1. Соединенные Штаты в середине XIX столетия

I

Отличительной чертой Соединенных Штатов всегда было развитие. Американцы обычно измеряют этот процесс в количественных характеристиках. Как никогда подходящим это было в первой половине XIX века, когда был зарегистрирован беспрецедентный рост по трем направлениям: приток населения, расширение территории, подъем экономики. В 1850 году Закари Тейлор — последний президент США, родившийся до принятия Конституции — стал свидетелем глобальных перемен, произошедших за время его сознательной жизни. Население Соединенных Штатов увеличилось в четыре раза. Неуклонно продвигаясь в западном и южном направлениях, американцы в те же четыре раза увеличили и размеры своей территории, заселяя, завоевывая, аннексируя и скупая земли, где тысячелетиями жили индейцы и на которые претендовали Франция, Испания, Великобритания и Мексика. В течение первой половины XIX века валовой национальный продукт вырос в семь раз. Никакой другой народ того времени не мог сравниться с американцами хотя бы по одному параметру такого бурного роста, а сочетание трех вышеуказанных направлений превратило Америку в «вундеркинда» XIX столетия.

Хотя большинство американцев считают такой процесс «прогрессом», неконтролируемый рост имеет как позитивные, так и негативные последствия. Индейцам, например, этот процесс нес ущемление, а не расширение прав, а их жизнелюбивая культура стала зависимой и апатичной. Чернокожие — одна седьмая часть населения — также в основном несли бремя прогресса, вместо того чтобы пользоваться его плодами. Зерновые культуры, выращивавшиеся рабами, вносили весомый вклад в экономическое развитие и территориальную экспансию. Мировой рынок был завален хлопком с американского Юга; именно хлопок придал импульс промышленной революции в Англии и Новой Англии и затянул ручные кандалы на афроамериканцах крепче, чем когда бы то ни было.

Даже для белых американцев рост экономики далеко не всегда означал прогресс. Хотя в первой половине XIX века доходы на душу населения и возросли вдвое, не всем слоям общества достался равный кусок пирога. Как богатые, так и бедные радовались росту доходов, однако имущественное неравенство стало очень заметным. По мере миграции населения из сельской местности в города фермеры переориентировались на производство зерна для нужд рынка, а не для домашнего потребления. Производство тканей, одежды, кожаных изделий, инструментов и других товаров переместилось из дома в мастерскую, а оттуда — на фабрику. В ходе процесса многие женщины из производителей превращались в потребителей, меняя, как следствие, статус. Некоторые ремесленники страдали от того, что теряют квалификацию, ибо разделение ручного и механического труда существенно ослабило позиции традиционного кустарного способа производства и превратило их из индивидуальных предпринимателей в наемных работников. Таким образом, это могло привести к потенциальному конфликту, угрожавшему общественному устройству «дивной новой республики».

Более существенной, однако, была угроза межэтнических конфликтов. За исключением небольшого количества немецких фермеров в Пенсильвании и в предгорьях Аппалачей, подавляющее большинство белых американцев до 1830 года были британцами по крови и протестантами по вероисповеданию. Недорогая, плодородная земля и нехватка рабочих рук в бурно растущей экономике в сочетании с недовольством населения ограниченностью ресурсов Северной Европы вызвали сначала слабый, а затем все более массовый приток немецких и ирландских эмигрантов в Соединенные Штаты после 1830 года. Большинство этих «новых американцев» получили воспитание в лоне католической церкви, поэтому прирост такого населения насторожил некоторых протестантов. Стали появляться многочисленные организации «нативистов»[4], оказавшихся на передовой сопротивления многообразию культур, путь к которому был долгим и тернистым.

Однако наибольшую опасность для жизнеспособности США в середине XIX века таили не классовая борьба или этническая разобщенность, а конфликт интересов Севера и Юга по вопросу о рабстве. Для многих американцев институт рабства казался несовместимым с основополагающими идеалами республики. Если все люди созданы равными и Создатель наделил их неотчуждаемыми правами, такими как свобода и стремление к счастью, то что может послужить оправданием для порабощения нескольких миллионов мужчин и женщин? Поколение, сражавшееся за независимость, отменило рабство в штатах к северу от линии Мэйсона — Диксона[5]: новые штаты к северу от реки Огайо вошли в состав Союза как свободные, однако к югу от этих границ рабство превратилось в существенный компонент экономики и культуры региона.

Между тем в первой трети XIX века страну захлестнула волна возрождения протестантизма, известная как Второе Великое пробуждение. В Новой Англии, северной части штата Нью-Йорк и в тех регионах Старого Северо-Запада (выше 41-й параллели), которые были заселены потомками янки из Новой Англии, этот религиозный пыл вызвал множество преобразований в сфере нравственности и культуры. Наиболее заметным и противоречивым из них являлся аболиционизм. Развивая пуританскую доктрину коллективной ответственности, согласно которой каждый человек являлся «сторожем брату своему», эти реформаторы-янки отказались от кальвинистской идеи предопределения, проповедовали достижимость искупления грехов всеми, кто истинно его жаждет, побуждали каяться в грехах и направляли свои усилия, чтобы «отмыть» от них все общество. А самым отвратительным общественным злом было рабство. Согласно мысли реформаторов, пред Господом все люди равны, и души черных людей столь же драгоценны, сколь и души белых; порабощение одного Божьего дитя другим является нарушением высшего закона, даже если оно закреплено в Конституции.

К середине столетия антирабовладельческое движение влилось в политическую жизнь и постепенно разделило страну на два лагеря. Рабовладельцы отнюдь не считали себя отъявленными грешниками, и им удалось убедить большинство белых южан, невольников не имевших (две трети населения Юга), что освобождение рабов повлечет за собой крах экономики, социальный хаос и межрасовые столкновения. Рабство с этой точки зрения вовсе не является злом, каким его изображают фанатики-янки; напротив, это несомненное благо, основа процветания, мира и превосходства белой расы, необходимый инструмент для того, чтобы чернокожие не превращались в варваров, преступников, нищих.

Возможно, проблема рабства при любых обстоятельствах вызвала бы решающую схватку Севера и Юга, но именно бурный рост США сделал проблему столь взрывоопасной. Два миллиона квадратных миль к западу от Миссисипи — было ли их «явным предначертанием»[6] стать свободной или рабовладельческой территорией? В 1820 году Конгресс принял поистине соломоново решение по этому вопросу, разделив территорию, отошедшую к Соединенным Штатам в результате Луизианской покупки[7], надвое по 36-й параллели (36°30′ с. ш.), причем в Миссури, расположенном севернее этой границы, рабство было легализовано в порядке исключения. Однако такая мера лишь отсрочила кризис. Если в 1850 году Конгрессу вновь удалось отсрочить его посредством нового компромисса, то к 1860 году уже ничто не могло помочь. Вполне возможно, что одного лишь «разбухания» могло быть достаточно для создания центробежной силы, которая угрожала бы развалом страны. Однако в середине столетия такую опасность усугубило рабство.

II

Ко времени Луизианской покупки в 1803 году Соединенные Штаты были незначительным государством на периферии европейской жизни, с населением, сопоставимым по численности с населением Ирландии. Томас Джефферсон полагал, что «империи свободы», которую он выкупил у Наполеона, будет достаточно для размещения сотен поколений будущих американцев. Однако уже к 1850 году, всего через два поколения, американцы не только заселили эти территории, но и освоили новые на тихоокеанском побережье. Всего несколько лет спустя Соединенные Штаты превзошли Великобританию по числу жителей, став самым густонаселенным государством Запада после России и Франции. К 1860 году в стране проживало 32 миллиона жителей, из которых четыре миллиона были рабами. В течение первой половины столетия население США росло в четыре раза быстрее, чем население Европы, и в среднем в шесть раз быстрее, чем население всего остального мира[8].

Этот феномен объяснялся тремя факторами: в полтора раза большей, чем в Европе, рождаемостью; несколько более низкой смертностью; иммиграцией. Все три фактора были связаны с относительным благоденствием американской экономики. Соотношение земельных площадей к количеству населения было гораздо выше, чем в Европе, что позволяло делать достаточные запасы пищи, а также заключать более ранние браки и рожать больше детей. Хотя по Северной Америке нередко прокатывались эпидемии, жертв среди ее преимущественно сельского населения было меньше, чем в более густонаселенной Европе. Именно выгодное соотношение «земля / население» приводило к росту заработной платы и открывало новые возможности, что в первой половине XIX века привлекло в страну пять миллионов иммигрантов.

Хотя Соединенные Штаты в это время оставались преимущественно аграрной страной, городское население (горожанами считались люди, жившие в населенных пунктах с числом жителей выше 2500 человек) росло в период с 1810 по 1860 год в три раза быстрее сельского (его доля выросла с 6 до 20 %). Это были наивысшие темпы урбанизации во всей американской истории. В течение этих же десятилетий доля рабочей силы, занятой в несельскохозяйственных профессиях, выросла с 21 до 45 %[9]. Тем временем естественный прирост населения хотя и оставался выше, чем в Европе, но стал замедляться, так как родители, желая обеспечить отпрысков лучшим питанием и образованием, предпочитали заводить меньше детей. С 1800 по 1850-е годы рождаемость в Америке упала на 23 %. Смертность также несколько сократилась, но, видимо, не более чем на 5 %[10]. Однако рост населения продолжался теми же темпами в течение всего рассматриваемого периода (около 35 % каждое десятилетие), поскольку рост иммиграции компенсировал упадок рождаемости. В течение всей первой половины XIX века рост населения на три четверти обеспечивался за счет перевеса рождаемости над смертностью, а иммиграция давала оставшуюся четверть[11].

Экономический рост подхлестывал демографические изменения. Население удваивалось каждые 23 года, а валовой национальный продукт — каждые пятнадцать. Историки, занимающиеся экономикой, не могут прийти к согласию относительно того, когда начался этот «интенсивный» рост, так как количественные данные до 1840 года носят фрагментарный характер. Ясно только то, что до начала XIX века рост экономики был «экстенсивным», практически совпадая с приростом населения. Только после англо-американской войны 1812–1814 годов (возможно, в результате преодоления депрессии 1819–1823 годов) экономика начала расти быстрее, чем население. Ежегодный рост совокупного продукта и национального дохода на душу населения в период с 1820 по 1860 год оценивается в среднем в 1,7 %[12]. Наибольшие темпы роста были зафиксированы в 1830-е и 1850-е годы, сменявшиеся глобальной депрессией 1837–1843 годов и менее выраженной в 1857–1858 годах.

Хотя выгоды от роста доходов получало большинство американцев, верхушка приобрела гораздо больше, чем находившиеся внизу социальной лестницы. Если средний доход вырос на 102 %, то реальные заработки рабочих — только на 40–65 %[13]. Все увеличивающийся разрыв между богатыми и бедными, как кажется, характеризует большинство капиталистических экономик в первые десятилетия их роста и промышленного подъема. В этом отношении американские рабочие, скорее всего, все же преуспели больше, чем их европейские собратья, ведь до сегодняшнего дня идут споры о том, пострадали или нет британские рабочие от абсолютного падения реальной заработной платы в первые полвека промышленной революции[14].

Предпосылкой экономического развития в такой крупной стране, как Соединенные Штаты, стало развитие транспортных путей. До 1815 года единственным рентабельным средством перевозки грузов на большое расстояние были парусники и плоскодонные баржи. Большинство американских дорог представляло собой грязные разбитые тропы, практически непроходимые в сырую погоду. Стоимость транспортировки тонны товара на тридцать миль по суше из любого американского порта была эквивалентна стоимости доставки того же груза через Атлантику. Путешествие из Цинциннати в Нью-Йорк занимало минимум три недели, а единственным возможным способом отправить туда груз был сплав по Огайо и Миссисипи, а затем перевозка через Мексиканский залив и морем вдоль атлантического побережья — на такое путешествие требовалось не менее семи недель. Не вызывает, таким образом, удивления, что трансатлантическая торговля США превалировала над внутренней, что большинство промышленных товаров приобреталось в Англии, что ремесленники продавали на местном рынке товары, сделанные главным образом на заказ, а фермеры, жившие в стороне от судоходных водоемов, сами потребляли продукты своего труда. В результате экономический рост почти не превышал демографический.

Такая ситуация изменилась после 1815 года в результате транспортной революции, как ее без всякого преувеличения называют историки. Частные компании, власти штатов, даже федеральное правительство финансировали строительство мощенных щебнем дорог, по которым можно было ездить в любую погоду. Еще более важным было то, что в штате Нью-Йорк был прорыт первый канал — канал Эри — между Олбани и Буффало, соединивший город Нью-Йорк с северо-западом страны. Эта стройка вызвала настоящий бум: к 1850 году общая протяженность каналов составляла 3700 миль. В те же годы исполнилась мечта Роберта Фултона: пароходы вспенили все судоходные реки. Однако романтика и прибыльность от пароходов в 1850-х годах уступили «железному коню». К 1850 году США с их девятью тысячами миль железных дорог занимали первое место в мире, однако это достижение меркнет по сравнению с 21 тысячей миль рельсов, уложенных в следующее десятилетие, в результате Соединенные Штаты к 1860 году имели большую протяженность железных дорог, чем весь остальной мир. Железные ленты пронзили массивы Аппалачей и соединили мостами берега Миссисипи. Еще одно новое изобретение — телеграф, по медным проводам которого информация доходила до адресата мгновенно, — обогнал железные дороги и к 1861 году полностью опутал континент своей сетью.

Все эти открытия перевернули жизнь американцев. Они вполовину сократили наземные транспортные расходы (до 15 центов за тонно-милю), и вскоре обычные дороги, за исключением рейсов на короткие расстояния и локальных поездок, перестали играть значимую роль. Расценки за пользование каналами упали до одного цента за тонно-милю, за речные перевозки — и того меньше, а тарифы на перевозки по железной дороге к 1860 году составляли менее трех центов за тонно-милю. Несмотря на более высокие тарифы, скорость транспортировки и надежность железных дорог (большинство каналов зимой замерзали, а реки становились несудоходными в периоды низкой воды или наводнений) стимулировали их развитие. Города, через которые не проходили железнодорожные пути, теряли свое значение, а те, что располагались близ магистралей, процветали (особенно если там был развит и водный транспорт). Чикаго, выросший на болотистых берегах озера Мичиган, к 1860 году превратился в конечный пункт пятнадцати железнодорожных веток, а его население за предшествующее десятилетие выросло на 375 %. Развивая головокружительную скорость в 30 миль в час, «железный конь» позволил добираться из Нью-Йорка до Чикаго за два дня вместо трех недель. Крушение поездов вскоре стало основной причиной смерти от несчастного случая, обогнав взрывы пароходов, но совместное использование этих видов транспорта позволило сократить время перевозки грузов из того же Цинциннати в Нью-Йорк с пятидесяти дней до пяти. Цинциннати стал мясной столицей: разница в оптовой цене свинины с Запада между Цинциннати и Нью-Йорком уменьшилась с 9,53 до 1,18 доллара за бочонок[15], а муки — с 2,48 доллара до 28 центов.

С помощью телеграфа эти и другие изменения цен становились известны всей стране. Наряду с железными дорогами и технологическими новшествами в печатном деле и производстве бумаги, телеграф существенно увеличил влиятельность газет — основного средства общения со страной. Цена одного газетного номера упала с шести центов в 1830 году до одного-двух к 1850-му. Тиражи росли вдвое быстрее населения, а «свежие новости» были уже новостями последних часов, а не дней. Скорые поезда распространяли еженедельные столичные издания (вроде New York Tribune Хораса Грили) среди живших в глуши фермеров, способствуя появлению у тех политических пристрастий. В 1848 году несколько влиятельных газет объединились в агентство Associated Press, дабы контролировать информацию, отправляемую по телеграфу[16].

Транспортная революция видоизменила экономику. Еще в 1815 году жители США производили на своих фермах или в своих хозяйствах большинство того, что они потребляли, использовали или носили. Большую часть одежды изготавливали матери и дочери фермеров из тканей, которые сами ткали и пряли при свете самодельных свечей (или естественном освещении) в домах, построенных местными плотниками или каменщиками или просто мужчинами своих семей из материалов, взятых на ближайших лесопилке или кирпичном заводе. Обувь из кожи, заготовленной местными кожевенниками, также делали сами или прибегая к помощи сапожника. Кузнецы ковали инструменты и сельскохозяйственную утварь для нужд хозяйства. Местные ремесленники изготавливали даже оружие. В более крупных городах портные, сапожники, краснодеревщики и колесники заправляли небольшими лавками, работая там вместе с несколькими наемными рабочими и одним-двумя подмастерьями и производя высококачественные товары или изделия на заказ для состоятельных покупателей. В эпоху медленного и дорогостоящего наземного транспорта лишь немногие из этих изделий продавались дальше, чем за 20 миль от места их производства.

Такой мир не мог, разумеется, сохраниться после транспортной революции, сделавшей возможным разделение труда и ориентацию продукции на более крупные и отдаленные рынки. Фермеры все больше и больше осваивали производство тех культур, для которых конкретные почва и климат наиболее подходили. На деньги, вырученные от продажи произведенного зерна, они покупали еду, одежду и промышленные товары, но произведенные уже не по соседству, а где-то далеко и доставленные по воде или железной дороге. Для того чтобы сеять и жать специализированные культуры, фермеры покупали недавно изобретенные рядовые сеялки, культиваторы, косилки и жатки, которые растущая сельскохозяйственная промышленность производила во все большем количестве.

В больших и маленьких городах предприниматели, которых стали называть «торговыми капиталистами» или «промышленниками», реорганизовали и стандартизировали производство множества товаров для продаж крупными партиями на региональных и, впоследствии, национальных рынках. Некоторые из этих новых предпринимателей были выходцами из рядов ремесленников, руководя ныне наемными служащими, которым платили поденную или сдельную заработную плату вместо того, чтобы совместно изготавливать и продавать изделие, делясь процентом от выручки. Иные «торговые капиталисты» и промышленники имели слабое знакомство с «ремеслом» (сапожным, портняжным и т. п.) или вообще никогда ничем подобным не занимались. Они были бизнесменами, которые вкладывали денежные средства и привлекали квалифицированных работников для реструктуризации предприятий. Такая реструктуризация могла принимать различные формы, но имела одну общую деталь: процесс производства изделия (например, обуви или мебели), который раньше осуществлялся одним или несколькими умельцами-ремесленниками, был теперь разбит на множество этапов, на каждом из которых был задействован конкретный узкий специалист. Иногда работник выполнял свою задачу вручную, но все чаще и чаще использовались различные механизмы.

В высокомеханизированных производствах, таких как текстильная промышленность, к фабричной схеме, где все операции совершаются в одном помещении с использованием одного источника энергии (обычно воды, реже — пара), чтобы приводить в движение механизмы, пришли достаточно рано. Такая система позволила текстильной промышленности Новой Англии увеличить годовой объем выпуска хлопковой ткани с 4 миллионов ярдов в 1817 году до 308 миллионов в 1837-м. В менее технологичных отраслях, таких как пошив одежды, работа делалась в небольших мастерских, причем частью отдавалась разнорабочим (зачастую женщинам и детям) на дом. Такое положение вещей сохранялось и после изобретения в 1840-х годах швейной машины, на которой можно было работать как дома, так и на фабрике.

Каким бы ни было соотношение механизированного и ручного труда или централизованного производства и надомной работы, основными характеристиками нового способа производства было разделение и специализация труда, стандартизация продукции, возросшая дисциплина работников, рост эффективности труда, увеличение объемов выпуска и снижение расходов. Все эти факторы повлияли на снижение оптовых товарных цен на 45 %, а розничных — даже на большую цифру (по оценке — на 50 %) в период с 1815 по 1860 год[17].

К 1860 году стали видны контуры зарождающейся американской экономики массового потребления, массового производства и капиталоемкого сельского хозяйства. Развитие экономики происходило неравномерно в различных регионах и отраслях промышленности. Даже в наиболее развитых регионах, таких как Новая Англия, оно было далеко не завершено: как и встарь, там можно было встретить деревенских кузнецов и сапожников. Что уж говорить о землях Фронтира[18] к западу от Миссисипи и тех зонах, куда не добралась транспортная революция: например, нагорьях и сосновых рощах южных штатов или лесах Мэна и Адирондакских гор, где экономический прогресс был едва заметен. Многие американцы по-прежнему жили в условиях обособленного ремесленничества и дорыночной экономики, как и их предки. Однако самые развитые сектора экономики уже вывели США на первое место по уровню жизни и на второе — по объему промышленного производства; таким образом, американцы стали наступать на пятки своим британским собратьям, несмотря на их полувековой гандикап от начала промышленного переворота[19].

Озадаченные «родичи» начали посматривать на Соединенные Штаты с интересом. Победа «Америки» над четырнадцатью английскими яхтами в устроенной Королевской яхтенной эскадрой гонке 1851 года повергла ведущую морскую державу мира в шок. Гонка происходила в дни проведения международной промышленной выставки в лондонском Хрустальном дворце, где американские изделия вызвали искреннее любопытство. Британцев изумило не столько качество американских ружей, жаток, замков и револьверов, сколько то, что они были произведены из взаимозаменяемых деталей машинной обработки. Понятие взаимозаменяемости не было новостью в 1851 году, не было это и американским ноу-хау — уже в 1780-е годы французские оружейники изобрели взаимозаменяемые детали для ружей. Однако большую часть таких деталей высококвалифицированные мастера вытачивали вручную, и их взаимозаменяемость была в лучшем случае приблизительной. Новой для европейских экспертов была американская техника производства с помощью специального механизма, который мог воспроизвести бесконечное количество одинаковых деталей с более высокой точностью, чем та, которой мог добиться самый искусный мастер. Англичане назвали этот процесс «американской системой производства» — под таким названием он известен и поныне[20].

Правда, полная взаимозаменяемость деталей, изготовленных по такой «системе», была в некотором роде рекламным ходом — ручная обработка по-прежнему была порой необходима для получения точной копии. Прецизионные и калибровочные станки, доводящие точность до тысячной доли дюйма, появились лишь одно-два поколения спустя. Тем не менее, проверка десяти произвольно выбранных ружей, изготовленных на заводе в Спрингфилде (штат Массачусетс) с 1844 по 1853 год (каждое изделие имело свой год выпуска) окончательно убедила британских скептиков: рабочий разобрал мушкеты на детали, перемешал их в ящике и без затруднений вновь собрал все ружья.

Тот факт, что взаимозаменяемость деталей была усовершенствована именно в производстве стрелкового оружия, не случаен.

Во время войны армия нуждается в большом количестве вооружения и, кроме того, поврежденные детали оружия необходимо срочно заменять. Государственные арсеналы США в Спрингфилде и Харперс-Ферри постепенно модернизировали этот процесс еще до 1850 года. Во время Крымской войны англичане закупили американские механизмы и построили оружейный завод в Энфилде. Сэмюэл Кольт также открыл в Лондоне завод, оборудованный машинами, выпущенными в Коннектикуте. Эти события символизировали переход лидерства в станкостроении от Британии к Соединенным Штатам.

В течение 1850-х годов делегации британских промышленников, посещавшие Америку, сообщали домой о широком ассортименте изделий, произведенных с помощью специализированных механизмов: настенные и карманные часы, мебель и множество других деревянных изделий, гвозди и шурупы, гайки и болты, железнодорожные костыли, замки, плуги и т. д. «Нет ничего, что нельзя произвести с помощью машин», — говорил Сэмюэл Кольт парламентской комиссии в 1854 году, и к тому времени англичане уже склонны были ему поверить[21].

Массовое производство в США захватило и такие малоподходящие для этого отрасли, как строительство зданий. Именно в этот период был изобретен деревянный балочно-стоечный каркас дома, и сегодня по меньшей мере три четверти всех зданий Америки построены именно так. Однако до 1830 года здания в большинстве своем строились одним из трех способов: из грубо отесанных топорами бревен; из кирпича или камня; из толстых деревянных балок, обработанных плотником, соединенных шипами в гнездах. Дома первого типа обходились недорого, но зато по ним гуляли сквозняки, что вряд ли могло устроить стремительно растущий и богатеющий средний класс; здания второго и третьего типа были надежны, но дороги, и к тому же строительство их было долгим делом, для которого требовались квалифицированные каменщики и плотники, каковых всегда не хватало в бурно развивающихся городах, таких как Чикаго, где требовалось строить много и в сжатые сроки. Для решения этой проблемы в 1830-е годы в Чикаго, и Рочестере — быстрорастущем городе на канале Эри — были построены первые дома балочно-стоечного типа. Они были сконструированы с помощью хорошо известного теперь соединения распиленных машиной досок, скрепленных заводскими гвоздями, образующего каркас дома. Распиленные машиной обшивка и гонт, сделанные заводским способом двери и оконные рамы этот каркас дополняли. Скептики посмеивались над такими «легкими каркасами», утверждая, что их сдует первый же сильный порыв ветра. Однако в действительности дома эти оказались весьма устойчивыми, потому что доски были прибиты гвоздями так, что любая деформация происходила против направления волокон древесины. На возведение таких домов требовалось гораздо меньше времени и средств, чем на здания, построенные традиционным способом. Популярность таких «чикагских домов» была настолько велика, что этот метод распространился по всей стране[22].

Дома с балочно-стоечным каркасом иллюстрируют четыре фактора, которыми и тогда, и в наше время объясняют зарождение американской системы производства. Первым фактором было то, что экономисты называют спросом, а социальные историки могли бы назвать демократией потребления: потребность или желание растущего и мобильного населения получать множество готовых потребительских товаров по приемлемым ценам. Причисляя себя к членам «среднего класса», американцы 1850-х годов имели желание и возможность покупать готовую обувь, мебель, мужскую одежду, часы, оружие, даже дома. Если этим вещам и недоставало качества, законченности, стиля и прочности изделий ремесленников, они, тем не менее, были вполне функциональными и доступными. На рынке возникло новое понятие «универсальный магазин», предлагавший товары народного потребления широкой публике. Гости из Европы, отмечавшие (причем не всегда с одобрением) связь политической системы со всеобщим избирательным правом (белых) мужчин и социально-экономической модели стандартизованного потребления, были правы в своих предположениях. Вопиющая нищета низов и роскошь богатой верхушки никуда из жизни Соединенных Штатов не ушли, но большинство иностранных наблюдателей были поражены развитием среднего класса.

Другим фактором, давшим толчок американской системе, была нехватка рабочих рук и, как следствие, высокая стоимость труда. Так, например, недостаток умелых плотников спровоцировал бурный рост домов с балочно-стоечным каркасом. «Рабочий класс относительно немногочислен, — сообщала британская комиссия по промышленности, посетившая США в 1854 году, — и именно нехваткой рабочих рук можно объяснить замечательную изобретательность, отраженную в сберегающих труд механизмах, чье автоматическое действие полностью покрывает потребность в более затратном ручном труде промышленных держав прошлого». Европейцы удивленно отмечали слабое противодействие механизации труда со стороны американских рабочих: в Америке рабочей силы недоставало, поэтому новые машины не выгоняли рабочих на улицу, как часто происходило в Европе, а, скорее, увеличивали производительность труда каждого отдельного рабочего. Американские «рабочие приветствуют новые механизмы, — сообщал (впрочем, несколько преувеличивая) один английский промышленник, — освобождающие самих рабочих от тяжелого неквалифицированного труда; их важность и значение работникам помогает понять и оценить обучение»[23].

Не отрицая тезис о нехватке рабочих рук, некоторые историки делают упор на третьем факторе капиталоемкости американской системы: богатых природных ресурсах Соединенных Штатов. Ресурсы также являются разновидностью капитала, и тремя самыми яркими примерами этой эпохи служили земля, леса и гидроэнергия (особенно в Новой Англии). Высокое соотношение свободной земли к количеству населения поощряло такую форму ведения сельского хозяйства, которая была бы убыточной везде, кроме Соединенных Штатов, где она как раз была экономически оправданна, так как использование механизмов приводило к скромным результатам на акр земли, однако к высоким — на человеко-час работы. Америка изобиловала лесами, тогда как Европе их недоставало, соответственно, древесину использовали множеством разных способов: как топливо для пароходов и локомотивов, как стройматериал, как материал для изготовления запчастей для машин и т. д. Станки внедрялись прежде всего в деревообрабатывающей промышленности, где на них обрабатывали едва ли не любое деревянное изделие: мебель, ложи ружей, рукоятки топоров, колесные спицы, двери и сотни других изделий. Машинная обработка приводила к большему расходу древесины, чем ручное производство, но там, где древесина была дешева, а человеческий труд — дорог, это было экономически целесообразно. Лидерство США в деревообрабатывающей промышленности заложило основы и для превосходства в металлообработке в период после 1850 года. Быстрые реки обеспечивали мельницы дешевым источником энергии, что до 1870 года закрепило за водой статус основного гаранта промышленной мощи Соединенных Штатов[24].

Четвертым фактором эффективности американской экономики, отмеченным британскими наблюдателями, была система образования, благодаря которой американские рабочие приобретали высокий уровень грамотности и «адаптивной разносторонности». Это резко контрастировало с положением английского рабочего, долгими годами учившегося «в цеху», а не в школе, лишенного «гибкости ума и готовности принимать новшества» и «не желавшего менять методы работы, к которым он привык», — это слова одного английского промышленника. Институт подмастерьев сходил в Соединенных Штатах на нет, так как большинство детей на Северо-Востоке посещало школу вплоть до четырнадцати или пятнадцати лет. «Образованный гораздо лучше, чем многие его сверстники, даже стоящие в Старом Свете на более высокой социальной ступени… любой [американский] рабочий склонен к изобретению усовершенствований, облегчающих ему труд — отсюда налицо сильное желание… быть в курсе любой новинки»[25].

Возможно, подобное утверждение было излишне категоричным, но многие изобретения и вправду были предложены именно американскими рабочими. Пример Элиаса Хоу, квалифицированного станочника из Бостона, изобретателя швейной машины, — один из многих. Это и было тем, что современники называли изобретательностью янки, причем словечко «янки» использовалось ими во всех трех значениях: американцы вообще, жители северных штатов в частности и собственно население Новой Англии. Из 143 важных изобретений, запатентованных в США с 1790 по 1860 годы, 93 % было сделано в свободных штатах, и около половины из них — в Новой Англии. Многие предприятия станкостроительной промышленности и большинство фабрик и заводов, где применялись наиболее совершенные разновидности американской системы производства, были расположены в Новой Англии. Один аргентинец, посетивший США в 1847 году, писал, что люди, разъехавшиеся из Новой Англии по всей стране, переносили «на другие территории Союза… нравственные и интеллектуальные способности, [а] также… умение работать руками, что превратило рядового американца в этакую ходячую мастерскую… Именно они основали и поднимали крупные колониальные и железнодорожные предприятия, банки и корпорации»[26].

Связь между «адаптивной разносторонностью» янки и их образованием, отмеченная британскими наблюдателями, действительно существовала. В середине XIX века Новая Англия занимала первое место в мире по предоставлению образовательных услуг и грамотности населения. Более 95 % взрослого населения умели читать и писать, три четверти детей в возрасте от 5 до 19 лет числились в школах, куда они ходили в среднем шесть месяцев в году. Прочие северные штаты старались не отставать, а вот на Юге всего лишь 80 % белых жителей были грамотными, и лишь треть белых детей числились в школах, которые они посещали в среднем три месяца в году. Рабы, естественно, не ходили в школу, и лишь одна десятая часть их умели читать и писать. Даже с учетом рабов в 1850-е годы грамотными были почти четыре пятых населения Соединенных Штатов, по сравнению с двумя третями населения Британии и Северо-Западной Европы и четвертью населения Южной и Восточной Европы. Считая же только свободных жителей, 90 %-ный уровень грамотности в США был сопоставим лишь со Швецией и Данией[27].

Подъем образования в этих странах, начавшийся в XVII веке, был связан с Реформацией. Духовенству всех деноминаций нужно было знать, как читать и понимать Слово Божье. В XIX веке религия продолжала играть важную роль в образовании американцев. Большинство колледжей и многие средние школы спонсировались различными конфессиями, и даже государственное образование по-прежнему отражало протестантские воззрения. С 1830 года быстрое распространение и усовершенствование системы государственного образования шло на запад и на юг от Новой Англии, хотя эта система еще не проникла южнее Огайо. Руководство этим процессом осуществлял глава бюро по делам образования Массачусетса и неутомимый публицист Хорас Манн. Реформа включала в себя учреждение педагогических курсов для обучения учителей, введение стандартного поэтапного учебного плана, превращение различных типов сельских и городских благотворительных школ в единую систему государственных школ и распространение государственного образования на среднюю школу.

Важной целью реформы образования оставалось привитие протестантских моральных ценностей, таких как «порядок, пунктуальность, постоянство и усердие», путем «моральных и религиозных наставлений, даваемых ежедневно», — заявлял главный школьный инспектор Массачусетса в 1857 году. Ценности эти, помимо того что давали когнитивные навыки и знания, также служили нуждам растущей капиталистической экономики. Школы являлись «основным фактором, влияющим на развитие или прирост национальных ресурсов, более действенным в производстве и достижении общего благосостояния страны, чем все остальные факторы, упомянутые в книгах о политической экономии»[28]. Текстильный магнат Эббот Лоуренс говорил своему другу из Виргинии, желавшему повторить промышленную революцию Новой Англии в своем штате: «Вы не сможете заняться развитием своих ресурсов без введения генеральной системы народного образования — вот стержень всех реформ». «Образованный рабочий, — добавлял в 1853 году другой бизнесмен-янки, чьи слова словно перекликались с отзывами британских гостей, — способен преумножить капитал, вовлеченный в бизнес, в отличие от невежественного»[29].

III

Недавние научные исследования поставили под сомнение процитированные выше утверждения о том, что американские рабочие с готовностью и охотой приняли новый промышленный порядок[30]. По-видимому, квалифицированные ремесленники все же сопротивлялись определенным аспектам развития капитализма. Они объединялись в профсоюзы и рабочие партии, которые представляли немалую силу в 1830-е годы, когда противоречия, вызванные капиталистической ломкой локальной «ремесленной экономики», были наиболее остры. Споры о заработной плате и контроле над рабочим процессом приводили к забастовкам и другим формам протеста. Активность рабочих пошла на убыль после 1837 года, когда депрессия, вызвавшая безработицу, вынудила их поумерить пыл. После оздоровления экономики резкий всплеск иммиграции усилил межэтнические и религиозные разногласия в среде рабочего класса. Нативизм, пропаганда трезвости и увеличивающийся антагонизм между Севером и Югом возобладали над экономическими проблемами, которые стояли во главе угла в 1830-е годы. Как бы то ни было, трения на производстве имели место, и порой они проявлялись в таких акциях, как забастовка сапожников в Массачусетсе в 1860 году.

Технические инновации не были главной причиной волнений среди рабочих. Естественно, станки заняли места некоторых ремесленников или обесценили их квалификацию, однако большинство машин той эпохи выполняли простые монотонные действия, ранее осуществлявшиеся низко- или среднеквалифицированными рабочими. Даже когда им на смену пришли более сложные механизмы, ремесленники пополняли ряды других квалифицированных работников: станочников, инструментальщиков, монтажников, инженеров-строителей и механиков — в 1850-е годы их число выросло вдвое[31]. Транспортная и коммуникационная революции создали и новые профессии, некоторые из них весьма почетные и высокооплачиваемые: пароходный лоцман, железнодорожный служащий, телеграфист (численность последних двух категорий в 1850-е годы увеличилась в пять раз). Стремительный рост городов, отодвигавших фронтир все дальше на запад, необычайная мобильность американцев и региональные различия в темпе технологического прогресса означали, что квалифицированные рабочие, вынужденные под натиском новых технологий уйти с предприятий в одной части страны, могли отправиться на запад и найти работу там. Словом, европейцы, противопоставлявшие неприятие рабочими инноваций в своих странах восприимчивости рабочих к переменам в Соединенных Штатах, были не так уж далеки от истины.

Волнения также не провоцировались сокращением доходов. Несмотря на скачки инфляции в середине 1830-х и 1850-х годов и периоды роста безработицы, вызванные спадом производства, долгосрочный график реальной заработной платы шел вверх. Разумеется, жизнь человека коротка, и условный рабочий, пытавшийся свести концы с концами во время спадов, скажем, 1841 и 1857 годов, смотрел на ситуацию не из смягчающего ее драматизм далёка, как историк. Более того, жалованье некоторых мужчин-ремесленников становилось более скудным, когда внедрение новых технологий или механизмов позволяло работодателям нанимать новичков или неумех, зачастую женщин и детей, чтобы те производили отдельные детали в рамках последовательного процесса, ранее целиком находившегося под контролем квалифицированных рабочих. Поэтому неудивительно, что недовольство перерастало в волнения в среде довольно узких специалистов, испытавших на себе тяготы дисквалификации: сапожников, портных, ткачей, краснодеревщиков, печатников.

Нельзя пройти и мимо того, что, несмотря на общий рост реальной заработной платы, работники с нижних этажей иерархической лестницы, особенно женщины, дети и недавние иммигранты, проводили многочасовой рабочий день на потогонном производстве или на душных фабриках за жалкие гроши. Они могли заработать на кусок хлеба только в том случае, если другие члены их семей тоже работали. Однако для некоторых из них те гроши, которые они зарабатывали в качестве прислуги, фабричных рабочих, портовых грузчиков, швей, подсобников или строителей, были лучшей долей по сравнению с полуголодным существованием, которое они влачили в Ирландии. Тем не менее, нищета была широко распространена, особенно в крупных городах со значительной долей иммигрантов. В Нью-Йорке многочисленная беднота была загнана в зловонные «клоповники», что обеспечило городу практически двукратное превосходство над Лондоном по уровню смертности[32].

Хотя беднейшие рабочие Нью-Йорка в 1863 году и устроят самый ужасный бунт во всей американской истории, эти люди никогда не стояли в первых рядах протестующих в предвоенную эпоху. Протест тогда подогревался не столько уровнем зарплаты, сколько самой ее идеей. Наемный труд был своего рода формой зависимости, противоречившей республиканским принципам, на которых стояли Соединенные Штаты. Сутью республиканизма была свобода — драгоценное, но хрупкое неотчуждаемое право, которому постоянно угрожали бессовестные манипуляции властей. Идеолог республиканизма Томас Джефферсон определял сущность свободы как независимость, требующую наличия продуктивной собственности. Человек, чье благополучие зависит от других, не может быть по-настоящему свободным, а зависимые классы не могут служить опорой республиканского правления. Женщины, дети и рабы являются зависимыми, и это выводит их за рамки государства свободных республиканцев. Наемные рабочие также зависимы, вот почему Джефферсон опасался развития промышленного капитализма с его потребностью в наемном труде. Он мечтал об Америке фермеров и ремесленников, владевших собственными средствами производства и экономически самостоятельных.

Однако американская экономика развивалась другим путем. Квалифицированные ремесленники, имевшие собственный инвентарь и продававшие продукты своего труда по «справедливой цене», постепенно оказались перед необходимостью продавать свой труд. Вместо того чтобы работать на себя, они работали на кого-то. Вместо того чтобы получать справедливую оплату за свое искусство, они получали жалованье, которое было обусловлено не действительной ценностью их труда, а требованиями неуклонно отдаляющегося «рынка сбыта». Понятия master и journeyman (подмастерье) больше не были связаны ни общностью торговых интересов, ни надеждами наемного работника самому в будущем стать мастером. Все больше и больше они разделялись как «наниматель» и «наемный работник» с различными и иногда противоречивыми интересами. Работодатель хотел получить максимальную прибыль, что означало повышение эффективности труда и контроль над производственными расходами, включая заработную плату. Работник становился зависимым от «босса» в отношении не только заработной платы, но и средств производства — машин, владеть которыми работник теперь не мог и мечтать. Таким образом, с зарождением в 1815–1860 годах промышленного капитализма начала складываться новая система классовых отношений между капиталистами, владевшими средствами производства, и рабочими, в чьем распоряжении была лишь рабочая сила. Наемным ремесленникам, попавшим в орбиту таких отношений, они не пришлись по душе. И сами рабочие, и те, кто говорил от их лица, остро критиковали рост капитализма.

Они настаивали на том, что капитализм несовместим с республиканскими принципами. Зависимость от заработной платы лишает человека независимости и, как следствие, свободы. Наемные труженики ничуть не лучше рабов, отсюда выводился термин «наемное рабство», а начальник представал рабовладельцем. Именно он определял длительность, темп, разделение труда и уровень заработной платы; он мог принимать на работу и увольнять с нее по своему усмотрению. Ремесленник допромышленной эпохи мог работать много или мало — как ему заблагорассудится. Он работал в зависимости от наличия работы, а не от звонка до звонка. Если ему хотелось отдохнуть и пропустить стаканчик с друзьями, он так и делал. Однако при новом распорядке режим труда для всех работников был одинаково строг — система превратила их в машины, в рабов времени. Владельцы предприятий поощряли движение за трезвость, которое набрало силу после 1830 года, так как его протестантские лозунги о воздержанности, пунктуальности, надежности и бережливости абсолютно соответствовали качествам сознательного рабочего при новом порядке. Некоторые работодатели запрещали употребление спиртного во время работы и пытались даже запретить своим рабочим пить во внерабочее время. Для людей, считавших выпивку три раза в день своим правом, это было еще одним признаком порабощения.

По мнению рабочих-реформаторов, капитализм также попирал и прочие устои республиканизма: добродетель, всеобщее благо и равенство. Добродетель требовала от членов общества ставить интересы этого общества превыше собственных; капитализм же превозносил эгоизм и погоню за выгодой. Всеобщее благо подразумевало то, что республика должна вознаграждать всех своих граждан, а не только избранные классы, но, предоставляя права и выделяя средства на учреждение банков, корпораций, рытье каналов, строительство железных дорог, сооружение плотин и прочие проекты, имеющие целью экономическое развитие, государство и местные органы власти поддерживали одни слои общества в ущерб другим. Они образовывали монополии, концентрировавшие в своих руках могущество, угрожавшее свободе. Также они усугубляли все возрастающее имущественное неравенство: к 1840-м годам в крупнейших американских городах 5 % богатейших жителей владели примерно 70 % всей налогооблагаемой собственности, в то время как беднейшие слои не владели почти ничем. Несмотря на то, что в сельской местности неравенство проявлялось менее рельефно, в масштабах всего государства к 1860 году верхушка из 5 % взрослого свободного мужского населения владела 53 % всех богатств, а малообеспеченная половина населения — всего лишь 1 %. Линию такого неравенства также корректировали возраст и классовая принадлежность: большинство 21-летних не обладали практически ничем, тогда как у поколения 60-летних кое-что за душой имелось; средний же человек мог рассчитывать на пятикратное увеличение состояния за время своей жизни. Тем не менее, обладание собственностью для тех американцев, которые находились на низших ступенях экономической лестницы, становилось эфемерной целью[33].

Осуждение подобного положения вещей сопровождалось истинно республиканской риторикой. Наемный труд «воспроизводил цепи рабства, все прочнее и прочнее сковывающие свободных тружеников», — вещал один оратор. Фабрики вязали рабочих «по рукам и ногам с помощью системы мелкого деспотизма, такого же беспардонного, как и тирания по отношению к рабочим в Старом Свете»[34]. Один стихотворец даже провел параллель между борьбой за независимость в 1776 году и борьбой рабочих полвека спустя:

Сражались наши деды за свободу,

Что обошлась так дорого народу,

Теперь народ тиранят на заводах…

Беда Британии — теперь наша беда:

Корона виновата не всегда[35].

Чтобы противостоять могуществу этой новой тирании, рабочий мог только воздержаться от труда: то есть либо уволиться и идти на все четыре стороны, либо бастовать. Конечно, рабочие имели больше прав, чем рабы, но с тех пор и до наших дней идут жаркие споры, является ли такая альтернатива достаточной для восстановления баланса отношений с предпринимателями. Радикалы так не думали. Они предлагали множество схем для того, чтобы уравнять богатство и собственность или перехитрить систему жалований путем создания производственных кооперативов. В 1830-х и 1840-х годах развернулись эксперименты по созданию коммун: от довольно робкой попытки трансценденталистов (Брук-Фарм) до пресловутой коммуны Онейда, где общей была не только собственность, но и супруги.

Но все это было, так сказать, «покусыванием капитализма под одеялом». Более существенной акцией стала кампания против монополий, проведенная силами джексоновской Демократической партии. Это движение объединило профсоюзы, выразителей интересов рабочих и мелких фермеров, стоявших на пороге рыночной революции и испытывавших страх быть вовлеченными в этот водоворот. Эти группы демонстрировали самосознание производителей, основанное на трудовой теории стоимости: все истинные материальные ценности исходят от труда, с помощью которого они порождены, и доходы от их реализации должны возвращаться к тем, кто их создал. Такие «производительные классы» не включают в себя банкиров, юристов, торговцев, перекупщиков и прочих «капиталистов», которые являются «кровососами» или «паразитами», «манипулирующими „общими ценностями“» и «разжиревшими за счет заработков изнуренных непосильным трудом рабочих»[36]. Из всех «пиявок», высасывающих соки из фермеров и рабочих, банкиры были самыми отвратительными. Банки вообще и Второй банк Соединенных Штатов в частности стали главными символами капиталистического развития в 1830-е годы и главным же козлом отпущения за все мыслимые его грехи.

Американская промышленная революция частично финансировалась государственной и местной властью, субсидировавшей строительство дорог, каналов и образовательные проекты. Часть средств шла из-за рубежа — иностранные инвесторы надеялись получить большую отдачу от бурно развивающейся американской экономики, чем у себя в странах. Наконец, еще одна часть складывалась из нераспределенной прибыли американских компаний. Однако превалирующим источником капитала становились банки штатов. С 1820 по 1840 годы их количество увеличилось втрое, а активы — впятеро. После паузы, вызванной депрессией 1840-х годов, с 1849 по 1860 год количество банков и их активы удвоились. В предвоенную эпоху именно банковские обязательства были основным видом денежных средств[37].

Банки были важны не только как инструмент экономического развития — росла и их политическая роль. Двухпартийная система из вигов и демократов сформировалась в период обсуждения вето президента Эндрю Джексона на продление полномочий Второго банка Соединенных Штатов в 1832 году. Десять с лишним лет после Паники 1837 года банковский вопрос оставался наиболее противоречивым в государственной политике, противопоставляя ратовавших за банки вигов демократам. Последние рассматривали концентрацию богатств в руках банков как самую серьезную угрозу свободе со времен Георга III. Они заявляли: «С самого основания республики банки являлись безусловными ее врагами, двигателем новой формы угнетения… наследием аристократических тенденций прошлого, институтом, пришедшим на смену дворянскому своеволию и феодальным пошлинам». Банки послужили причиной «искусственного неравенства в распределении средств, нищеты и преступности, упадка морали и многих других общественных зол… Во имя равноправия давайте упраздним банки»[38].

В ответ сторонники банковской системы высмеивали подобные мнения как несерьезные и даже реакционные. «Кредитная система, — заявляли они, — является порождением свободы», фактором экономического роста, принесшего беспрецедентное процветание всем американцам. Один виг из Огайо говорил в 1843 году: «Мы нуждаемся в капитале. Мы хотим посредством хорошо контролируемых… банков развивать колоссальные ресурсы нашей страны». Тот, «кто сегодня выступает за полное упразднение нашей кредитной системы», является не меньшим ретроградом, чем «тот, кто пытается заменить локомотивы или пароходы фургонами или пройти против бурного течения Миссисипи на барже»[39].

Северные виги и их преемники-республиканцы после 1854 года вывели логическое обоснование своих взглядов на проблему свободного труда в условиях капиталистического развития. В ответ на аргументы ремесленников, что система заработной платы и разделения труда отчуждает рабочих от работодателей, виги замечали, что возрастающая эффективность труда выгодна обеим сторонам, так как зарплаты растут вместе с доходами. «Интересы капиталиста и рабочего… прекрасно гармонируют друг с другом, — писал филадельфийский виг, экономист Генри Кэрри. — Каждый получает свою выгоду из любого фактора, способствующего… росту»[40]. На заявление о том, что все материальные ценности создаются трудом, виги отвечали, что и банкир, который пустил капитал в оборот, и предприниматель, который заставил деньги работать, и торговец, который нашел рынки сбыта, являются «работниками», так же создающими ценности. На утверждение, что жалованье превратило рабочего в раба, идеологи свободного труда возражали, что зависимость от заработной платы будет временной и что в условиях бурного экономического роста в обществе равных возможностей и бесплатного государственного образования молодой человек, обладающий добродетелями трудолюбия, самодисциплины, самосовершенствования, бережливости и трезвости, сможет пробиться в жизни и стать независимым работником или даже успешным предпринимателем.

Американцы середины XIX века могли рассказать достаточно правдивых или вымышленных историй о людях, которые добились всего самостоятельно посредством «усердия, терпения, настойчивости и рачительности», что помогло им стать «обеспеченными, а затем и просто богатыми»[41]. С избранием Авраама Линкольна они стали ссылаться на его пример человека, перебравшегося из бревенчатой хижины в Белый дом. «Мне не стыдно признаться в том, что двадцать пять лет назад я был наемным рабочим, клал рельсы, работал на барже — словом, прошел обычную школу сына бедняка!» — произнес Линкольн в Ныо-Хэйвене в 1860 году. Но в свободном штате человек сознает, что «всегда может улучшить свое положение… просто не существует такой вещи, как пожизненное прикрепление человека к наемной работе». «Наемное рабство», по словам Линкольна, это понятие, состоящее из двух противоположных терминов. «Человек, в прошлом году работавший на другого, в этом работает на себя самого, а в следующем уже будет нанимать других, чтобы те работали на него». Если человек «продолжает оставаться наемным тружеником всю свою жизнь, то дело не в системе, а либо в том, что сам он является натурой зависимой, выбирающей такой путь, либо в недальновидности, недомыслии или исключительном невезении». «Система свободного труда, — подытожил Линкольн, — открывает возможности для всех, дает всем людям надежду, энергию, стимулы и улучшение жизненных условий». Именно отсутствие такой надежды, энергии и стимулов в штатах рабовладельческого Юга и превратило Соединенные Штаты в «дом разделенный»[42].

Какой бы идеализированной ни представлялась линкольновская картина «американской мечты»[43], такая идеология «восходящей мобильности» смягчила классовые противоречия в Соединенных Штатах. «Нет ни одного рабочего парня хотя бы средних способностей (по крайней мере, в штатах Новой Англии), который бы не имел представления о новых машинах или усовершенствовании производства, с помощью которых он в будущем надеется улучшить свою жизнь или достичь богатства или признания в обществе», — отмечал заезжий британский промышленник в 1854 году. Одна из газет Цинциннати сообщала в 1860 году, что «из всего множества молодых людей, занятых на различных производствах в нашем городе, нет ни одного, который бы не желал и даже с уверенностью бы не надеялся разбогатеть»[44]. Такое «Евангелие от Успеха» породило целую лавину нравоучительной литературы, где молодым людям давались различные советы, как преуспеть в жизни. Следствием стал не только определенный динамизм жизни американцев, но и — в сочетании с неразборчивым материализмом, отталкивавшим некоторых европейцев и причинявшим неудобства многим американцам — просто бешеный темп жизни.

Виги и республиканцы были сторонниками всяческих «усовершенствований», стимулирующих экономический рост и «восходящую мобильность»: «внутренних усовершенствований» в виде строительства дорог, каналов, железных дорог и т. п.; протекционистских тарифов, защищающих американскую промышленность и трудящихся от иностранных конкурентов, готовых работать за низкую зарплату; централизованной, рациональной банковской системы. Многие из них одобряли кампании за трезвость, сделавшие американскую нацию менее пьющей: потребление алкоголя взрослыми сократилось на душу населения с эквивалента семи галлонов чистого алкоголя в год (1820-е годы) до менее двух галлонов (1850-е годы). В те же годы потребление чая и кофе на душу населения удвоилось. Виги также поддерживали государственные школы, считая их отличным стимулом социальной мобильности. Начальная школа, говорил губернатор Нью-Йорка, виг Уильям Сьюард, является «величайшим уравнителем нашей эпохи… но уравнителем не на базовом уровне, а на уровне, объединяющем всех на стезе разума и блага». Хорас Манн считал, что образование «делает больше, чем просто лишает бедняков враждебного отношения к богатым, — оно не дает им стать бедняками»[45].

Люди, разделявшие принципы вигов и республиканцев, были в массе своей теми, кто преуспел на ниве рыночной экономики или мечтал об этом. Многочисленные исследования довоенных предвыборных предпочтений показали, что виги и республиканцы пользовались наибольшим успехом среди «протестантов-карьеристов» из числа конторских служащих, квалифицированных работников и фермеров, живших поблизости от транспортных коммуникаций, вовлекавших их в рыночную экономику. Это были, так сказать, «свои люди», приветствовавшие капиталистическую трансформацию экономики XIX века и в большинстве своем получившие от этого выгоду. Хотя многие демократы (особенно южные) также варились в этом котле, в основном приверженцы приходили к ним со стороны: демократов поддерживали рабочие, возмущенные упадком престижа ремесленных специальностей и зависимостью от наемного труда; иммигранты-католики, находившиеся в самом низу социальной и профессиональной лестницы и затаившие обиду за попытки протестантов-янки изменить их привычку к выпивке и заставить их детей посещать государственные школы; сторонники президентов Джефферсона и Джексона, с подозрением относившиеся к банкам, корпорациям и другим институтам, сосредотачивавшим у себя материальные ценности, что угрожало республиканским свободам; мелкие фермеры внутренних или удаленных районов, не переносившие городских щеголей, торговцев, банкиров, янки и всех тех, кто мог помешать им жить как заблагорассудится[46].

По причине непоследовательности американской политической жизни подобные обобщения нужно делать со множеством оговорок. Несмотря на всю свою маргинальность, микроскопическое число чернокожих, проживавших в той полудюжине северных штатов, где они имели право голоса, формировали стойкий электорат вигов. Весь декларируемый Демократической партией эгалитаризм адресовался только белому населению. Ее приверженность сохранению рабства и расизму оставалась неприкрытой как на Юге, так и на Севере, тогда как идеология вигов частично вышла из того же евангельского реформизма, что породил аболиционистское движение. На другом конце социальной иерархии находились лидеры демократов в Нью-Йорке, среди которых было много банкиров и торговцев, не разделявших с ютившимся в трущобах ирландско-американским простонародьем ничего, кроме общей партийной привязанности. Следовательно, обобщения предыдущего абзаца указывают на тенденцию, отнюдь не являвшуюся аксиомой.

Эта тенденция была, наверное, более выражена в старых штатах Северо-Запада: Огайо, Индиане и Иллинойсе. Большинство тамошних первопоселенцев были выходцами с Верхнего Юга и из Пенсильвании. Они населяли южную часть региона, выращивали кукурузу, разводили свиней и гнали виски, продавая незначительные излишки на рынках, образовавшихся на речной сети Огайо — Миссисипи. Их называли «конскими каштанами», «верзилами», «простофилями», они носили домотканую одежду, прокрашенную маслом грецкого или серого ореха, и от этого получили еще одно прозвище — «серые». Они оставались сельскими жителями, симпатизировали южанам, отстаивали местные интересы, враждебно относились к «янки» — выходцам из Новой Англии, заселившим северные районы этих штатов после введения в эксплуатацию канала Эри в 1825 году. Янки занялись выращиванием пшеницы, разведением овец и рогатого скота, а также производством молока, налаживая связи с рынками восточной части страны благодаря все расширяющейся после 1850 года железнодорожной сети. Железные дороги, стремительно множащиеся банки, промышленные предприятия, крупные и мелкие города, где всем владели или заправляли «янки», обусловили более быстрый рост этой части штатов, чем районов, заселенные «серыми». Количественный анализ социально-экономического и культурного разнообразия в Иллинойсе в 1850 году показал, что на территориях, заселенных янки, упор делался на производство пшеницы, сыра и шерсти, принимались во внимание стоимость продукции, получаемой с акра, процент мелиорированных земель и стоимость сельскохозяйственного оборудования, отмечалось положительное отношение к банкам, урбанизация, рост населения, школ, грамотности, действовали конгрегационалистская и пресвитерианская церкви, общества борьбы с пьянством и рабовладением. Регионы, где проживали «серые», характеризовались производством кукурузы, сладкого картофеля и виски; население к банкам и чернокожим относилось враждебно, было малограмотным, а господствовала там баптистская церковь. Не приходится и говорить о том, что «серые» районы в подавляющем большинстве голосовали за демократов, тогда как округа, где жили янки, — за вигов, а после 1854 года — за республиканцев[47].

Другим электоратом Демократической партии были подлинные аутсайдеры — иммигранты. В первые сорок лет существования республики приток иммигрантов был слаб. Даже в 1820-е годы он в среднем не превышал 13 тысяч человек в год. Однако уже в следующем десятилетии иммиграция выросла вчетверо. Избыток населения по отношению к ограниченным ресурсам в Великобритании, Ирландии и западных землях Германии буквально выдавливал тысячи людей, заполнявших корабли и плывших в Новый Свет за длинным долларом или дешевыми землями. Несмотря на экономический кризис, в начале 1840-х годов ежегодный приток иммигрантов в страну даже вырос на 40 % по сравнению с бумом иммиграции десятилетием ранее. Выход из депрессии в Соединенных Штатах совпал с заболеванием картофеля в Ирландии и политическими волнениями в континентальной Европе, связанными с революциями 1848 года. Такие обстоятельства привели к въезду трех миллионов иммигрантов, пересекших Атлантику с 1845 по 1855 год. В пропорциональном исчислении это был пик притока иностранцев во всей истории Америки.

До 1840 года три четверти иммигрантов были протестантами и прибывали главным образом из Великобритании. Половина из них, выходя на рынок труда, становилась квалифицированными рабочими или конторскими служащими, а еще треть — фермерами. Но иммиграция в течение двух последующих десятилетий выросла в шесть раз, поэтому конфессиональный и профессиональный состав иммигрантов кардинально менялся. Из новой волны иммигрантов две трети были католиками из Ирландии и немецких земель, и если количество фермеров (преимущественно, немцев) выросло, то процент прочих упомянутых категорий резко снизился[48].

Бедность, религия и культурное отчуждение делали ирландцев аутсайдерами втройне. В 1830—1840-х годах в некоторых северовосточных городах проходили антикатолические и этнические бунты. Самый кровопролитный из них вспыхнул в Филадельфии в 1844 году, когда произошли трехсторонние столкновения между протестантами, католиками-ирландцами и гражданским ополчением. На поле боя осталось по меньшей мере шестнадцать трупов, многие были ранены; две церкви и десятки других зданий были разрушены. Во многих городах открывались отделения «нативистских» групп, требовавших увеличить период натурализации для иммигрантов перед получением ими гражданских и избирательных прав и ужесточить правила занятия государственных должностей приезжими. Этим группам удалось сделать своего кандидата мэром Нью-Йорка, а также избрать трех конгрессменов от Филадельфии. Такой нативизм на деле был больше направлен против католиков, нежели иммигрантов, так как протестантские иммигранты (особенно из северной части Ирландии) были в рядах наиболее воинствующих «нативистов». Хотя это движение в основном привлекало активистов из среднего класса, к нему присоединялись и квалифицированные рабочие-протестанты. Их этническая вражда с такими же, как они сами, рабочими внесла большую лепту в провал джексоновских мечтаний о рабочей солидарности. Однако именно вследствие провигской направленности нативизма католические иммигранты еще теснее сплотились вокруг Демократической партии. Разрушительная сила политического нативизма проявится еще сильнее в 1850-е годы, когда он повлияет на распад двухпартийной системы перед Гражданской войной[49].

Видоизменение экономики оказало противоречивое влияние и еще на одну группу политических аутсайдеров — женщин. Перенос рабочего процесса из дома в мастерскую или на фабрику поменял функции многих семейств: вместо единицы производства на первый план вышла единица потребления. Такое же, хотя и менее выраженное, действие оказало на семьи фермеров переориентирование сельского хозяйства с собственных нужд на потребности рынка. Эти сдвиги превратили большинство свободных женщин из производителей в потребителей, изменив, таким образом, их основную роль в экономике (рабыни, естественно, продолжали работать в поле, как и всегда). Вместо того чтобы прясть, ткать одежду, варить мыло и изготавливать свечи, занимаясь этим у себя дома, женщины все чаще и чаще стали покупать эти изделия в лавках.

Справедливости ради заметим, что некоторые женщин устраивались работать на текстильные фабрики или становились надомными швеями, модистками, сшивали обувь и т. д. Хотя единицы из них (помимо рабынь) и нанимались на работу в сельском хозяйстве (правда, жены фермеров всегда работали не покладая рук), строительстве, горной промышленности или на транспорте, большинство по-прежнему заполняли «вакансии» домашней прислуги или прачек. В середине столетия четверть занятых на производстве составляли женщины, а в текстильной промышленности женщины и девушки составляли практические две трети всех наемных рабочих. Тем не менее, всего лишь 25 % белых женщин работали вне дома до замужества и менее 5 % — после свадьбы. Многие одинокие молодые женщины (как, например, знаменитые «девушки из Лоуэлла», трудившиеся на текстильных фабриках этого города) работали на производстве лишь два-три года, пока не накапливали себе на приданое. Идеальной женщиной для представителя среднего класса была хранительница очага и воспитательница детей, а колоссальная популярность женских журналов (в ту пору их существовало больше сотни, а самым известным был Godey’s Lack’s Book) распространяла этот идеал в обществе.

Экономические преобразования заставили мужчин работать не дома, а в офисе или на фабрике. Такое разделение места работы и места проживания ввело понятие разных «сфер» мужского и женского труда. Мужчина погружался в оживленный, динамичный, полный конкуренции мир бизнеса, политики и государственных дел, а уделом женщины стали дом и семья. Ее функции — выносить и выкормить детей, а также превратить дом в уютную гавань, где супруг, возвращавшийся с работы, мог чувствовать любовь и заботу у домашнего очага. Этот «культ семьи» отчуждал женщину от «реального мира», ограничивал сферу ее деятельности бытовыми вопросами, и, таким образом, требования равных прав и статуса женщин терпели фиаско[50].

Однако можно ли было становление культа семьи считать неудачей? Историки уже начали ставить под сомнение такое утверждение. Преобразования в экономике совпадали с переменами (отчасти и вызывали их) относительно как качества семейной жизни, так и количества детей. По мере того как семья все меньше и меньше считалась экономической единицей, у нее появилось больше возможностей жить в любви и согласии и воспитывать детей. Идеал романтической любви все больше обуславливал выбор будущего партнера, причем этот выбор все чаще делали сами молодые люди, а не их родители. И если сейчас роль женщины в экономике уменьшилась, то в семье, наоборот, увеличилась. Господство мужчины в городской среде ослабло, так как отцы семейств уходили из дома на большую часть суток, и матери брали на себя ответственность за общение с детьми и их воспитание. Любовь и поощрение самодисциплины заменили в семьях среднего класса бытовую тиранию и телесные наказания в качестве предпочтительных мер общения родителей с детьми. Эти семьи ставили во главу угла интересы ребенка — такое явление отметили и многие европейцы. Детство рассматривалось как отдельный этап жизни. И по мере того как родители проявляли большую заботу о своих отпрысках, они старались заводить меньше детей, но тратить больше ресурсов на их образование, отправляя их в школы в большем количестве и на больший срок.

Это помогает объяснить одновременное падение рождаемости и всплеск уровня образования в XIX веке. Женщины играли ключевую роль в этих процессах и извлекли из них значительные выгоды. Браки в среднем классе теперь чаще, чем прежде, заключались по принципу равного партнерства, и в определенном смысле женщина занимала главенствующую позицию. Если мужчина был главным в вопросах, не относящихся к хозяйству, то за женщиной было решающее слово по вопросам быта. Так, решение не заводить много детей было совместным, но, пожалуй, в большинстве случаев его инициатором становилась женщина. Такое решение требовало от мужчины поступиться своими сексуальными прерогативами. Основные методы контрацепции — воздержание и прерванный половой акт — возлагали ответственность за контроль желаний на мужчину. Меньшее количество детей в семье в 1850-е годы означало и то, что женщина из среднего класса будет озабочена беременностью, родами и выкармливанием ребенка меньше, чем ее мать и бабушка. Это позволяло ей не только проявлять к своим детям больше внимания, но и вести какую-то деятельность вне дома.

Ибо несомненный парадокс состоял в том, что идея о занятости женщины исключительно делами семьи стала отправной точкой для расширения сферы ее деятельности. Если женщины были хранителями благопристойного поведения и морали, если они стояли на страже благочестия и воспитания детей, почему бы им не распространить свою религиозную и образовательную деятельность за пределы семьи? Так они и сделали. В течение долгого времени женщины составляли большинство прихожан церкви, а во время Второго Великого пробуждения они лишь упрочили свое положение. Это евангельское возрождение помимо прочего породило и «империю благотворительности», состоящую из библейских обществ, организаций нравственных реформ и разного рода ассоциаций общественного возрождения, наиболее заметными из которых были движения за трезвость и аболиционизм. Женщины проявляли активность во всех начинаниях, сначала в рамках отдельных женских обществ, а потом все чаще в «смешанных» организациях, после того как в 1830-х годах женщины-аболиционистки отстояли свои права.

Прогресс женщин в образовании был даже более впечатляющим. До XIX столетия девочки в Америке, как и в других странах, получали гораздо более поверхностное образование, чем мальчики, и неграмотных женщин было значительно больше, чем мужчин. К 1850 году в Соединенных Штатах ситуация изменилась: девочки стали ходить в начальную школу, а их грамотность поднялась примерно на один уровень с мальчиками — на то время США были единственной страной с подобным положением вещей. Высшее образование по-прежнему оставалось привилегий мужчин, но во второй четверти XIX века было основано несколько своего рода женских «семинарий» для углубленного среднего образования. Оберлинский колледж стал принимать и мужчин и женщин вскоре после своего основания в 1833 году, но даже более важным явлением была «феминизация» профессии учителя. Подобно большинству прочих социальных и экономических перемен, этот процесс стартовал в Новой Англии — к 1850 году почти три четверти учителей государственных школ Массачусетса составляли женщины — и постепенно распространился в западном и южном направлениях.

В этот период для женщин стало доступным и другое занятие образовательного характера: писательство. Вследствие интереса к домашней жизни и семейным ценностям появилась огромная аудитория для статей и книг по домоводству, воспитанию детей, кулинарии и другим подобным занятиям. Тиражи дамских журналов быстро росли, чтобы соответствовать запросам, а труд авторов стал оплачиваемым. Растущая грамотность и появившийся у женщин досуг вкупе с романтизмом и сентиментализмом викторианской культуры обеспечивали прибыльный сбыт для чтива, основной сюжет которого составляли превратности любви, брака, домашние заботы, семья и смерть. Ряд женщин-авторов выпустили множество сентиментальных бестселлеров (Натаниэл Готорн, возможно, завидуя гонорарам, называл их «проклятая банда бумагомарательниц»).

Таким образом, если представление о женщинах как домохозяйках закрыло им парадную дверь в «большой» мир, то оно же помогло им попасть в расширяющиеся сферы религиозной жизни, реформ, образования и писательства с черного хода. Это с неизбежностью привело к тому, что женщины, умевшие писать и излагать свои мысли, преподавать и издавать журналы, начали задаваться вопросом, почему им не платят столько же, сколько их коллегам-мужчинам, и почему они не могут так же проповедовать, заниматься юриспруденцией или медициной, владеть собственностью независимо от своих мужей и, наконец, голосовать. Таким образом, «кухонный феминизм», как его окрестили некоторые историки, извилистым путем привел к феминизму куда более радикальному, требовавшему равноправия во всех сферах. В 1848 году конференция, состоявшаяся в местечке Сенека-Фолс в северной части штата Нью-Йорк, послужила отправной точкой современного движения за права женщин. Принятая там Декларация общественного мнения, сходная по стилю с Декларацией независимости, объявляла, «что все мужчины и женщины созданы равными» и достойны «неотчуждаемых прав», включая избирательное. Конференция собралась в церкви; одна из двух главных ее организаторш — Элизабет Кэди Стэнтон — получила образование в первой женской семинарии в Трое (штат Нью-Йорк), другая — Лукреция Мотт — начала свою трудовую деятельность в качестве школьной учительницы; обе являлись также активистками аболиционистского движения. Их деятельность позволила «кухонному» феминизму, пробиравшемуся черным ходом, проделать крохотную трещину уже и в парадной двери[51].

IV

Эволюция семьи, в которой на первый план вышел ребенок и любовь к нему, помогли аболиционистам сосредоточиться на самом очевидном грехе американского рабства: горькая ирония состояла в том, что рабовладение одновременно поощряло браки рабов и угрожало разрушением их семьям.

Брак между рабами не имел в Соединенных Штатах законной силы. В 1850 году более половины невольников жили на фермах или плантациях с числом рабов меньше двадцати. Естественно, для них тяжело было найти брачных партнеров в той же местности, тем не менее рабы женились и заводили большие семьи. Большинство рабовладельцев поощряли этот процесс, отчасти потому, что запрет ввоза рабов из Африки в 1807 году сделал их зависимыми от естественного прироста, необходимого для удовлетворения потребности в рабочей силе на полях расширяющейся хлопковой империи. Рабовладельческие экономики большинства других стран Западного полушария, в отличие от Соединенных Штатов, достигли кульминации своего развития во времена процветания импорта рабов. Для постоянного пополнения рабочей силы они ввозили в два раза больше мужчин, чем женщин, и не одобряли браки между рабами. Как следствие, если в Соединенных Штатах численность рабов естественным путем увеличивалась вдвое каждые 26 лет, то численность рабов в других странах Нового Света естественным образом падала[52].

Однако североамериканское рабовладение подрывало тот самый институт семьи, который само же и поощряло. Ответственные хозяева прилагали все усилия для того, чтобы не допустить распада семей рабов путем их продажи или вывоза. Однако не все рабовладельцы сознавали свою ответственность, кроме того, часто они в любом случае не могли тянуть время и избегать продаж, потому что нужно было удовлетворить иски кредиторов за счет распродажи имущества. Постоянное расширение плантаций на новых землях вело к распаду семей, так как рабы, переселяясь на запад, оставляли семьи на старом месте. Недавние исследования браков среди рабов показали, что примерно четверть семей была разбита владельцами или их наследниками, которые продавали или переселяли мужа или жену отдельно друг от друга[53]. Продажа малолетних детей отдельно от родителей если и не стала тенденцией, то случалась с пугающей частотой.

Такое насильственное разделение семей было самой большой брешью в броне защитников рабства, и сквозь эту брешь аболиционисты начали наносить свои удары. Одно из наиболее веских моральных обвинений институту рабства было предъявлено трудом Теодора Уэлда «Американское рабство без прикрас», впервые опубликованным в 1839 году и выдержавшим несколько переизданий. Составленная преимущественно из отрывков рекламных объявлений и статей в южной прессе, книга обличала рабство устами самих рабовладельцев. Среди сотен похожих заметок в книге выделяются объявления о вознаграждении за поимку беглых рабов, содержащих такие пассажи: «Скорее всего, он подастся в Саванну, так как, по его словам, его дети живут в тех краях», или рекламные объявления, подобные взятому из нью-орлеанской газеты: «ПРОДАЖА НЕГРОВ. Негритянка 24 лет от роду, с двумя детьми восьми и трех лет. Указанные негры продаются оптом или в розницу в зависимости от желания покупателя»[54].

Гарриет Бичер-Стоу использовала книгу Уэлда как источник для некоторых сцен «Хижины дяди Тома» (о которой речь пойдет ниже). В написанной в сентиментальном стиле, ставшем популярным благодаря хорошо продаваемым женским романам, «Хижине дяди Тома» основной упор делался именно на разделении семей, с наибольшей вероятностью способном растрогать сердца читателей из среднего класса, которые холили и лелеяли своих детей и супругов. Сцены, когда Элиза бежит через скованную льдом Огайо, чтобы спасти своего сына от лап работорговца, и когда Том оплакивает своих детей, оставшихся в Кентукки, тогда как его самого продали на Юг, стоят в ряду незабываемых сцен американской литературы.

Хотя многие читатели на Севере и прослезились, узнав о горькой судьбе Тома, политические и экономические аспекты рабства вызвали больше разногласий, чем моральные и общечеловеческие. Рабство казалось все более странным институтом в демократической республике, переживавшей стремительный переход к промышленному капитализму, основанному на свободном труде. По мнению растущего числа янки, рабство подрывало ценность труда, замедляло экономическое развитие, препятствовало образованию и порождало господствующий класс рабовладельцев, претендующий на управление страной в интересах этого отсталого строя. Рабство подрывает «разум, законность и энергию», — утверждал в 1840-х годах лидер вигов Нью-Йорка Уильям Генри Сьюард. Рабство оставило на Юге «истощенную землю, старые, приходящие в упадок города, ужасные, заброшенные дороги… полное отсутствие предприятий и новшеств». Это явление «несовместимо с… безопасностью, благосостоянием и величием нации». Рабство и свободный труд, как сказал Сьюард в своей самой знаменитой речи, являются «системами-антагонистами», между которыми зреет «неотвратимый конфликт», который должен привести к упразднению рабства[55].

Однако было ли рабство отсталым и неэффективным институтом (как заявлял Сьюард) или нет, никто не мог оспорить его необычайную производительность. Урожаи хлопка-сырца с начала XIX века удваивались каждое десятилетие — рекорд среди всех видов сельскохозяйственной продукции. Хлопок с американского Юга, выращиваемый преимущественно невольниками, составлял три четверти всех мировых поставок. Товары с Юга обеспечивали три пятых американского экспорта, принося в страну деньги, игравшие важную роль в экономическом росте. Безусловно, рабство сделало Старый Юг «отличающимся» от Севера, однако вопрос о том, перевешивали ли эти отличия сходство этих регионов и порождали ли они «неотвратимый конфликт», остается спорным. В конце концов, Север и Юг имели один язык, одну Конституцию, одно законодательство, равную приверженность республиканской форме правления, господствующую протестантскую религию, британскую кровь в жилах, единую историю и воспоминания об общей борьбе за государственность.

Однако к 1850-м годам американцы по обе стороны невидимой линии, отделявшей свободу от рабства, стали делать упор как раз на различиях, а не на сходстве. «Янки» и «южане» (southrons), конечно же, говорили на одном языке, но стали все чаще употреблять эти прозвища с намерением оскорбить. Законодательная система также стала фактором раздора, а не единства: северные штаты приняли законы о личной свободе, игнорирующие государственный закон о беглых рабах, пролоббированный южанами; находящийся под контролем южан Верховный суд отклонил право Конгресса воспрещать распространение рабства на новых территориях, и это постановление многие северяне сочли позорным. Что касается общих протестантских ценностей, раздоров и тут было больше, чем согласия. Две крупнейшие деноминации — методисты и баптисты — раскололись по вопросу о рабстве на враждующие церкви; третью по популярности, пресвитерианскую, также терзали распри. Принципы республиканизма понимались опять-таки противоречиво, а не одинаково, ибо большинство северян интерпретировали их как принципы свободного труда, а южане настаивали на том, что одним из ключевых понятий республиканской свободы является право на собственность, в том числе и на рабов.

Деятели с обеих сторон с гордостью или тревогой оперировали количественными показателями, выражавшими различия между Севером и Югом. С 1800 по 1860 год на Севере присутствие рабочей силы в сельском хозяйстве сократилось с 70 до 40 %, тогда как на Юге осталось прежним — 80 %. Лишь десятая часть южан проживала в городах (по оценке переписей), по сравнению с четвертью северян. Семь из восьми иммигрантов селились в свободных штатах. Среди мужчин, достаточно (до войны) известных, чтобы впоследствии попасть в «Словарь биографий выдающихся американцев», военная профессия пользовалась вдвое большим спросом на Юге, нежели на Севере, тогда как среди выдающихся литераторов, врачей, деятелей искусства и образования это соотношение было прямо противоположным. Янки в три раза больше были представлены в бизнесе и в шесть раз больше среди инженеров и изобретателей[56]. Доля посещающих школы детей была на Севере в два раза больше; практически половина жителей Юга (с учетом рабов) была неграмотна, тогда как среди населения свободных штатов таковых было всего 6 %.

Многие консервативные южане высмеивали веру янки в образование. Southern Review задавалась вопросом: «Это что, способ производить производителей? Обучение всех детей грамоте — это поможет людям, зарабатывающим на жизнь своим трудом, приобрести профессию?»[57] Священник из Массачусетса Теодор Паркер в 1854 году отвечал на это: «Юг является противником промышленности Севера: наших шахт, предприятий, нашей торговли… противником демократической политики нашего штата, демократической культуры наших школ, нашему демократическому общественному труду»[58]. Гусь свинье не товарищ, соглашался юрист и плантатор из Саванны Чарльз Джонс-младший. Янки и южане «настолько отличаются по климатическим условиям, моральным установкам, религиозным воззрениям, имеют столь различные точки зрения по вопросам чести, истины и мужества, что дальнейшее сосуществование их в одной стране невозможно»[59].

Но в основе всех этих различий лежало существование вполне определенного института. «По вопросу о рабстве, — отмечал Charleston Mercury в 1858 году, — Север и Юг… образуют не просто две различные нации, но две соперничающие, враждебные нации»[60]. Такое соперничество ставило под угрозу будущее республики. Для американцев XIX века Запад знаменовал собою будущее, а освоение западных земель являлось источником жизненной силы. Пока противоречия по вопросу о рабстве касались моральных аспектов рабовладения, двухпартийной системе удавалось сдерживать страсти, но когда в 1840-х годах встал вопрос об экспансии рабства на новые территории, конфликт стал неизбежен.

«На запад расширяется Империя», — писал о Новом Свете епископ Джордж Беркли в 1720-х годах. На запад смотрел и Томас Джефферсон, чтобы сберечь «империю свободы» для будущих поколений американских фермеров. Даже ректор Йельского университета Тимоти Дуйат, который, будучи федералистом из Новой Англии, принадлежал к региону и политической организации, выражавшим наименьший энтузиазм в отношении экспансии на запад, красноречиво высказался в своем стихотворении 1794 года:

Приветствую тебя, о западная даль!

Промыслен небесами сей пример,

Что человечество готовит к жизни новой.

Пересекут весь континент твои сыны,

Им брег далекий океанский станет домом.

И вера наша, и культура, и устои

Свободу пронесут до Азии границ.

Полвека спустя другой янки, который никогда не был на Западе, также нашел его притягательность неотразимой. «На восток я всегда еду по принуждению, — писал Генри Дэвид Торо, — но на запад я всегда еду свободным. Человеческий прогресс движется с Востока на Запад»[61].

«Отправляйся на Запад, юноша», — советовал Хорас Грили во время депрессии 1840-х годов. И действительно, они шли на запад, эти миллионы в первой половине XIX века, повинуясь неодолимому побуждению. Один отправляющийся на Запад переселенец писал: «Запад — вот наша цель, ибо больше ничего не осталось. Для бедняков существует только новая страна». «Старая Америка, кажется, рушится, и люди едут на Запад», — писал один из пионеров, направляясь в Иллинойс в 1817 году. «Мы редко теряем друг друга из виду на большой дороге, ведущей к реке Огайо, наши семьи идут с нами, то обгоняя, то отставая»[62]. С 1815 по 1850 год население региона к западу от Аппалачей выросло втрое относительно населения тринадцати первых штатов. В течение этого периода в среднем каждые три года в состав Союза входил новый штат. До 1840-х годов фронтир перемещался с использованием речной сети, в основном Огайо, Миссисипи и Миссури с их притоками, по которым переселенцы плыли до своих новых пристанищ и которые помогали им налаживать первые связи с остальным миром.

После того как в 1840-х годах за Миссисипи были образованы новые штаты, фронтир простерся на добрую тысячу миль к западу по полупустынным Великим равнинам и причудливым горным хребтам, до тихоокеанского побережья. Сквозь него были проложены наземные маршруты (можно было плыть и вокруг мыса Горн), здесь торговали бобровыми шкурами с гор, серебром из рудников Санта-Фе и шкурами скота из Калифорнии. В 1840-х годах там стали появляться и фермеры, так как тысячи американцев продали свое имущество по бросовым ценам, впрягли волов в фургоны-«конестоги» и в поисках новой жизни направились на запад по Орегонской, Калифорнийской и Мормонской тропам на земли, принадлежавшие Мексике или оспаривавшиеся Великобританией. Государственная принадлежность этих земель не особенно заботила большинство американцев, считавших «явным предначертанием» включить их в состав Соединенных Штатов. Безбрежные перспективы ожидали поселенцев, которые превратят «дикие леса, бездорожье равнин и нетронутые долины» в «великую страну бесконечных изобретений, важнейших инициатив и бурной торговли», — обещал автор одного проспекта для мигрантов в Орегон и Калифорнию. «Изобильные долины прогнутся под тяжестью плодов; по многочисленным рекам один за другим будут курсировать пароходы… весь край пересекут широкие тракты, железные дороги и каналы»[63].

Несомненно, самой известной миграцией на запад до калифорнийской золотой лихорадки 1849 года стало переселение мормонов к бассейну Большого Соленого озера. Первая религия, зародившаяся на американской земле, мормонство стало следствием духовного энтузиазма, вызванного Вторым Великим пробуждением в среде второго поколения новоанглийских янки в «полностью обращенной земле» севера штата Нью-Йорк. Основатель и пророк этой религии Джозеф Смит создал не только церковь, но и утопическую коммуну, в которой, подобно десяткам прочих в ту эпоху, практиковались коллективная собственность и необычные брачные отношения. В отличие от большинства других утопий, мормонство развилось и процвело.

Однако дорога к такому процветанию пролегала через тернии. Теократическая иерархия мормонов была одновременно их силой и слабостью. Заявляя о своем непосредственном общении с Богом, Смит ввел в своей общине железную дисциплину. Массы неустанных тружеников, истово верующие мормоны создавали процветающие коммуны везде, где селились. Однако мания величия Смита, его заявления о том, что только мормонство является истинной религией и что оно получит власть над миром, его требование абсолютного подчинения породили раскол внутри движения и вызвали негодование окружающего населения. Изгнанные из Нью-Йорка и Огайо, мормоны двигались на запад, планируя построить Град Божий на территории Миссури. Однако миссурийцы не пожелали иметь дело с этими святыми янки, которые получали откровения прямо от Бога и подозревались в аболиционизме. Шайки миссурийцев в 1838–1839 годах убили многих мормонов, а оставшихся изгнали через Миссисипи в Иллинойс, где община процветала в течение нескольких лет, несмотря на общий спад экономики. Странствующие миссионеры обращали тысячи людей в свою веру. Мормоны превратили местечко Наву на берегу Миссисипи в типичный процветающий новоанглийский город с населением в 15 тысяч человек, однако жившие в округе «язычники» завидовали процветанию мормонов и боялись их ополчения — Легиона Наву. Когда после откровения Смита, в котором Господь будто бы одобрил многоженство, в общине случился очередной раскол, пророк приказал разрушить типографию раскольников. Власти Иллинойса арестовали Смита и его брата, а в июне 1844 года толпа ворвалась в тюрьму и растерзала обоих[64].

Преемник Смита Бригам Янг изрек, что святым не пристало строить Град Божий в окружении враждебных язычников, и возглавил исход единоверцев к бассейну Большого Соленого озера на мексиканских территориях — району настолько неприветливому, что никто из белых не желал селиться там. Единственными соседями стали индейцы, которые, согласно вероучению мормонов, являлись потомками исчезнувших колен Израилевых, так что обратить их в истинную веру было долгом мормонов.

Бригам Янг проявил себя как один из самых эффективных администраторов XIX столетия. Как и Джозеф Смит, он родился в Вермонте. Если Янгу и недоставало харизмы Смита, то это более чем компенсировали железная воля и необычайные организаторские способности. Он продумал переселение мормонов до мельчайших деталей. Создав теократическую структуру управления, введя централизованное планирование и организовав коллективную ирригацию посевов, подведя воду из горных источников, Янг помог мормонам не умереть с голоду в первые две зимы на берегах Соленого озера и буквально заставил пустыню цвести, посеяв там пшеницу и высадив овощи. По мере притока тысяч обращенных из Европы и Соединенных Штатов население Града Божия в Большом Бассейне к 1860 году достигло 40 тысяч человек. Янгу даже удалось уберечь свою паству от соблазнов золотых лихорадок в Калифорнии в 1849 году и в районах Вирджиния-Сити и Денвера в 1859-м. Мормоны выручили от торговли с золотоискателями, которые добирались до месторождений, больше, чем большинство старателей заработали после того, как туда попали.

Самой большой угрозой общине был конфликт с властями Соединенных Штатов, которые получили эту территорию от Мексики как раз в то время, когда мормоны возводили свой Град Божий у Соленого озера. В 1850 году Янг убедил Вашингтон назначить его губернатором новой территории Юта. Такой шаг на какое-то время привел к согласию секты и государства и обеспечил мир, однако судьи и другие чиновники, не бывшие мормонами, вскоре стали жаловаться на то, что их полномочия существуют только на бумаге, а население подчиняется законам, провозглашаемым церковными иерархами. Напряженность в отношениях между мормонами и «язычниками» иногда выливалась в кровавые столкновения. Общественное мнение Соединенных Штатов резко осудило мормонов в 1852 году, когда церковь Святых последних дней открыто одобрила полигамию как божественное предписание (у самого Бригама Янга было 55 жен). В 1856 году в первой предвыборной платформе Республиканской партии полигамия была названа «варварством» и приравнена к рабству. В 1857 году президент Джеймс Бьюкенен объявил мормонов мятежниками и послал войска для того, чтобы заставить их подчиниться новому губернатору. В ходе партизанской войны против этих войск осенью 1857 года группа мормонов-фанатиков близ Маунтин-Медоуз убила 120 переселенцев, направлявшихся в Калифорнию, что побудило правительство усилить воинский контингент. Будучи реалистом, Янг смирился с неизбежным, оставил государственный пост и, усмирив своих сторонников, заключил неустойчивый мир с центральным правительством. Когда следующего президента Авраама Линкольна спросили, что он намерен предпринять в отношении мормонов, тот ответил, что предполагает «оставить их в покое» как наименьшую из всех проблем.

Подобно большей части истории Соединенных Штатов, освоение Запада являет собой пример развития и успеха, однако для коренных американцев — индейцев — это горькая летопись ущемления прав и военных поражений. К 1850 году болезни, занесенные белыми колонистами, и войны сократили индейское население, жившее севернее Рио-Гранде, вдвое от того миллиона, который проживал там двумя веками раньше. В Соединенных Штатах все индейцы, за исключением нескольких тысяч, были депортированы западнее Миссисипи. Администрации демократов в 1830-х годах осуществили насильственное переселение 85 тысяч индейцев пяти «цивилизованных племен» (чероки, чокто, крик, чикасо и семинолы) из юго-восточных штатов на Индейскую территорию, созданную для них к западу от Арканзаса. Также в 1830-х годах безжалостный разгром восстания Черного Ястреба, пытавшегося отвоевать земли предков в Иллинойсе, и окончательное подавление сопротивления семинолов во Флориде положили конец более чем двухсотлетнему периоду «индейских войн» к востоку от Миссисипи.

К этому времени правительство решило установить «постоянную границу с индейцами», проходящую примерно по 95-му меридиану (западная граница Арканзаса и Миссури). За пределами этой границы индейцы могли бы свободно передвигаться по Великой американской пустыне (как назвал ее исследователь Зебулон Пайк). Однако идея такой границы не прожила даже десятилетие. Наземная миграция на запад, завоевание мексиканских территорий и обнаружение золота в Калифорнии включили и эти обширные земли в число тех, что «явно предначертаны» белым американцам. Правительство возобновило практику ведения фарсовых переговоров с вождями племен об уступках больших участков территории в обмен на ежегодные выплаты, которые потом возвращались обратно в оплату за «огненную воду» и другую продукцию «бледнолицых», которую всучивали хитрые торговцы. Так как западной границы, за которую можно было бы выдворить индейцев, за исключением тихоокеанского побережья, больше не было, политика в их отношении изменилась. Индейцы были расселены по «резервациям», где могли либо научиться жить как белые, либо вымереть. Большая часть резерваций располагалась на неплодородных землях, а большинство индейцев не испытывали никакой склонности жить как белые. И они вымирали — в одной Калифорнии болезни, недостаточное питание, «огненная вода» и убийства сократили численность индейцев с 150 тысяч в 1845 году до 35 тысяч в 1860-м.

Несмотря на то, что Великие равнины и пустыни Юго-Запада не были к тому времени объектом вожделения переселенцев, учреждение резерваций предопределило судьбу гордых воинов этих земель, настигшую их десять — двадцать лет спустя[65].

«Явное предначертание», олицетворявшее для белых американцев надежду, для американцев краснокожих обернулось гибелью. Это был еще один фитиль для пороховой бочки, взорвавшей Соединенные Штаты в 1861 году.

Загрузка...