Ах, Непомук, Непомук, никак я к тебе не приближусь. Передо мной лежат Страконице, на мне лежит проклятие и благословение Гашека: Писек, Путим, направо Малчин, Враж и Кветова. Именно здесь начал блуждать храбрый Швейк по дороге в Будейовице, в свой девяносто первый полк. Именно здесь устоял он перед искушением дождаться близкого уже, как казалось, конца войны за богато заставленным столом — вместе с дезертиром, которого укрывала там его собственная жена.
И кто знает, какие бы истории рассказывал потом, если бы того послушал. Только в Нáход вместо русских, как гласила молва, вступил Гинденбург и выиграл. Немцы тщательно обыскали стога, и многие спящие там мужчины плохо кончили. Так или иначе, марш в Будейовице, славный южночешский анабазис, мог бы и не дойти до своего завершения. А было бы жалко, поскольку он является одним из лучших фрагментов книги, и здешняя округа — это место его появления или даже местом его рождения истинно чешской прозы и чего-то такого, что впоследствии Грабал назовет pábeni[32].
Так что не помешает, если мы сами включим сюда небольшую историю (Непомук минутку подождет) и выберем себе какую-нибудь из пивных по дороге. Само слово hospoda (пивная, кабачок) по-чешски уже имеет в себе нечто сакральное. Да, в нашем языке оно означает всего лишь Witshaus (корчма, погребок, таверна — нем.), но в чем-то ассоциируется с Hospodin-ом (Господь — чеш.), то есть Повелителем жизни и смерти всякого творения, Властелином Вселенной. Такая языковая близость в какой-то мере предполагает, что чех от своей господы-пивной ожидает чего-то божественного.
Понятное дело, что, прежде всего, здесь он получит кнедлики — в этой части страны еще и картофельные, фаршированные копченым мясом. Для желудка это просто-напросто булыжники, следовательно, их необходимо запить пивом. Но при этом они плавают в луке с капустой, так что не падайте духом, когда они начнут опускаться вниз, и вы почувствуете онемение, словно Сократ после того, как выпил цикуту, потому что слабость эта дойдет, самое большее, до колен, после чего начнет сменяться приятным чувством, вызывающее то, что вы поудобнее развалитесь на стуле, чтобы потихонечку вслушиваться в каденцию чешских рассказов. Вас ожидает нечто вроде "symposion", так что не раздумывайте ни секунды.
Потому что это совершеннейшая неправда, о чем рассказывает рыцарь Фриц из романа, написанного когда-то Фрицем Хержмановским-Орландо, будто бы чешский язык выдумал гном Крживопрд, придворный карлик из Вены, чтобы развеселить меланхоличного герцога из рода Габсбургов. Тут вся штука в том, что некий человек из Хержманова, то есть, тот самый Хержмановский, наверняка прибыл от нас и насмехался над венцами. А под конец написал им, как эффективно можно лечиться чешским языком. Потому мы не имеем ничего против него самого, и пускай земля будет ему пухом! В одном его Фриц был прав: чешский язык удерживает всех нас в одной куче, а в соответственном Ч-миноре, хорошо дозированный, с мягкой модуляцией, он сумел избавить нас от множества болезней. Такая тональность проявляется, в основном, в пивной; она милая и творческая, способная исправлять мир словами. "Лучше уж завтра" — это у нас… только лишь утренняя "халтурка", только чуточку исправленная. Мы не верим в какие-либо вечные вещи. Мы не любим perfectum (совершенное время), так как его нельзя поправлять, следовательно — и рассказывать. Зачем нам такое нужно, и наш человек чует во всем этом какое-то коварство. Вещь реальная все время в движении, потому что к ней все время следует чего-то прибавлять, по сути дела — это не заканчивающийся анекдот, цепочка, четки самых различных приключений — не приключений.
Швейк Гашека, opus primum пивной беседы, продемонстрировал это первым. Правда, на позицию лидера претендует еще и Хержмановский. Да, он может над нами посмеиваться, зато и отказаться от нас тоже никак не может.
Вы можете отнестись к этому как к пустой болтовне, как к разговору за кружкой пива в кабачке или чему-нибудь в этом стиле. Как к сплетням за Stammtisch-ом (столом для постоянных посетителей — нем.). Для этого немецкого определения у нас нет хорошего чешского словечка, поэтому мы его просто выговариваем чуточку иначе (štamtyš). Имеется еще выражение štamgast, хотя и есть в нем что-то отвратительное. Зато его литературный синоним — "постоянный посетитель" — не слишком хорошо звучит. То есть, "штамтыши" у нас здесь имеются, но пивные у нас — никак не birhalle. Ничто здесь не перекачивается с одной ягодицы на другую, не обнимает коллег за плечи и не орет с ними песни. Над чем-то подобным чех, чаще всего, посмеивается.
Чешский Человек — не коллективист. Вместе выпить? Ясен перец, вперед, но, в общем, каждый сам за себя. Общий кувшин не кружит у нас за столом. Петь в унисон? Почему бы и нет, можно, но только под аккомпанемент какого-нибудь приличного инструмента. И вдобавок — а когда будет мое соло?! За столом всегда найдется кто-нибудь с гармошкой или губной гармоникой, с гитарой или со скрипкой — никакой тебе не профессионал или — Боже упаси — заказной музыкант. Поем по очереди: ты исполняешь замечательную песенку и передаешь соло дальше. Но можно и без музыки, передавать рассказ дальше или слушать с тихой улыбкой.
Cogito ergo sum, говаривал когда-то Рене Декарт, который, вроде как, свое пионерское произведение — основы современной философии — обдумывал неподалеку от Праги. К сожалению, как на злость, в католической армии, под командованием Тилли, который дал нам выволочку под Белой Горой. Discours sur la methode — Рассуждение о методе — "мыслю, следовательно существую", заверил он сам себя как первый рационалист, поставивший под сомнение собственное сознание, чтобы с гордостью возвести фундаменты под исследования и вскрытия всяческого рода, которые с того времени и до нынешнего режут на кусочки ранее единый мир.
Но мы, наверняка из мести за собственное поражение, перевели это как "говорю, следовательно, существую". То, что было разъединено на кусочки, мы соединяем с помощью нашего языка. При этом нами не руководит какое-либо ordo, какая-либо Система, а всего лишь огромная доза уважения ко всему живому. Мы будто калейдоскоп. То, что перекатывается и перемешивается внутри, не всегда обязано быть Чистотой и Красотой, тем не менее — это такое чистое и прекрасное удовольствие, что-либо смешивать и запутывать. По правде красиво ухватить путаницу жизни и, иногда, увидеть смысл в бессмыслице.
ЧЧ — Чешский Человек — не является особо великим систематизатором. А если уж появится некто, выделяющийся в данной сфере, его, в свою очередь, называют Паточка — это пивовар, изделия которого походило на выветрившееся слабое пиво (patok). В размышлениях о Боге и окружающем мире мы, скорее, решаемся на импорт. Если имеется нечто готовое, к тому же родом откуда-то — это нам нравится гораздо сильнее. Мы с энтузиазмом внедряем это в жизнь, проявляя просто фантастическую смекалку. Это так же, как в случае наших ругательств! Зато болтовня и рассказы, растворяющие, разрушающие системы — это уже чисто наш продукт, который мы сами выдумали, испытали, и который действует.
Нет, это совсем не какие-то глупости малых людишек, совсем не банальные сплетни — а только напоминание о непостоянстве мира. Если же "мир — это случай", как утверждал Виттгенштейн — равно как и Кафка, Гашек, Готвальд и Гитлер, что родом были из бывшей Австро-Венгрии — то мастер рассказа Грабал тоже желал обозначить этот мир, при этом обращаясь к тезаурусу пражского немецкого языка, и, благодаря этому, стал великим пабителем (pábitel). Pábit происходит от fabeln, baffeln или babbeln и означает "разговаривать", "болтать". Но только не в чешском языке! Pábit это не совсем то же, что baffeln, точно так же, как "кнедлик" — это вовсе не Knödel. Возможно, какой-нибудь насмешник и скажет: вы только поглядите на чехов! Они такие чемпионы несовершенства, что как только у них случится чего-то совершенного, им приходится взять это у немцев — мастеров перфекционизма! Но Грабал не только умно выбрал, но и тем самым уплатил небольшую дань языку своей супруги. Она стояла рядом с ним во время войны и после нее. А может, именно она рассказывала ему, что подобный способ говорить о жизни взялся прямо из жизни, что он прижился в немецких кафе и винных погребках, так что pábeni можно было признать совместным строением обеих культур нашей метрополии.
Гётц Фер описывает золотые времена pábeni-pabbeln в своей книге Fernkursus im Böhmischen (Заочный курс чешского языка — понятное дело, двуязычный). Мой собственный "ускоренный курс" может лишь подтвердить Фера.
И все-таки, pábitel это несколько больше, чем Baffler, точно так же, как hairstylist — это не только парикмахер. В слове pábeni где-то звучит чешское báj (сказка, миф) и bavení (развлечение, попытка развеселить). То есть, сказка, не правда.
То есть, собственно говоря, Правда здесь вовсе не побеждает. И уж наверняка не политическая правда. Здесь не высказывается никакое коллективное "Я", а, возможно, лишь группа персонажей из сказки. Здесь царит лирическое "Я". Но опять же — нет никакого монолога, никакой мономании, только лишь сольные выступления личностей, даже малых или совсем уже ничтожных, как тот же Крживопрд! Хор, составленный из наблюдателей, соглашаясь, урчит и отпивает из своих кружек. Ибо, раз мир — это общность фактов, то мы — всего лишь одни из них.
Понятное дело, головы и сердца тоже очутятся в игре, с мигренью или аритмией.
Ну а pábeni — это не только болтовня, рассказы, но еще и сказка. Ее вечные персонажи: лиса, лев или кот выступают как Лишка, Лёвы, Катц, пан Вопичка (мартышка), пан Кочурек (котик), пани Леви. В наши времена — времена безграничной гордыни человека, его тривиальности и разнузданности — похоже, только лишь pábitel возвращает миру соответствующие измерения.
Так что, думаю, не случайно журнал, учрежденный неким паном Фуксом, имел название "Мир Животных". Юный Гашек плодил там свои первые сказки. Хотя он публиковал их как новаторские трактаты, наука не оставила от них ни единой сухой нитки, признав их самыми банальными фальшивками. Потому-то "новатор" из журнала и вылетел. Поначалу в "Чешское Слово", а потом все дальше и дальше, пока сам не сделался всего лишь чешским словом.
А еще появились "Академические Ведомости". Из Кёнигсберга. Описание слепой блохи Palepsylla kuntiana, которую в балтийском янтаре, якобы, открыл и назвал в свою честь прусский профессор Кунц. Еще лучше была "научная" мелочь Гашека: "Рациональное разведение оборотней". Еще имеются чистокровные щенята! И самое удивительное, объявлялись желающие приобрести. Некий господин "под-учитель" из Воднян (наверняка читавший национальную эпопею "Naši" (Наши) Йозефа Холечека) обязательно желал приобрести первый чешский экземпляр. Очередное открытие — пифийской блохи — было, похоже, уже лишним, потому что для всех уже должно было быть ясно, что этот корреспондент вскоре с работы вылетит. С пользой для литературы в Чехии, до сих пор привыкшей, в основном, к Холечекам. Вот теперь наша литература повернула на правильный путь.
А потом, под Страконицами — окончательно сошла с него. А случилось так, благодаря тому, что Швейк неправильно свернул (существуют правдивые парадоксы) и вместо стога в Малчине избрал анабазис. То ли в этом помогло то, что лоб ему перекрестила бабка-травница, или же помогла картофельная похлебка, сварганенная в кустах за деревней, но Швейк открыл Будейовице, а Гашек — pábeni.
У него, кстати, имеется и свой девиз: "говорю, следовательно, существую!". И девиз этот почти что божественен — в нем тоже скрывается, что "в начале было слово". Зато нет никакого логоса, понятия предопределенности, супер-разума или чего-нибудь в этом роде. Просто: или мое слово, или твое. Которое стало телом на волнах нашей коммуникации. То есть, Dia-logos — слово как тема, слово как разговор. Истинный фундамент мира, его суть. Без него была бы бесконечная скука, и, собственно, без него мир, возможно, и не существовал бы. Потому что без слова мир не может быть миром.
Говорю, ergo sum — ergo не перестаю, самое большее, за исключением пауз, необходимых для того, чтобы отдышаться или найти подходящее слово, или когда партнер вошел тебе в слово, потому что именно он как раз нашел подходящее. Потому-то у нас рассказ редко заканчивается — мы представляем собой профессиональное несовершенство. И это вовсе не неряшливость, а только лишь понимание бесконечности мира. Наша философия видит в этом исключительную, если не истину, то, по меньшей мере, принцип. Мы не любим каких-либо постоянных рамок. Ведь рамка только притворяется, будто бы что-то крепко удерживает, сжимает, в то время как все и так вытекает. Вот воронка — это нечто большее, чем рамка. Так что, когда мы желаем закончить, то просто перестаем говорить. Наверняка, именно потому у нас мало крупных романов, и все они больше похожи на сказки или басни. Попросту, мы прекращаем разговор — и баста. Например, так как Гашек или Кафка.
Мы пишем не рассказы, а истории, потому что любим рассказывать истории… Некоторые из них длинные, как у Грабала. И ничего удивительного, что у нас так принялся сюрреализм. И что pábeni развивалось у нас так же сильно, как и любовь к кубизму. В нем ведь тоже мы релятивизируем, что-то ставим рядом с друг другом или напротив друг друга.
В улыбчивой печали чешских пабителей чудовищная серьезность надутых людских мартышек превращается в шутку. Словно бы мы видим только лишь волосы у них на груди или скачущих блох… и специально обращали на это внимание.
В море слов — мы истинные морские волки, колумбы новых, еще не открытых континентов. Наши приключения — это кильватерные следы за судном. Мы не верим в правильность частей света. Непредвиденные обстоятельства — вот наш континент[33]. Ибо, разве не обмениваемся мы приветствиями словно моряки Ahoj Franto! (Привет, Франтишек!). Разве не изумляет это истинных обитателей приморских побережий? Ahoj при встрече и на прощание, в театре и на берегу. Чешский Синдбад таким образом приветствует global village — мировую деревню он приветствует словно урожденную, океаническую сестру чешской деревни. Несколько удивленный, он считает, будто бы в этом разбирается, будто бы это нечто такое, в чем он, собственно, уже проживал. "Агой, эгегей, люди, — зовет он. — Ну, вот он я, весь тут! Где тут имеется пивная? Где тут можно поболтать?".
Потому что беседа, разговоры — или pábeni — делает нас людьми. Этому у нас имеются доказательства: сцена, разыгравшаяся с участием Ярослава Гашека и генерала Рудольфа Медка в Праге после Первой мировой войны. Правда, они встретились не "У чаши", всего лишь в "Унионке", где, в отличие от старых времен, тогда засиживалась совершенно новая элита. Недавно лишь вернувшись из России, Гашек разглядывается по залу кафе. Он слышит чешское слово, вдыхает морской мир акул: акул новых времен. Ярек замечает Рудека. Рудольф Медек сидит в окружении молодых людей, слушающих его словно пророка.
Ярослав Гашек, как нам известно, дезертировал дважды, а вот Рудольф Медек — многократный герой. Но оба пишут. Чешские литераторы. Гашек еще вчера был красным комиссаром на территории величиной с всю Чехию (по крайней мере, так говорится). Рудольф Медек служил в России в качестве офицера Чехословацкого Легиона, теперь служит в армии независимой Чехословакии. Гашек, как обычно, был без гроша за душой, зато Медек — при деньгах, в кругу почитателей его как наставника и пророка, агиографа чешских достижений. Гашек же — пролетарий пера, оплачиваемый построчно — поставлял Швейка главу за главой. Уже то, что он появился в "Унионке" было необычным делом. Неожиданно Медек заметил его.
— Агой, Ярек, ты откуда здесь взялся? — громко обратился он к нему. — Привет, старик! Это тебе еще так повезло! Если бы наши схватили тебя в России, то, как приятели мы бы вечерком выпили, но утром ты бы болтался в петле!
Гашек на это очень спокойно:
— Агой, Рудек! Я в России был большим, чем ты, господином. Если бы тебя сцапали наши, то вечером, как приятели, мы бы хорошенько выпили, а утром я бы тебя отпустил…