Некий пройдоха или скандалист должен был устроить серьезный скандал, прежде чем — к нашей радости — мог обрести прозвище Крживопрд. И, понятное дело, давным-давно прошли времена, когда наш человек мог публично носить такую фамилию. Просто количество мягко звенящих в ушах Бржезинов увеличивалось изо дня в день. Слава тех замечательных, старых фамилий сегодня сохранилась только лишь в венской телефонной книге, которая с гордостью их и публикует. Все эти Воссерки, Пудельки, Ритки, Питшалы и Гебаки проживают там совершенно невинно, непереведенные и непереводимые[34].
Только наше отвращение к длинным составным выражениям берется не из лени или же из скупости. Хотя немец Михель их обожает, чех Вашек глядит на них с подозрением и принимает только тогда, когда те теряют свою абстрактность. И вместо того, чтобы написать "věžodům" (небоскреб), акцептирует "věžák" (высотка), но только лишь в том случае, если в таковом какое-то время прожил. Все это немного похоже на путь наших святых в Небешаны.
Именно здесь, под Страконицами — дорогой мой чехоразведчик, решившийся избрать мою трассу — ты получишь первый серьезный урок небоскребов. Их архитектура с немалым успехом пытается испортить красоту нашей страны. Все эти могучие, серые и скучные последовательности жилых ячеек, о которых туристические путеводители предпочитают вообще не упоминать, и уж наверняка их не предлагают, представляют собой, все-таки, нечто специфическое. Это родные сестры и братья наших халупок.
Готвальд, тиран пролетариев, в самом начале прекрасно понял, что оба этих явления — как пролетариев, так и тиранию — поначалу следует создать. Из местных источников под рукой имелись только боссы, но откуда было брать исполнителей всемирной справедливости? Понятное дело, еще у нас существовали промышленные агломерации в виде неких деревень покрупнее, имелись рабочие и поселенцы, только вот где было найти обнищавшие массы или смерть от горлода? С массами у нас вечно были сложности.
Для сыновей и дочерей великой утопии все это, правда, серьезной проблемы не представляло. Если чего-то нет, то, ведь, может быть потом или просто должно быть. Возьмешь пару шматков крупных панелей, соединишь их в одно целое и запихнешь в срединку все, что только родила земля: рабочих и физиков, святых и негодяев, мастеров и халтурщиков, портных и доцентов, балерин и мясников, судей и поэтов, секретарей и сектантов, шпиков и за которыми шпионят, артистов и дантистов, актеров и саперов. Все это ты усадишь рядком, одного рядом с другим. Так, чтобы каждый каждого мог почувствовать, увидеть и обнюхать. Чтобы разносился запах горелой каши от соседей. Чтобы можно было заглянуть к ним через глазок на двери. И все это под крышкой измазанной дегтем крыши, чтобы запах снаружи забил вонь изнутри. Крыша плоская и во жаркие дни издает чудовищный духман. Ни одной птички не приманивает отдохнуть здесь. Ты здесь и вправду словно птичка: вольная и ловчая. Готовая к отстрелу, потому что всем наплевать. Ты никого не знаешь, никому не кланяешься. Ни с кем не встречаешься, чтобы поболтать по душам. Самое большее: жалуешься у себя на кухне. Вместе с подобными тебе вписываешь the Czechs.
Здесь человек скисает, глупеет или начинает пить. В салоне проживает телевизор. Я называл его "голубым всадником", пока не внедрили цвет. Когда спускался вечер, он скакал галопом по всему кварталу. Телеприемники находились в квартирах с идентичным расположением, как правило, в тех же самых комнатах. Широкая голубая полоса выступала из стен бетонных параллелепипедов, которая подскакивала, щебетала и подрыгивалась в ритм программы, пригасала и вновь освещалась. Голубой всадник апокалипсиса пересекал пространство-время.
Вместо путаницы улиц и улочек — громадные пространства для громадных собраний огромных отрядов, гигантская клетка для нас как пролетариев, трудящегося люда городов и деревень. Не какие-то там города для проживания, а просто-напросто жилые массивы, названные так по чистейшей глупости и, наверняка, для археологов будущих времен, которые устроят раскопки и назовут наш период panelacium (от "крупнопанельный многоквартирный дом").
Панельный дом (panelák) — до такой сокращенной формы мы должны были еще дозреть и немножечко пожить в средине. Так, как здесь, в Страконицах: высокие, торчащие в небо. Это памятники нашему одиночеству. Бросить их и сбежать: вот это была штука и счастье. Пролетарии из крупнопанельных домов мечтали о трех ключах: в отдельную квартиру, от дачи и от автомобиля. Это был самый крутой способ почувствовать себя свободным.
Вот каким образом вырваться в выходные из агломерации, даже не такой застроенной, как Страконице? В пробках сбегать из панельных домов и в пробках в них возвращаться. А ведь тут у них имелось Старе Место — настоящая жемчужина: замок, река, старый рынок. Замечательное расположение ордена иоаннитов! Здание неповрежденное и исключительное. Летом можно сидеть во внутреннем дворе, попивая пиво, а если немного повезет, то в летнем театре увидеть любительское представление "Шванды волынщика".
Разыгрываемое живо, ярко и с чувством.
В этой театральной пьесе столько истинной чешскости, что, находясь неподалеку от Непомука (да не бойтесь, сейчас мы туда доедем), я не могу отказать в том, чтобы не предложить ее вам.
Когда в году 1846 от Рождества Христова, за год перед революцией, которая нас тоже не обошла, некий Й. К. (Йозеф Каэтан) Тыл взялся за написание своей "веселой истории", он наверняка не предполагал, что под его пером рождается чаще всего играемая чешская пьеса всех времен. У Тыла имелся талант, он уже обрел успех и наверняка желал, чтобы и с благосостоянием у него тоже было все хорошо. А романтизм, приправленный щепоткой национального духа, наконец-то предлагал чехам темы и декорации, в которых они могли найти себя и в которых замечательно разбирались.
Никаких, понимаете, безумных придворных интриг. Их нам уже выбил из головы Тилли, победитель под Белой Горой, и его солдаты типа Рене Декарта.
Собственно говоря, вся эта "битва" по сути своей была всего лишь стычкой, точно так же, как и сама "гора" — всего лишь крупный холм. Но в торец нам заехали так, что ой-ой-ой. Если бы тогда нам кто-либо сказал, что на долгие годы это будет наше последнее сражение под собственным штандартом, мы наверняка бы были более жертвенными и сражались бы до конца. Только нам такого ничего подобного никто не сообщил. Уж очень тогда мы разъярились по причине двух церквушек и воспламенились гневом, полностью потеряв голову. А их всего этого родилась война за Европу и ее равновесие. Война, к которой мы хорошенько не приложили рук, когда еще имелся шанс на победу.
Последствия были самыми драматическими. Король и вера отправились к чертям собачьим, нам же остались только глаза для плача! И единственное, что можно было бы назвать каким-то уроком — это не был гениальный Декарт со своим "мыслю, следовательно, существую", но чешская версия этой знаменитой сентенции: "надумаю, следовательно, выживу".
Но поначалу мир рыцарей должен был вымереть, чтобы мы могли это внедрить в жизнь. Должна была родиться эпоха романтизма с ее "чувствую, следовательно, существую", гораздо более нам соответствующим. В данной сентенции мы сразу же почувствовали себя лучше. Наконец-то появился "язык народа", обещающий "мир хижинам, войну дворцам". И в наших хижинах-халупках тут же чутко подставили уши. Талантливые молодые люди тут же начали выражать чувства на языке своих бедных родичей, наполненном переживаний и фантазий. В идиоме, которая неожиданно предлагала старую дифференциацию, историческое богатство и современные ценности. Эти литераторы собирали свою собственную публику. И она их не только любила и понимала, но, со временем, могла их даже содержать.
Тыл был первым писателем, которому удалось получить гонорар за свои чешские творения. Понятное дело, слишком много подскакивать он не мог, так что под конец его тоже заклевали. Со своей труппой он ездил по Чехии с пустым желудком и сухим горлом. Но он как-то управился. Это был весьма актуальный писарчук, адаптатор различных чужих тем, автор исторических супер-продукций, стихоплет, творящий народные пьесы с песнями и танцами. "Волынщика" он, якобы, написал в мгновение ока. Текст рассчитан на два часа театральной постановки, и ни запятой или точки больше.
В Сословном Театре Праги (Stavovské Divadlo) мы, чехи, как наибеднейшее сословие страны, могли играть только днем. К вечеру на колясках съезжалось изысканное общество. Дамы и господа привыкли к выступлениям на немецком и итальянском языках. Перед их прибытием зал необходимо было хорошенько проветрить, поэтому наш "Волынщик" чрезвычайно дисциплинированный — никакие вам не "Последние дни человечества" Карла Крауза, никакой не "Валленштейн" Шиллера.
И это вовсе не театральный фарс, хотя пан Тыл (он спокойно мог бы избрать подобного рода транскрипцию, если бы не был ревностным патриотом) не боялся никаких эффектов, если только те были действенными. "Но "страконицкий волынщик" — это "báchorka" (рассказ, байка, история — чех.), причем, народная. А báchorka — это нечто среднее между сагой, сказкой и былиной. Я бы назвал это эпосом о Народе.
То есть, именно такой создающей совершенно новые смыслы байкой, из которой рождается коллективное "Я". Чешская идентичность. Потому-то автор весьма удачно выбрал волшебный инструмент. Мы, чехи, по правде, волынки (которая у нас называется dudy) не создали, зато играли на ней весьма даже воодушевленно. В особенности, здесь, в южной части страны. Вроде как, даже потомки Пржемышла обожали этот инструмент, ну а Иоанн Люксембургский — старый авантюрист — любил его больше всех. Только лишь нажим мажорных тональностей с Запада, то есть — из Германии, поменял данную ситуацию. Духовые и смычковые инструменты обретали преимущество. Но между Страконицами и Домажлицами волынка еще сопротивлялась. Долго еще удерживался этот островок старой тональности, и это вызвало, что музыкальная культура здесь хоть немного сравнима с югом Моравии.
Но волынка не потеряла привлекательности, так что здесь же родилась деревенская музыка: кларнет Es, волынка и скрипка. Под их аккомпанемент люди пели и танцевали, все те песни, которые чешское ухо сразу же узнает. В них имеется и дух, и душа.
И не случайно, что Шванда родом именно отсюда. Тыл избрал замечательно. Ведь как раз отсюда были родом знаменитые волынщики — целый список, начинающийся еще в XVI веке. И на этом инструменте играли не только мужчины, потому что имелись и волынщицы. Зато в этом списке нет одного имени: Шванды. Это как раз придумка Тыла. И как раз Тыл стал причиной того, что после пражской премьеры пьесы все большее число пражских волынщиков выбирает Страконицы в качестве места собственного происхождения. Если вы их когда-нибудь встретите, и если вас заинтересует их игра, представьте долгий шнурок их предшественников, которые в местечках и деревнях типа Доудлебов или Противина столетиями представляли свою музыку. Например, полковой волынщик в Писке, который играл своим собратьям по оружию во время боев или же, как многие его собратья по профессии, дующих в волынку во время драк в пивных. Об этом у нас имеется по-настоящему гениальная песня:
А волынщика уже прибили,
Боже, убили его.
Так дай нам быстрее, Господи,
Кого-то но-во-го!
Так что у героя Тыла имеются образцы в реальной жизни, и в качестве мифотворящего персонажа он никому не уступает. Из текста пьесы следует еще и сверхъестественное происхождение героя. Его имя символизирует хорошее настроение (по-чешски švanda — это анекдот, комедия, шутка). Известие о рождении героя приносит нам не архангел, а лесная нимфа. И она не оставляет нам сомнений, что именно она является матерью младенца. Только это не только лишь нимфа из лесных болот, но и весьма социальный персонаж. В качестве няньки-пестователя для своего потомка она сознательно выбрала человека подданного. Именно под его дверь она и подложила Шванду. А ведь могла бы выбрать каких-нибудь местных Шварценбергов или Фюрстенбергов. Правда, тогда бы она не могла провозглашать, что люди бедные "живут более довольными, чем многие нездоровые и тронувшиеся умом князья".
Итак, наш Моисей, наш Геркулес был беден, словно церковная мышь, и это не случайно. Мало того — у волынщика Шванды нет не только средств к существованию, у него даже отца нет. В этой поучительной сказке про его папочку нет ни слова. У младочешского мифа имеется герой, который, просто-напросто, понятия не имеет, кто его породил!
Похоже на то, что породил его как раз данный регион. Если Шванда не плод вселенной, какой-нибудь клон из космоса, тогда здесь должен был иметься некий genius loci (гений места — лат.): шумящий среди скал местный бор, некий бурлящий среди лугов поток, запах цветов из сада и тому подобное. Или, может отец вовсе и не был нужен? В нашем, довольно-таки матриархальном мире достаточно иметь мать. Так или иначе, но в одном у нас никаких сомнений нет: Шванда — это чех. И он играет нам где-то между Домажлицами и Страконицами. При всем при том странно, что он несчастлив. Он сохнет от любви по какой-то Доротке, но, чтобы добыть ее, ему нужно иметь дукаты. Причем, тысячами. Потому что для лесника Трнки, отца Доротки, отсутствие имущества достоинством никак не является. Он понятия не имеет, что Шванда получил некие привилегии, и категорически запрещает ему жениться без денег. Росава — именно так звучит прекрасное имя матери — сделалась сейчас Полуденницей (демоном, похищающим людей, которые по неосторожности вышли в полдень в поле). Понятное дело, как можно догадаться, это наказание за совершенный со смертным грех. Но, несмотря на все сказанное, она все время заботится о сыне, который под влиянием особого волшебства засыпает в полдень, а мать обращается к нему во сне. Она решительно настроена изменить ситуацию своего сынка. И она тронута его решением отправиться в широкий мир, подальше от презренной любви. Шванда желает лучшей жизни в далеком краю. Когда же в полдень он вновь погружается в дремоту, Росава решает, что вместо того, чтобы подстраивать злобные шуточки с другими чародейками, она отправится к королеве леса с просьбой помочь. И от нее она получает волынку — волшебный инструмент. Кто ее услышит, обязательно должен танцевать и охотно платит за то, чтобы музыка продолжала играть. Но на этом еще не конец: мать уже может перестать быть полуденницей, она получает согласие на то, чтобы незаметно сопровождать парня. Но только лишь при условии, что не выдаст, кто она такая, потому что в противном случае ее ожидает гораздо худшая судьба: она станет пугалом, стоящим ниже всего в иерархии лесных демонов.
Она вдыхает в инструмент сконденсированное пение русалок, и волынка теперь на самом деле заставляет людей танцевать. Шванда отправляется в дальние страны, а дукаты так и сыплются. У него имеются поклонники, в конце, даже "секретарь" из Чехии, ибо, как известно — в мире чехов полно. Сам Господь Бог в них весьма нуждается. Потому-то наших людей он создал как мастеров-ремонтников, и если нужно чего-то подлатать или чего-то заткнуть, они это сделают. Так что мы тоже избранный народ — механики, ремонтирующие земной шар. Золотые и умелые чешские ручки, золотые сердца, скромники чехи — мастера импровизации. Мы, правда, не утверждаем, что "если немцы за работу возьмутся, то миру здоровье вернут", но ведь все знают, что только лишь благодаря нам мир до сих пор держится как единое целое, а мы его латаем и зашиваем! С подобным сознанием Шванда обрел бы успех даже и без волынки, но с нею он попросту чемпион. Ему удается рассмешить умирающую от печали принцессу, которая из благодарности тут же желает идти с ним под венец. Но Шванда колеблется — по причине Доротки. К тому же издали за ним стережет мать, которая предупреждает первую любовь нашего героя, и та сразу же отправляется в путь. Ибо чешский Одиссей не может быть одиноким бродягой. Пенелопа идет по следу своего Улисса и находит в самое нужное время. В конфронтации с чистым чувством девушки Шванда не знает, как поступить. Но, прежде чем ему удается себя скомпрометировать, появляется мусульманский султан — папаша принцессы, вместе со своей армией, так что наш волынщик вместо спокойного отзвука инструмента чувствует дыхание смерти. В тюрьме он уже ожидает палача, жалуется на свое незаконнорожденное происхождение и таким вот образом заставляет мать открыть всю правду, результатом чего становится наказание: при грохоте громов и вспышках молний она исчезает в адских глубинах. Наш волынщик поначалу в шоке, но потом испытывает счастье: ему теперь не только известно, кто он такой, но и что ему делать в данной ситуации. В мусульманских странах осужденные на смерть тоже имеют право на последнее желание. Он желает получить волынку, когда же ее получает, заводит туркам веселую музычку, а сам смывается.
Наши не были бы столь легковерными, но в Аравии или где-то в тех краях — похоже, были. Зов дома и голос сердца превращает эмигранта в патриота. Вот только Доротка уже даже и не желает о нем слышать. Так что Шванда играет, где только может, заливает свою печаль и теряет свое состояние. Что быстро пришло, быстро и ушло, ну а злые лесные упыри радуются обильной добыче. За исключением Росавы, которая, хоть и находится среди духов-пугал, поскольку выдала свой секрет, но до сих пор верит в силу чистого чувства. И она права! Вечная чешская женственность еще раз гордо выпрямляется. Дорота бросается в вихрь подруг Росавы, которые на Холме Виселиц под звуки чародейской волынки в полночь на Купала уже танцуют танец смерти для Шванды. "Да пускай тебя преисподняя поглотит, проклятая волынка!" — кричит спасительница и бросает ее куда-то в темень, откуда через мгновение раздается дьявольское хрюканье. Потом добавляет: "А ваше верховенство прошу дать лесничество с домиком. Ну а кусок поля у меня все еще имеется!".
Туман рассеивается, мы видим просеку с домиком лесника в блеске утра, — говорит сценарий, и все счастливы. Этот тыловский апофеоз хижины-халупы напоминает нам барочные фрески, что рисовались в чешских церквях в период контрреформации. Йозеф Каэтан Тыл как великий даритель пожертвовал своему Народу халупку в качестве сакрального объекта.
Пьеса тогда, 21 ноября 1847 года, в четыре часа вечера, имела громадный успех. Тыл тоже мог сказать: "Мои пражане меня понимают", как Моцарт полувеком ранее, в том же самом месте после премьеры Дон Жуана. Со всей уверенностью, Тыл создал первый хит и современную легенду.
Подобно волшебной флейте, заколдованная волынка Шванды тоже является литературным заимствованием у немецкого романтика Виеланда. Как и в либретто Шиканедера к опере Моцарта, в тексте Тыла тоже имеется масса противоречий, которых, в случае нашего национального рассказа, гениальная музыка никак не затушевывает. Но чехам здесь помогает добрый национальный настрой. Именно он подчеркивает главные послания текста: благородство — это глупость, талант — вечная невезуха, истинный мир — это только деревня, чешские рыбные пруды и леса. Все, что находится дальше и за ее пределами, может быть джунглями. А вот добрая мамочка, вездесущая русалка, устроит вам все, даже невесту.
И никому не мешало, что как раз мамочка и достала тот самый инструмент, который бродяга Шванда проклял. Точно так же, как никого не возмущало, что за заработанные дукаты музыкант мог купить себе всю Шумаву, своей же Доротке — не только несчастный домик лесника, но даже охотничий замок! Достаточно было лишь чуточку поумнее использовать волшебную силу своего инструмента, так что, а можем ли мы назвать Шванду добросердечным глупцом? Или наш волынщик просто дурак? Конечно же — нет! Просто он поддался притяжению чуждой нам экзотики. Отсюда мораль: пускай тебя лучше слопают местные духи, люби наш исконный Холм Виселиц, и не позволяй себя захватить всяким иностранным демонам!
Если не считать заколдованной волынки, там нет никакого другого инструмента коммуникации с окружающим миром. Мир, попросту, танцует так, как Шванда ему сыграет. И говорит он по-чешски, ибо у волынщика никакого переводчика нет. Наш "секретарь", некий Воцилка, бывший студент, бездельник и плут — ибо только такой покидает Родину — действует кем-то вроде импресарио. Все его советы насквозь практические. Сегодня его можно было бы назвать хорошим investment advisor'ом. Все его советы защитили бы Шванду намного лучше, чем импульсивные задумки матери. Но, к сожалению, bad guy это всегда bad guy.
Еще во времена перед бархатной революцией 1989 года Милан Ухде — тогда всего лишь запрещенный драматург — спрашивал: а как оно так получается, что Шванда отказывается от волынки. И предлагал реабилитировать данный инструмент. Теперь, уже не будучи запрещенным и, вдобавок, освобожденным от драмы политики, Ухде может (уже на собственной даче) проектировать Шванду, одаренного большим пониманием мира. Вот только возможно ли такое вообще? Гены Шванды торчат в нас слишком глубоко. До нынешнего времени мы требуем от не-чехов в первую очередь доказательств, что они не думают о нас ничего плохого, прежде чем сами перестанем так о себе думать.
Тыл в этом плане был первым и к тому же высказывал нам сплошные комплементы. Еще он был первым чешским литератором, открывшим местный рынок и создавшим собственный продукт. Несмотря на то, что в своих поучительных историях и фарсах он опирался на зарубежные образцы — произведения Августа фон Коцебу, Фердинанда Раймунда, Адольфа Бауэрле или Иоганна Непомука Нестроя. Сам ко всему этому он прибавлял чешские дрожжи под названием "здравый мужицкий рассудок" или "чешская специфика". Ну и, естественно, романтический настрой.
Мы благодарны ему не только за Шванду, но и за наш национальный гимн. Тот родился как песенка из представления с танцами и песнями по венскому образчику. Но Тыл поместил место его действия в предместьях Праги, в среде чешских сапожников, празднующих собственный праздник (по-чешски называющийся Фидловачка (Fidlovačka), являющийся одновременно и престольным праздником, и ярмаркой. Слепой нищий-скрипач поет там о "земном рае". Музыку написал капельмейстер Сословного Театра Франтишек Ян Шкроуп, автор первой чешской оперы Dráteník (Волочильщик проволоки, канительщик) — почти что пророческой, со словацким сюжетом. В качестве награды впоследствии мы его совершенно проигнорировали, так что он даже не получил должности дирижера первой чешской театральной святыни. Переполненный горечью и печалью, под именем Франц Иоганн Скрауп, он отправился в Голландию, где вскоре и скончался, и мы даже не знаем места его захоронения. Музыка к тексту Тыла деликатная, трогательная и совершенно не типичная для гимнов. У слов, наверняка, тоже имелся свой образец. Это знаменитое стихотворение "Миньон" из романа Иоганна Вольфганга Гёте "Годы учения Вильгельма Мейстера". В Праге тогда кружили многочисленные немецкие и чешские парафразы этого стишка. "Dahin, dahin, wo die Zitronen blühen", взывает Гёте. Прочь отсюда — из депрессивного дома — туда, в страну, в которой цветут лимоны, где греет солнце и веет милый ветерок, в которой небо бесконечно синее…
Совершенно не так, как у Тыла, у которого слепец открывал глаза нашим землякам, ослепленным дальними странами. Великое "Здесь", а не "Где-то там" — вот было ответом. И не "ах, отче, позволь мне уйти", как заканчивается текст у Гёте, но, скорее, "ах, родина моя, моя отчизна, отсюда ни ногой"! Слепой нищий Мареш видел это ясно: только в своей стране мы что-то собой представляем! Здесь мы наверняка до чего-то дойдем.
Но вскоре после Шванды нам, однако, пришлось сделать глубокий вдох, потому что старый режим после 1848 года обрел силы. Наказали и Тыла: ему пришлось уйти из театра, были аннулированы все договора с ним, бедняге пришлось вновь ездить с бродячей театральной труппой. Пожалел его один пражский немец — директор немецкого театра. В Сословном Театре остались костюмы и декорации от чешского представления. Вот у директора возникла идея поставить Шванду по-немецки.
Для Тыла это проблемы не представляло, потому что он говорил на обоих языках, договор же обязывал его ежегодно поставлять две чешские пьесы и шесть переводных — в основном, из венской комедийной кухни.
Тыл с воодушевлением взялся за работу. Но довольно быстро ее и прекратил; уже на втором акте понял, что дело никак не пойдет. Потому что, когда читал результат, то сориентировался: "этот чисто чешский оригинальный плод по-немецки теряет весь свой смысл и свою прелесть…".
И тут он наверняка был прав. Во-первых, сам текст, как мы уже упоминали, не был чисто чешским, а во-вторых — и это гораздо более важно — чтобы он был таким же непосредственным, как по-чешски, автору пришлось бы обратиться к диалекту. Понятное дело, немецкому. Ему необходимо было бы вернуться к фольклору, а не только лишь вводить его в салоны.
Все это должно было звучать как-то так:
Unza makt dy Dorote
sic im fenca unkt fenkt fle…
Ну да, это еще можно было бы слушать — на языке чешских немцев откуда-то из-под Локета; Доротея была бы там кровь с молоком, но das evik czechische из всего этого испарился бы.
Когда через сто лет старый Сословный Театр мы переделали в Театр Тыла, и многие годы так оно и шло, мы в этом никакого абсурда не замечали. Но ведь у Тыла вовсе не было замысла, чтобы Шванда должен был бы изгнать Дон Жуана. Наш музыкант наверняка бы выбрал Моцарта. В конце концов, злым духам он лишь подыгрывал в танцах, но никак не вел с ними переговоров.