Когда-то он выразил опасение, что как чешский композитор не добудет популярности. И действительно, почти что пятнадцать лет в Праге не желали его "Енуфы", и если бы ее успех зависел от тамошних почитателей, то кто знает, узнал бы мир имя Яначека вообще. Зато сейчас на его чешском языке ломают себе язык оперные певцы со всех континентов.
Родом он из моравской деревни. Община Гуквальди с тех пор не сильно изменилась. Сверху на нее глядят гордые развалины. Пржемысл Отакар выстроил здесь замок Рудольфу, чтобы вскоре после того поддаться ему "на Моравском Поле".
Но не одни только строения обладают здесь гордостью. Люди тоже. Они более непосредственные, чем их родичи с берегов Влтавы или Лабы. Мы, чехи — западнославянские венды (венеды) — скорее всего, только лишь ведем себя как деревенщина[93]. Просто, мы более гибкие по сравнению с ляхами[94], как называют себя здешние уроженцы. Только их название вовсе не происходит от немецкого lachen (смеяться) — здешние ляхи не слишком-то склонны к смеху. Если их оскорбить — дерутся.
Все мы как раз подпитывались гордостью от этих территорий. Чехи нового времени, которых мы благодарим за ровную спину, родились, в основном, здесь. Например, такой вот Ян Амос Коменский — Comenius — учитель народа, который в ходе безумствующей тридцатилетней войны давал Европе домашние задания в форме мира, утверждая, что та достигнет его, когда станет образованной. Или же Франтишек Палацкий, историк и творец нашей национальной истории. Он, в свою очередь мечтал о федеративном государстве центра Европы, благодаря чему здешним соперникам сохранил бы множество крови. Ну и, конечно же, Томаш Г. Масарик, австрийский профессор, который, разочаровавшись в тупой гордыне Австро-Венгрии, окончательно решил создать Чехословакию.
В том числе и Лео Еуген — как записано в свидетельстве о рождении Яначека — прославит этот регион. Хотя начинал он как бедный паренек, как и многие из тех, фамилии которых заканчивались на — ек, вскоре он добыл себе титул князя музыки. Заслужил он его своим талантом. У него был музыкальный слух, и вообще он был музыкальным, как большинство здешних людей. Возможно, они и не умеют смеяться, но петь могут. У них даже язык певучий. Это их песни, в чем-то минорные и пентатонические, этот язык и создают. Чешский язык этого региона сокращает даже самые длинные гласные и ставит ударение на предпоследнем слоге[95], словно бы пользующийся этим языком носит с собой музыкальный треугольник. Как и все мораване, здешние ляхи тоже имеют музыкальную культуру, которая своими корнями уходит до самой Византии, потому что славянское христианство именно здесь и начиналось, так что хорист Лео пел в таком стиле ухе в ходе торжественного празднования тысячелетия миссии Кирилла и Мефодия.
Хор в Гуквальди (как и вообще хоры наших местечек — см. главу о Мартину) был для него первым шагом в карьере. Будучи ребенком из многодетной семьи (он был восьмым из одиннадцати) учителя и органиста, Леош учился здесь глядеть на мир более возвышенно. Это, конечно же, не означало, будто бы он терял почву под ногами. Паренек знал, что должность его папочки дает какие-то жизненные гарантии, потому записался в учительскую семинарию. Сам отец был родом из Пржибора (как и его ровесник, Зигмунд Фрейд). В Гуквальди он переехал, когда вместе с восьмым потомком ему понадобилось дополнительное занятие, а кроме того, здесь он мог разводить пчел и коз.
Но он не пошел только лишь "на лучшее место" — auf lepschi, как говорят венцы, имея в виду жизненные наслаждения — лучшего места он искал и для парня, который был музыкантом милостью Божьей. Неподалеку оттуда располагался Кромержиж, где монастырь августианцев имел долгую музыкальную традицию. Здесь играли самых разных композиторов: от Моцарта до Гайдна и от Керубини до Россини. И этот импульс Лео очень даже пригодился — именно здесь маленький хорист решил стать великим композитором.
Но именно здесь начались и его жизненные потрясения. Потому что, только лишь он начал, желая музыки без атрибутов, пришло сообщение о смерти отца. Пришлось пойти по его следам раньше, чем планировал — то есть в Брно, в Славянскую Школу. В тот самый город Б., где как раз вспыхнул конфликт, описанный Робертом Музилем в "Человеке без свойств". Пруссак Бисмарк стал канцлером немцев из Рейха, и это очень понравилось немцам, проживающим в Брно, которые до сих пор считали себя австрийцами. Они придерживались Берлина, а после падения Парижа каждый из них чувствовал себя маршалом.
Теперь человеку следовало выбирать: язык, народный костюм или мундир, равно как и спортивную команду, выступающую в международных соревнованиях. Для чешских игроков тут был дополнительный крючок: город Б. в чешской лиге был в "категории В", за Прагой. Лео превратился в Леоша, но не в пражанина. Несмотря ни на что, чувствовал он себя хорошо. Худой парнишка вскоре превратился в худощавого юношу, который на двух языках флиртовал и с немками, и с чешками. Замечательная фигура, черные волосы, резонирующий, даже в молчании, голос. А вдобавок виртуозность: скрипка, фортепиано, орган. В Славянской Школе был директор-немец по фамилии Шульц, который по-чешски говорил только из необходимости. Но он вовсе не был националистом, но образованным патрицием, чувствующим пропорции. К тому же сердце его принадлежало искусству.
Его жена-австрийка по-чешски говорила на ломаном языке, зато редко. Единственная и обожествляемая дочка Шульцев предпочитает, чтобы ее называли Сиди, а не Зденой. Это была красивая и талантливая девушка из хорошего семейства. Ей необходимо было освоить наиболее важные женские умения того времени: фортепиано и светскую беседу. Освоению беседы ей помогал актерский талант, а вот фортепиано никак не давалось.
Ничего удивительного, что должен был появиться некто, кто получит задание ликвидации данного недостатка. И для этой цели герр директор выбрал Леоша Яначека, наиболее талантливого ученика своего заведения. Он никак не мог предчувствовать, что подарит городу Б. историю любви "категории А". Потому что, подобно тому, как юный Верди в ходе уроков фортепиано в Буссето влюбился в свою ученицу, здесь брненская ученица влюбляется в своего учителя. И в обоих случаях речь идет о дочках адвокатов.
Но Сиди всего лишь тринадцать лет, а Леошу — двадцать пять. Потому он поначалу колеблется и перестает сопротивляться только тогда, когда девица тянет к нему руки. Он не оценил ее выдержки и очарования, так что теперь, в рамках правил того времени обязан (по-немецки) попросить ее руки. Родители в шоке. Хотя они и либеральные, но легкомысленный Яначек их просто пугает. Папочка предупреждает дочку, что браки с артистами счастливыми не бывают. Та ему решительно отвечает — и это в возрасте тринадцати лет! — что предпочитает быть несчастной с гением, чем счастливой с глупцом.
Так что герру директору — доктору Эмилиану Шульцу — не остается ничего другого, как только тянуть время и искать какие-то отговорки в надежде, что со временем разум победит. А разум говорит на юридическом языке. Девушки должно быть, как минимум, шестнадцать лет. Опять же, таланты гения стоит проверить по одному музыкальному адресу "категории А". Например, в Лейпциге с его хором и консерваторией. Там Леош может использовать свой голос и, словно Бах, развить свои композиторские способности. Опять же: с глаз долой, из сердца вон!
Он обязан согласиться, а Сиди — надеяться. Благодаря этому, появляются написанные по-немецки письма этой пары, которые сегодня являются примером чувств наперекор нелегким временам. Поначалу это формальные разговоры, в которых постепенно появляются любовные тона. Отдаление сближает. Правда, Леош регулярно передает приветы "Любимым Родителям" — то есть Шульцам — но Здене открывает собственные проблемы. Он откровенен и влюблен. Если бы кто-то желал утверждать, что этим двоим влюбленным помешали национальные конфликты, такой выглядел бы человеком, кто такие конфликты сам разжигает.
Вот только Лейпциг, однако, это taedium vitae (здесь: усталая жизнь — лат.), то есть скука, привлекающая чертей, а не муз. Яначек не в состоянии найти здесь родственную душу. Кого-то такого, с кем мог бы делиться сомнениями относительно неоклассицизма и романтизма современной музыки — как это было с Дворжаком в ходе обучения владения органом в Праге.
В конце концов, он бросает Лейпциг и возвращается в Брно как лузер. К тому же, в это же самое время его встречает семейная катастрофа. У Шульцев, к которым с визитом прибыла их тирольская тетка, он становится свидетелем кухонного спора и тирольских претензий к наши жениху и невесте. Что те, якобы, все больше разговаривают друг с другом по-чешски, на этом мужицком жаргоне.
Леоша будто громом поразило. Что за идиотское высокомерие! Причем, у близких людей! Да разве же этот "жаргон" не является старейшим ductus (руководство — лат.) славянской религиозности? А так же источником музыкальных экспериментов Леоша? Разве не занимается он записями его мелодики? Называя это "мотивами"? Разве не восхищается он их дорическим модусом и людским минором? В отличие от высокомерных барабанов и пищалок "мажорного" немецкого языка? Нет, этого потерпеть нельзя! И с тех пор над нашей парой начинают собираться тучи.
Но свадьба происходит. Здене исполнилось шестнадцать лет, Леош тоже свое слово сдержал. Но на брачной церемонии — к изумлению гостей — он появляется не во фраке, а только в венгерке организации "Сокол". В чем-то вроде униформы воинствующих чешских радикалов.
Тесть-соглашатель даже это был в состоянии проглотить и обеспечил молодой паре квартиру. Вместе с тем он предпринимает вторую попытку обуздать гордого ляха. На сей раз, в Вене, которая обязана оценить композиторское искусство Леоша. Тамошняя консерватория гораздо лучше, чем лейпцигская. Здесь преподают Брукнер и Малер. Яначек, правда, попадает к менее известному человеку по фамилии Крен (в переводе, "хрен"), словно бы ученик был маленькой сосиской, которую собираются съесть на завтрак. Чешского красавчика обвиняют в том, что у него маленькие и округлые ладони, словно бы Леош должен стать кандидатом во вторые Рубинштейны, а не в знаменитые композиторы из Брно. В качестве задания он обязан создать композицию, которая до сих пор находится в перечне его опусов и… приносит ему провал. У слушателей консерватории имеется обязанность представить на конкурсе перед комиссией свои творения, ну а уже та решит, являются данные опусы зрелыми, а так же: какие шансы имеются у их авторов. Партитура Яначека очутилась в программе только лишь ближе к вечеру, да и к тому же — в паршивом исполнении. Ведь исполнение доверили его главному конкуренту (в последующем, победителю конкурса), который и постарался об "успехе".
Яначек протестует — резко, в письменном виде, но напрасно. Вскоре после того он поэтому возвращается в Брно, в депрессии и без мотивации к последующей деятельности… В течение последующих пяти лет он не в состоянии написать ни единой ноты. Яначек преподает, дирижирует и изучает не музыкальные предметы. Он ссорится со Зденой и тут же с ней мирится. С ее отцом он не обменивается ни словом. Несмотря на общее состояние охватившей их духоты, Здена дарит ему двух детей: Ольгу и Владимира, у обоих русские имена.
Яначек тем временем творил seine slawische Marotte. Свою славянскую причуду, как шепчутся в его немецком окружении. Он ищет славянское величие. А оно, по его мнению, без России не существует. Композитор верит, что победит местечковость Вены и не только в обширных российских далях. За Брест-Литовским, за пределами границ двойной монархии, он учит русский язык. В панславянизме он не видит никаких аналогий с пангерманизмом, но думает о лучшем будущем чехов, наконец-то, в более дружественном контексте.
Здесь он переживает весьма похожие дилеммы того времени. В Вене чехи не нашли союзников. Тамошние либералы пользуются националистическим языком, консерваторы — клерикальным, а социал-демократы — один раз таким, другой раз — другим. Любящему свободу чеху нелегко. Когда он желал избавиться от провинциализма, то думал либо о Франции, либо про англосаксов. Но с той стороны не хватало эмоций, а в особенности — взаимности. Потому Яначек прощал русским экстравагантность, которая у других его столь провоцировала. В Россию он мог вчувствоваться, не платя за входной билет. Пока что.
Тем не менее, Яначек не был шовинистом. Ему лишь не хотелось, чтобы и его австро-венгерским детям пришлось сражаться за собственный статус. Статус — это условие на заключение договоренности, но не наоборот. Возможно, именно для этого он начал работать над "Полной наукой о гармонии". При этом он имел в виду не одно только музыкальное понятие. Вот только жизнь, которая Яначека ожидает, далека от идиллии. Сын Владимир умирает от скарлатины, сам же Леош погружается в пучины печали и горести. Его новая попытка отыскать равновесие называется "Амарус". Это кантата на основе стихотворения Ярослава Врхлицкого, в котором монах, носящий данное имя, преодолевает подобного рода тягости таким образом, что перестает бояться за свою жизнь.
Для самого Яначека типичным останется то, что он не станет искать виновных там, где в игру вступает судьба. И что даже в судьбе, в роке он будет видеть шанс на эмоциональное соглашение. Он закончивший школу Шульца с высоким уровнем чешского языка, вынес из этих лекций не только хорошие оценки, но и "мотивы" для новых историй. Он уже не желает традиционных буколик, Heimatkust (местного, регионального искусства) или обманчивых идиллий, композитор выбирает произведения, которые потрясают реальностью.
И тут он открывает писательницу, у которой подобный подход. В ее драме из среды моравской деревни имеется любовь и коварство, гордыня и подчинение, но и спокойствие как духовная черта. "Její pastorkyňa" (Ее падчерица) стало вдохновением либретто оперы. Красавица Енуфа (Геновефа), сирота, которую воспитала набожная Костелничка, любовью сражается с конформизмом своей воспитательницы и дорого платит за это.
В этой опере не восхваляют хитроумную ложь, как в "Проданной невесте", уже тогда являющейся синонимом чешской музыки. Здесь мы имеем дело с болью правды. Жених не выкладывает дукаты за свою любимую, он не продавец, не купец; здесь любят, поют, танцуют, вонзают нож и отпускают грехи. Костеличка становится убийцей, отвергнутый любовник — супругом. За личные ошибки здесь платят личные наказания, над достоинствами никто не смеется. Люди здесь культивируют откровенность, и у них нет привычки ее подавлять. Мир "наверху" не принадлежит исключительно властям, это практическая часть страны духа. Клевета здесь наказуема, доносов никто не оправдывает.
Сам Яначек называет это реализмом, но, возможно, "веризм" был бы лучшим термином.
"Я бы опирался на правду, — напишет он позднее, — вплоть до сурового языка стихий… На этом пути не задерживаются ни при Бетховене, ни при Дебюсси, даже не при Антонине Дворжаке или Бердржихе Сметане, поскольку там я их не встречаю. Я ничего не заимствую у них, потому что им уже нельзя платить".
Веризм жизни относится и к Яначеку. Ольга, умная, с артистическими способностями дочка, влюбляется таким же сумасшедшим образом, как и ее мать. Имеются здесь связи и с миром фортепиано. Только Яначек ведь не герр Шульц, но герой из племени ляхов. Он заставляет дочку, чтобы та в письменном виде отказалась от молодого человека. Но тот ведет себя словно Лаца из оперы Яначека.
Юноша выезжает из Вены, где изучает право, в Брно, с пистолетом в саквояже и звонит в дверь Яначеков. Пистолет, которым он угрожает, к счастью, убивает лишь любовь Ольги. Но по той же самой причине ужасно портит ее отношения с отцом. Только лишь оказавшись лицом к лицу с данной ситуацией, Яначек пытается повести себя так, как когда-то его тесть — с терпением и несколько отстраненно. Поскольку он заразил Ольгу своим русофильством, сейчас он предлагает ей поехать в Мекку славян — в Петербург. Ольга соглашается на это и даже радуетсяю Ее русский язык совершенен, но вот здоровье слабое. На болотистых берегах Невы она заражается тифом и домой возвращается лишь затем, чтобы умереть.
Но, уже находясь на смертном ложе и умирая, она неустанно желает слушать фрагменты оперы, которую заканчивает отец. В особенности, те, где раненный Лаца становится спасителем Енуфы, хотя та и отбросила парня. Ольга умирает, когда ее отец оперу закончил.
Для него этот опус был реквиемом для обоих умерших детей. Потому он желает хорошей постановки. В брненском оркестре нет необходимого количества музыкантов, поэтому Яначек посылает партитуру в Прагу, в Национальный Театр. Только это не только народный, но еще и нарциссический театр. Его директор — тоже композитор, а к тому же режиссер и "эксперт". Если сегодня кто-нибудь и знает его имя, то исключительно благодаря интригам против "Енуфы".
В течение двух лет он не отзывается, множит недоразумения и увертки, пока Яначеку все это не надоедает, и он за собственный счет увеличивает состав брненского оркестра. В 1904 году состоялась премьера. Успех был исключительным. В Брно, потому что в Праге лишь "отголоски". Ведь в городе Б. могут быть постановки исключительно "класса Б"! При этом выдвигается аргумент — сегодня это было бы признано политически некорректным — будто бы Яначек создает не чешскую музыку, а какие-то моравские попевки. Короче, он просто моравский брюзга и сепаратист. В Праге же тем временем ставят "народную" оперу "Псоглавцы" пера упомянутого директора Коваржовица — с настолько всемирным масштабом, что искать за границей было бы напрасно!
Яначек делается уже ироничным, поэтому обращается к автору по фамилии Чех, но при этом писатель над чехами насмехается. Правда, поначалу, по образчику Ницше ("Генеалогия моральности"), в своих "Песнях невольника" он читает им проповеди в отношении бытия господином, но тут же видит, что до них не дошло. Тогда он пишет им повесть "Путешествия пана Броучка", в которой чешский характер представляет буржуа. Пан Броучек — это буржуа, почитающий Господа в господе (пивной), а народ — на собраниях националистов.
Как-то раз он напивается в "Викарце" (ресторан в Пражском Замке), засыпает и просыпается среди гуситов. Но для них он — некое смешное насекомое[96], обладающее свойствами, которые те совершенно не понимают. Поскольку тот — трус, подлиза и педант. Перед вышестоящими он гнул шею, а нижестоящих — пинал. Да, и постоянно на все жаловался — это было нечто вроде молитвы богине по имени Зависть.
Чтение этой книги помогло Яначеку выйти из депрессии. Наверняка он чувствовал себя словно гусит, который проснулся среди пражских жучков. Но это прибавило ему храбрости для написания оперы, которой чехи до сих пор гордятся. Возможно, это же ускорило чудо, которое случилось вскоре. Дело в том, что в Брно появился Макс Брод с предложением перевести "Падчерицу" на немецкий язык. Быть может, тогда чехи ее лучше заметят. Он прекрасно говорил по-чешски и сравнивал опусы на основе их качества, а не адреса, относительно которого они появлялись. Саму оперу он уже видел, тщательно изучал и восхищался ею. Сам он был родом из еврейского меньшинства, которое очутилось вне всяческих направлений, но не на дне. Кроме того, у него имелось чувство контекста как один из критериев качества произведения. Это он спас от забытья Кафку, а Гашека сделал первым чешским автором мирового масштаба.
К тому же, он писал в крупные газеты, в том числе — заграничные. Поэтому он знает, что там, где пространство языка — это пространство ограничения, там можно уходить в маргинализацию; но там, где инструментом является параллель, необходимо выстраивать ряды соответствующим образом. Для Брода главным была не номенклатура, а благородство. Не национальные интересы, но интерес к народам и коммуникация между ними. И все это имеет место в эпоху безумия Первой Мировой войны. Брод желал иметь чешскую "Тоску", а не общественную драму. Идея такого названия принялась за границей.
Когда об этом распространились слухи, местные насекомые занервничали. В них дрогнула, возможно, не совесть, но, по крайней мере, боязнь, что мир увидит их насекомые интриги. И что будет, если этот моравский пижон хвастается не напрасно? А вдруг война закончится не так, как утверждает Вена, а так, как пишет другой моравский мечтатель по фамилии Масарик? Поэтому Яначек получает письмо: "Мы тут подумали, что эта "Падчерица" не такая уже и плохая — как только пан Коваржович ее чуточку поправит, мы будем ставить ее в Праге".
И, клянусь душой, они ее поставили и играли, хотя практически тайно. Перед премьерой газет полностью молчат, а потом печатают лишь обязательные заметки. Зато в Вене все видят иначе. Может, до них, наконец-то, дошло, что один раз Яначека там уже проигнорировали. Рихард Штраусс едет в Прагу, чтобы, инкогнито, послушать его оперу. После этого он сам желает ставить ее. Новый император, молодой и красивый мужчина, не был Францем Иосифом Прохазкой[97], вялым головотяпом. Этот желал до чего-то дойти. Он с охотой дал бы народам монархии то, что их по праву, потому чешское искусство и умение признает. По этой причине о Яначеке много будут болтать, будто бы за свой успех он обязан благодарить стечение обстоятельств. Но когда "Енуфе" удается пережить и самого императора, злорадные сплетни умолкают.
Вена — это город "категории А" мировой оперы. Да, под конец войны несколько поблекший и посеревший, но тем более жаждущий очищающих впечатлений. А Яначек — это чистой воды катарсис, потому зрительный зал сходит с ума! Наконец-то композитор дал им такую музыку, которая не скрывает трагизма жизни, но и не превращает ее в болото отчаяния. Венцы Яначека поняли.
Наверняка они предчувствовали, что мир всегда означает чувство умеренности.
"Енуфа" — это еще и элегия на смерть Владимира и Ольги, двух детей Яначека. На смерть этих двух чешских австрийцев, а еще лучше: австро-чехов, которым не было дано познать этого статуса.
Венская премьера была ключевым днем в жизни Яначека, основой его длительной славы.
Творческих сил у него осталось еще на десять лет. Только теперь он был человеком, которому не могли помешать интриги всяческих жучков. Им пришлось найти сбе другие объекты интересов. Пражская травма превратилась в венский триумф. А Яначек мог написать:
Из моей книги жизни вы вычитаете:
Расти из своего сердца,
не отрекаться от убеждений,
не гоняться за признанием,
но всегда прилагать к этому силы,
дабы цвело то поле,
которое каждому суждено.
Будьте здоровы!
Всем сердцем преданный,
Д-р фил. Леош Яначек
Брно, 12 февраля 1925 г.