцы превращали каждый дом в цитадель, пробивая отверстия в стенах и потолках, чтобы стрелять с этажа на этаж, из одной комнаты в другую. Лестницы ломали, а вместо них использовали приставные, которые можно было втянуть к себе. Захватить дом удавалось, только взорвав его вместе с защитниками, но таким образом французы лишали укрытий себя.
В лагере все смертельно устали. Солдатам и офицерам удавалось отдохнуть лишь одну ночь после трех суток в траншее. О, эти траншеи! Уж лучше двадцать сражений в чистом поле, чем один день в проклятой яме! Туда отправлялись в самый темный час ночи, стараясь не издавать ни звука, складывали оружие в козлы и получали кирки и лопаты. Офицеры на ощупь расставляли солдат в сажени друг от друга и приказывали копать, выбрасывая землю вперед, но так, чтоб не шуметь. Испанцы бросали горючие горшки — их света хватало стрелкам для прицеливания; по лагерю палили из пушек, катапульты метали камни — смененные солдаты спали как убитые и нередко не просыпались…
…Ланн не пробирался по траншеям: он поднялся на холмик, чтобы лучше видеть, и спокойным голосом отдавал приказания. Золотое шитье его мундира было отличной мишенью; с Лакоста пулей сбило шляпу, Лежёну прострелили фалды мундира. Наконец, одного из офицеров ранило; все остальные спрыгнули в траншею, но Ланн остался на холме и продолжал говорить. После недолгой борьбы с собой Лежён снова встал с ним рядом, хотя свист пуль заглушал смысл слов. Договорив, Ланн медленно спустился.
— Господин маршал! — Лакост смотрел Ланну прямо в глаза. — Вы человек, известный своей храбростью, но вы и великий военачальник, равный своими талантами знаменитым полководцам древности. Солдаты, обороняющие эту позицию, закалены в боях, они высоко ценят вас как своего командира и не нуждаются в воодушевлении подобными проявлениями отваги. Не сочтите мои слова за дерзость, но я считаю, что вы подвергаете свою жизнь неоправданному риску в столь критический момент.
Настала пауза; римский профиль Ланна противостоял греческой прямоте Лакоста.
— Благодарю вас, генерал.
Коротко кивнув, маршал ушел по траншее к мосту.
Стараясь поспевать за ним, Лежён не мог сосредоточиться, мысли роились тучей, но одна из них возвращалась назойливой мухой: храбрость это или бравада? Или нечто иное? Все маршалы Империи — храбрецы; на Ланне нет живого места от ран, он не раз смотрел смерти в глаза — так неужели привык к этому зрелищу? Может быть, он фаталист? Или считает себя избранным? Фортуна не раз являла ему свою благосклонность, но для чего же искушать ее каждый день?..
Маршал Ланн особым приказом запретил открытые атаки: продвигаться вперед, не покидая укрытий. Захватив новый дом, в нём устраивали бойницы, пробивали сквозь стены ходы сообщения, затыкали двери и окна мешками с песком. Важно было занять крыши. Лучших стрелков сажали в засаду на чердаках, и они убивали всех появлявшихся там испанцев, пока внизу действовали саперы. Если неприятель еще отстреливался в одной из комнат через амбразуру в стене или двери, в соседнюю вползал по-пластунски сапер, прячась в дыму, потом вдруг неожиданно вставал под ружьями врага и бил по ним ломом. Как только стрельба переставала быть прицельной, в комнату врывались гренадеры, загоняли врага гранатами в глубь коридора, и там начинался новый бой. Всё это происходило одновременно на каждом этаже: наученные горьким опытом французы уже не подставлялись под выстрелы с потолка (через пол верхнего этажа) и под гранаты, сброшенные в печные трубы. Но и испанцы учились быстро: они стали смазывать стропила дегтем, а двери и окна закладывать просмоленными вязанками хвороста. Отступая, они поджигали дом; медленно распространяясь по балкам, глубоко запрятанным под кирпичными сводами, огонь охватывал всю постройку и не стихал несколько дней, создавая непреодолимое препятствие.
Полковник Сан-Хенис объезжал квартал за кварталом, обучая защитников города всем этим премудростям. Роковая пуля настигла его на артиллерийской батарее, носившей имя Палафокса. Умирающего отнесли на плаще в дом его матери и положили ей на колени. Оросив слезами родное лицо без кровинки, убитая горем мать подняла глаза к небесам и вознесла молитву Богородице…
За городом небо сияло голубизной, на деревьях набухали почки. Весна готовилась вступить в свои права, как будто и не было никакой войны, никто никого не убивал… Лакост и Лежён спускались с Монте-Торреро, наслаждаясь минутами покоя. Они были ровесниками, но не молодость и даже не общее дело сблизили их между собой, а нечто неуловимое, что поэты называют родством душ. Они как будто знали друг друга всегда. Лакост говорил о своей юной супруге, предмете своего искреннего обожания; они уже год как обвенчаны, но за это время провели вместе всего пять дней. Поскорей бы закончилась эта осада! Тогда генерал возьмет отпуск и уедет к жене. А еще лучше было бы вовсе выйти в отставку и предаться наслаждениям мирной жизни, деля свое время между объятиями милой, разговорами с мудрым отцом и заботами о детях, которые непременно родятся… За этим разговором они пришли на батарею перед Санта-Энграсия — вся площадь была усеяна окровавленными телами. На счастливое лицо Лакоста легла мрачная тень. Дежурный офицер доложил, что только что была отбита атака испанцев — Палафокс лично привел тысяч десять фанатиков, часть из них засела в окрестных домах. Вон в тех? Так точно! Но ведь там заложены мины! Эти несчастные взлетят на воздух! Лакост велел выкатить две мортиры и отогнать испанцев выстрелами. Он стоял рядом, корректируя стрельбу, когда пуля, пробив тюк с шерстью, чиркнула по его лбу. Сбритая ею прядь волос упала на тюк; Лакост взял ее в ладонь, сказал Лежёну с улыбкой: "Если б этот локон состригли для нее!" Они сверили часы (первый взрыв — через четверть часа, Лежён должен поджечь порох не раньше, чем через две минуты после этого) и разошлись по своим постам.
Прошло уже сорок минут, а взрыва всё не было слышно. Лежён послал человека узнать, в чем дело, тот прибежал обратно, махая руками: поджигайте! Поджигайте! Мина была заложена так глубоко, что раздался лишь глухой "бум", но целый квартал в дюжину домов взлетел на воздух. Едва улеглась кирпичная пыль, поляки пошли на штурм. "Ура! Ура!" — кричал им Лакост из окна. Свист пули он не услышал: она попала ему прямо в лоб.
Беспощадный жестокий убийца орудовал в Сарагосе — тиф. За больными было некому ухаживать, менять повязки на пылающем лбу, подносить воду к запекшимся губам; больницы и госпитали переполнены, монахини-сиделки сбивались с ног, люди заболевали целыми семьями. Прибежав тушить пожар рядом с площадью Себада, крестьяне нашли на разбитом бомбой чердаке три десятка походных кроватей — они пылились на складе, когда больные умирали на холодном полу! Складского сторожа вздернули на виселицу, прикрепив ему на грудь табличку: "Убийца рода человеческого". Живые не успевали хоронить мертвых; покойников, завернутых в саван или в обычный мешок, попросту относили на кладбище, на паперть, на улицу. К смраду разлагавшихся трупов добавился запах плоти, сгоравшей в огне подожженных домов.
В ночь на второе февраля Палафокс выслал из города лодку с семью храбрецами, которые должны были добраться в Куэнку к герцогу Инфантадо и позвать его на помощь. За лодкой погнались понтонеры и взяли ее на абордаж; трое испанцев были убиты, трех взяли в плен, седьмой бросился в ледяные воды Эбро; его несколько раз ударили веслом по голове, но он всё же уплыл…
Полковнику Ронья, заменившему генерала Лакоста, оторвало пулей фалангу большого пальца; Лежён два дня распоряжался вместо него. Улицы, на которых шли бои, становились всё более узкими, их требовалось пересекать одним прыжком: испанцы стреляли почти в упор. Двери, ставни были изрешечены пулями; пушки и мортиры негде развернуть, артиллеристы приносили их на руках разобранными на части, и после первого же выстрела им на голову сыпались осколки стекла, черепица, а то и обрушивались стены. Укрытия делали из всего, вплоть до мешков с зерном и фолиантов из монастырских библиотек. Огромные тома укладывали, словно кирпичи, плашмя или вертикально и закрывались ими от пуль. Увесистое житие какого-нибудь святого спасло не одну неблагочестивую жизнь. Ночью солдаты жгли эти книги вместо дров, чтобы согреться, или вырывали из них листы и поджигали вместо лучины, передвигаясь среди руин. Образованные офицеры страдали при виде такого вандализма, но не могли ему помешать, ведь дров в Сарагосе не найти. Спасти от огня древние манускрипты на греческом, латинском и арабском языках и вовсе было невозможно: солдаты считали их бесполезной абракадаброй.
Не сумев удержать монастырь Дщерей иерусалимских, Палафокс велел его поджечь. Саперы и вольтижеры ринулись в огонь, жестокий бой в этом пекле напоминал ожившую картину Страшного суда. Монахини, оставшиеся оборонять свою обитель вместе с женщинами-воительницами, прижимали к себе распятия и изображения младенца Иисуса, пытаясь уберечь их от поругания. Лежён смотрел сквозь дым на разгромленные кельи с разбросанными по полу кропильницами, амулетами, огромными четками, плетеными циновками — единственной мебелью сестер. В молельнях, где на стенах висели орудия самобичевания, кололи людей штыками и резали кинжалами, в часовенках с фигурками из раскрашенного воска раненые валились на ясли Спасителя, давя белоснежных агнцев, кровь умирающих текла по букетам бессмертников, венкам из роз и лазоревым лентам.
…Гренадер шел по крыше монастыря Святого Франциска, отбрасывая ногой руки цеплявшихся за нее покойников. Вдруг он увидел густые длинные черные волосы, рассыпавшиеся по черепице, наклонился, потянул, надеясь вытащить парик, — из-под мертвых тел вынырнуло бледное лицо девушки. Гренадер отпрянул и обернулся к Лежёну: вот ведь… Лежён боролся с тошнотой; за эти жуткие полтора месяца он так и не смог привыкнуть к вакханалии смерти. Вдоль крыши сидели драконы, грифоны, крылатые монстры — готические водостоки; из их разверстых пастей лилась алая кровь.
Монастырь францисканцев тоже пришлось минировать; взрывом из склепов выбросило останки тех, кто, казалось, давным-давно обрел здесь покой. Когда французы ворвались в церковь сквозь брешь в стене, испанцы, проникшие в нее через ризницу, уже забаррикадировались скамьями, исповедальнями, раками со святыми реликвиями, обломками гробов. Самая убийственная стрельба велась с хоров, откуда испанцев штыками вытеснили на крышу по узкой винтовой лестнице, с которой то и дело срывались люди. Столбы белесого порохового дыма казались призраками в цветных лучах, проникавших сквозь щербатые витражи; легион ангелов с венцами в руках летел с великолепного балдахина, под которым обрушилась часть колонн; из гробницы торчала бледная иссохшая голова в митре, с ямами вместо глаз и рта, — мумия епископа в парадных одеждах тянула костлявые руки к французам… Когда у крестьян, бросавших с колокольни гранаты и стрелявших через крышу, закончились патроны, их сбросили наземь; вместе с ними погиб их командир — француз-эмигрант граф де Флери.
Убедившись, что на крышах не осталось живых, Лежён вернулся в церковь. Солдаты сдирали богатые облачения с останков прелатов, пили церковное вино из козьих мехов, а осушенные бурдюки надували и играли в мяч. Под стенами лежали раненые — французы и испанцы; между ними пробирались хирурги и санитары, оказывая помощь и тем, и другим.
Палафокс пообещал дворянство двенадцати самым храбрым крестьянам. Солдаты из землепашцев и пастухов получались никудышные, но храбрости им было не занимать: один подошел в открытую к позициям французов и успел бросить несколько зажигательных гранат, прежде чем его убили. Ланн получил известие от генерала Сюше, караулившего дороги на левобережье Эбро, что братья Палафокса собрали в Лериде больше десяти тысяч вооруженных людей, чтобы снять осаду Сарагосы; аванпосты этого отряда уже обмениваются сигналами с гарнизоном, авангард выступит тринадцатого февраля. Маршал немедленно отправился навстречу неприятелю, но тот двинулся в обход через Уэску, и Ланн поскорее вернулся назад.
Французы уставали от ежедневных боев и потерь, постоянно возобновляемых препятствий, бессонных ночей, немолчного грохота, зловонного воздуха, каменной крошки, скрипящей на зубах. В лагерях говорили: "Где это видано, чтобы армия в двадцать тысяч человек осаждала пятьдесят тысяч? Мы овладели только четвертью города, а сил уже нет. Нужно ждать подкреплений, иначе мы все погибнем и эти проклятые руины станут нашей могилой, прежде чем мы загоним последних из этих фанатиков в их последнюю дыру". Ланн велел офицерам уверять солдат, что неприятель несет куда большие потери и слабеет на глазах; бомбы, мины, болезни скоро сломят его сопротивление.
Теплый февраль стал неприятным сюрпризом для Палафокса, который призывал на голову французов сеющие уныние дожди. На лугах созрела земляника, лавровые и фруктовые деревья стояли в цвету, воздух в лагерях был напоен ароматами лаванды, розмарина, фиалок, защищавшими от болезней. Правда, ночи по-прежнему были холодные, но солдаты нашли хороший утеплитель: накрыли шалаши и палатки картинами, писанными маслом по холсту и покрытыми лаком, — в церквях и монастырях их было полно. Вместо соломенных тюфяков на землю клали древние пергаменты, в костры подбрасывали деревянных святых.
Несколько солдат из Вислинского легиона сгрудились возле одного из холстов (в польских костелах им не встречалось ничего подобного).
— Да уж, добрый Боженька даст старику хлебнуть водички, — сказал проходивший мимо француз, мельком взглянув на полотно. — А маршал нас тут всех в могилу вгонит.
Ланн подошел поближе — они разглядывали картину Мурильо: притчу об Иисусе, зовущем Петра идти по воде.
— Как Господь говорит здесь со святым Петром, так и я говорю с вами.
Поляки вздрогнули от неожиданности и обернулись.
— Господь говорит: Петр, если ты веришь слову моему, ты сможешь ходить по водам, — твердым голосом продолжал маршал. — Через несколько дней вы возьмете Сарагосу!
Его провожали криками "виват!"
Город изнемогал от голода, болезней и неизвестности. Самые ловкие гонцы, пытавшиеся ночью пробраться в Сарагосу тайными тропами, натыкались на французских часовых. Свежее мясо и овощи закончились, остались лишь треска и солонина; за щуплую курицу на рынке просили пять пиастров, а раньше баран стоил четыре. Вина, масла и зерна хватило бы еще на полгода, но все мельницы на Эбро находились в руках французов, зерно нельзя было обратить в муку, приходилось перетирать его между камнями. Гром взрывов сливался с треском крыш, ломаемых бомбами, гудением пожаров, набатом на всех колокольнях, свистом ядер, снарядов и картечи, звоном стекла, стуком падающей черепицы — весь этот шум, утроенный эхом, наводил ужас на осажденных. Спасаясь от бомбардировок, жители укрывались в погребах, где спертый влажный воздух быстро становился заразным, на улицах же было нечем дышать от дыма, пыли и вони. Четырнадцатого февраля целый отряд из пятидесяти швейцарцев "асулехос"[61] во главе с офицером, державший оборону в предместье, перешел с оружием и пожитками на сторону французов.
Виселицы на Косо больше не пугали. Туманным утром к французским пикетам у замка Альхаферия вышли около сотни крестьян — мужчин, женщин, детей, — умолявших лучше убить их, чем заставлять вернуться в город. Офицер велел отвести их к Ланну.
— Вы просите меня о милости, но вы ее не заслужили, — сказал им маршал, сурово сдвинув брови.
Понурив головы, крестьяне слушали переводчика: именно их ослиное упрямство заставило пролиться столько крови, тогда как они могли безбедно жить под милостивой рукой короля Жозефа Наполеона! Что хорошего они видели от своих алчных, трусливых, бездарных королей, погрязших в интригах и разврате? Их роскошь и великолепие — обратная сторона ваших нищеты и бесправия! Малейшая прихоть временщика перевесит в суде любой закон. А Церковь, Инквизиция, монахи, жирующие за ваш счет, удерживая вас во мраке невежества? Французы принесли вам свет истинной свободы, основанной на едином для всех законе, простом и понятном. Никакой барщины, никаких поборов! Право собственности для каждого! Не платить Церкви за рождение и смерть, ведь это происходит без ее содействия! Никто не принудит вас вступить в брак или отказаться от него! Вот какая жизнь вас ожидает, а вы готовы отдать ее за Фердинанда, чтобы вернуть всё, как было?!
Явился караул, вызванный адъютантом; испанцы обнялись, прощаясь друг с другом перед смертью.
— Уведите, накормите, напоите, потом дайте каждому по два франка и по два хлеба и отправьте обратно в Сарагосу, — отрывисто произнес Ланн. — Пусть знают, что провианта у нас вдоволь, и пусть помнят мою щедрость.
Кирка, с шорохом вгрызавшаяся в землю, звонко стукнулась обо что-то хрупкое, послышался шелест рассыпающихся монет.
— На, передай капитану, пусть порадуется.
Минер, не оборачиваясь, передвинул назад мешок с землей, поверх которой лежали кругляши, блестевшие в тусклом свете коптилки.
Клады они находили уже не раз, роя подземные ходы на глубине двадцать футов. Век за веком, напасть за напастью люди прятали от врагов самое ценное (как им тогда казалось), а вернуться за ним было некому. Капитан Верон-Ревиль существенно обогатил свою коллекцию монет и медалей редчайшими экземплярами римской, арабской, даже карфагенской чеканки, минеры же равнодушно сгребали в сторону золото, бронзу и серебро: малейшая ошибка — и они будут здесь похоронены вместе с древними горшками, набитыми бесполезными сокровищами. Старое русло Эбро, которое они откопали, устлано галькой — попробуй-ка ворочать ее бесшумно! А цемент в древней римской стене чертовски твердый…
— Тсс!
Передний минер замер и предостерегающе поднял руку. С той стороны стены раздавались голоса. Французы всегда остерегались шума во время работ, но испанцы не унижались до шепота: они ведь на своей земле.
Послышался звук кирки о каменную кладку: испанские минеры пробивали ту же стену с другой стороны. Француз сглотнул слюну и подобрался, крепче сжав в руке свой инструмент; товарищи встали за его спиной; все неотрывно смотрели на выщербленную стену, начинавшую дрожать. Еще чуть-чуть… ну… Разом! Проломив одним ударом дыру, французы бросились головой вперед, сбив с ног опешивших испанцев.
В погребе было темно, как в печи; удары направляли на слух, под каменными сводами метались крики на разных языках. Железо звякнуло о глиняный горшок, под ногами захрустели черепки, но еще раньше колени обдало холодной влагой. Плеск, стук, снова плеск! Огромные невидимые кувшины, разбитые вслепую кирками и саблями, извергали из своего чрева целые потоки вина и оливкового масла, заливавшие упавших. Вопли, стоны, бульканье постепенно смолкли, сменившись тяжелым дыханием. Чиркнуло кресало в чьих-то руках, отсветы коптилки заплясали на стене. Почти по пояс в темной жиже, французы побрели к выходу из погреба, спотыкаясь о трупы; они потеряли только двоих.
Как же тяжело возвращаться из лагеря в зловонные руины! Но ничего не поделаешь, надо проследить за тем, как закладывают мины под Университет. Миновав несколько ведетов, Лежён углубился в галерею, заложенную с одной стороны мешками с песком. Мостовая впереди была полуразобрана, Лежён остановился, примериваясь прыгнуть так, чтобы не подвернуть себе ногу, и вдруг боковым зрением уловил какое-то движение. Быстро повернул голову в ту сторону: часовой-поляк подавал ему знаки, вытаращив глаза, рисуя пальцем в воздухе круг и согнув кисть другой руки. Это могло бы выглядеть забавно, но не для Лежёна, понявшего, в чём дело: где-то за углом есть дырка, в которую целится испанский стрелок. Да, так и есть, — вон оно, круглое отверстие в двери, в которое слегка торчит дуло ружья. Приложив правую ладонь к сердцу, Лежён кивнул часовому и спустился в подвал.
Несколько поляков смотрели в слуховое окно, выходившее в садик; один аккуратно выставил ружье и выстрелил. Лежён подбежал, глянул: в садике лежал убитый испанец с холщовой сумкой в руках. Насколько можно было понять из объяснений поляков, он подбирал с земли свинцовые пули. Раздался вскрик, к убитому бросилась растрепанная женщина, обхватила ладонями его голову с недвижными раскрытыми глазами, припала ухом к груди, потом запрокинула лицо к небу и издала звериный вопль. Потрясая кулаками, она выкрикивала проклятия французам, затем вскочила, выхватила сумку из рук мужа, подняла с земли его ружье… Грянул выстрел, она упала рядом как подкошенная. Лежён перевел взгляд — на лице поляка всё еще читалось сострадание, но руки действовали быстрее мысли. На несколько минут воцарилась тишина, пока в садик не прибежала девочка лет пятнадцати. "Папа! Мама!" Бросившись на колени, она целовала и теребила своих родителей, с плачем рвала на себе волосы, потом повернулась к окошку и стала кричать, чтобы французы убили ее, — зачем теперь жить?.. Никто не решился пролить кровь сироты. Один из поляков крикнул: "Maleñka, nie bój siç! Chiquita no tiene miedo!"[62] Утерев слезы, девочка завернула тело матери в плащ отца, попробовала тащить по земле, но быстро выбилась из сил. Тогда она забрала сумку, ружье и ушла.
Болезни настигли и французов, а каждый день боев прореживал ряды солдат; госпиталь в Алагоне был переполнен, не хватало санитаров, хирургов, провианта, белья, медикаментов — всего. Если бы Палафокс вздумал штурмовать французские позиции, он мог бы одержать победу, но генерал сам был болен и слишком слаб, чтобы вести людей в атаку.
Ланн с трудом сдерживал накопившееся раздражение, и порой оно прорывалось наружу — так вода из скрытых под землею труб бьет вверх фонтанной струей. Какой-то испанец сумел пробраться к французским аванпостам, когда маршал обходил их ночью; раскаленная пуля опалила отворот его мундира; Ланн взбежал по шаткой лестнице на чердак ближайшего дома, велел принести себе дюжину заряженных ружей и сам принялся стрелять. Остановился он лишь тогда, когда испанское ядро, влетев в оконце, разорвало пополам стоявшего рядом с ним капитана гренадеров.
Обороной предместья командовал барон де Версаж — французский эмигрант, служивший испанцам; в ночь на восемнадцатое февраля он был убит. Ланн тотчас отдал приказ о штурме. Выскочив из траншеи, стрелки побежали вперед врассыпную, чтобы не стать легкой мишенью для картечи; три пехотные колонны быстро заняли маслобойню, которая в один момент оказалась завалена трупами. В каждом доме вспыхивала рукопашная. В одном из них бой продолжался целый час, пока два отряда французов не ворвались туда одновременно из подвала и через крышу, но к тому времени все испанцы были перебиты, в густом дыму французы принялись сражаться друг с другом…
В монастыре Святой Елизаветы ворота дважды выбивали пушечными выстрелами, и дважды оборонявшие монастырь крестьяне поднимали их, подпирая руками. Обломки ворот лежали на куче из мертвых тел. Сопротивление монахов в церкви Святого Лазаря сломили быстро; ослепленные дымом и яростью, французы порубили саблями женщин и детей, сгрудившихся у алтаря и умолявших о пощаде. Монахи выскакивали в окна и бежали к Эбро; пушки тотчас принялись стрелять по мосту, чтобы не дать им уйти в город; отряд из трехсот испанских солдат всё же прорвался на мост, укрытый дымовой завесой; еще тысячи три устремились по берегу в другую сторону — в погоню послали конницу; в серо-желтых водах Эбро барахтались утопающие.
Палафокс трижды пытался перейти через мост на помощь предместью и был вынужден отступить, усеяв оба берега телами. В этот момент под Университетом взорвались две большие мины, заложенные три дня назад; пять рот Вислинского легиона ворвались в пробитые бреши.
Даже хунта не смела опровергнуть новость о победе французов. Народ больше не верил в защиту Мадонны Пилар, раз она и посвященную ей церковь не смогла уберечь от разрушения; несколько знатных горожан отправились к Палафоксу, требуя капитуляции. И всё же сопротивление не было сломлено; крестьяне дежурили возле лодок на Эбро, чтобы генералы не сбежали. Графиня де Бурида бледной тенью передвигалась по улицам, раздавая пожертвования раненым и больным, лежавшим на тонких соломенных подстилках в холодных сводчатых галереях и лечившихся одною рисовой водой. Часовые, завернувшись в одеяла, сидели на каменных скамьях, стуча зубами от озноба, и умирали прежде, чем их могли сменить.
…Сен-Марсу вновь завязали глаза и повезли через весь город, под гневные выкрики и оскорбления. Избавившись от повязки, он увидел перед собой сорок изможденных, бледных лиц, искаженных ненавистью и страданием, — то была новая хунта, проведшая бессонную ночь в спорах о правильном решении. Дон Педро Мария Рик, бывший казначей королевской канцелярии, произнес от имени Палафокса напыщенную похвалу героизму солдат и обывателей, потребовав капитуляции на почетных условиях. Сен-Марс предложил им сдаться на волю победителя, чем вызвал всеобщий крик возмущения. В этот же миг в окна проник нарастающий шум приближающейся толпы.
Минеров не успели предупредить о перемирии; бомба под Косо взорвалась в самый неподходящий момент — когда на улицу высыпали люди, впервые за много дней увидавшие небо. "Измена!" Бледный Палафокс застыл в своем кресле, натянутый как струна; "Смерть французу!" — гремело за окном. Двери комнаты распахнулись перед испанскими офицерами со шпагами наголо; Сен-Марс расправил плечи и вскинул подбородок — пусть видят, как умирает француз!
— Сеньор, мы не потерпим, чтобы чернь попирала международное право в вашем лице, — сказал ему один из офицеров. — Если будет нужно, мы закроем вас своим телом!
Палафокс с облегчением закрыл глаза и обмяк, его лоб покрылся испариной.
…Лансьеры радостно потрясали своими копьями, приветствуя Сен-Марса, — встревоженный Ланн выслал их к воротам Кармен. Беспокоиться пришлось довольно долго, потому что депутация от хунты не решилась ехать через город до наступления темноты. Ланн принял депутатов в своей ставке возле шлюзов, напустив на себя суровый вид. Так и быть, из уважения к доблестному испанскому народу он согласен на почетную капитуляцию. К его удивлению, депутаты вместо благодарности принялись выставлять ему новые требования: гарантировать доходы Церкви, признать королем Фердинанда VII… Ланн молча развернул план Сарагосы и указал шесть огромных мин, заложенных под Косо, по три тысячи фунтов пороха каждая. Они будут взорваны одновременно, уничтожив остаток города; пятьдесят орудий на левом берегу Эбро направлены на Сарагосу, всё готово к общему штурму, который начнется завтра в полдень. Депутаты раз пять быстро перекрестили лоб и рот большим пальцем: взрывы уничтожат их собственные дома и самые лучшие здания в городе! Дрожащими руками они подписали конвенцию, продиктованную Ланном: "Городу Сарагосе предоставляется всеобщее прощение. Гарнизон выйдет с воинскими почестями и сложит оружие в двухстах шагах от ворот Портильо. Офицерам оставят их шпаги, солдатам — ранцы. Их отведут во Францию, где они станут военнопленными. Горожане сдадут оружие. Сохранность имущества гарантируется. Религия будет сохранена в неприкосновенности. Крестьяне смогут свободно вернуться по домам. Чиновники принесут присягу королю Жозефу".
Новость о капитуляции хотели сохранить в тайне до рассвета, однако она быстро облетела весь город. Отряды разъяренных людей захватили артиллерию, желая продолжать оборону, и удвоили охрану лодок, фанатики бежали по улицам, крича об измене и требуя смерти депутатов. Измученным испанским солдатам, караулившим внешнего врага, теперь приходилось усмирять внутреннего.
Двадцать первого февраля французская армия выстроилась во всеоружии, с зажженными фитилями, вдоль дороги на Алагон. С самого рассвета солдаты мылись, брились, чистились, полировали орлов на киверах и теперь глядели молодцами. Ровно в полдень забили барабаны, из ворот Портильо вышел испанский гарнизон. Яркие широкие пояса, обхватывавшие стройную талию, и коричневые плащи, наброшенные поверх лохмотьев, делали почти красавцами жутко исхудавших людей, с трудом переставлявших ноги. Под широкополыми шляпами с ястребиными перьями прятались бледные лица, заросшие черной бородой. Женщины с плачущими детьми, замешавшиеся в ряды солдат, часто оборачивались к Мадонне, шепча молитвы, мужчины же смотрели по сторонам, и когда настал момент сложить оружие и отдать знамена, на их лицах было написано отчаяние, в глазах горел гнев: они сдались столь малочисленному неприятелю! Пленных тремя колоннами отправили под охраной в Байонну, Лежёна маршал послал в Париж — объявить императору о падении Сарагосы.