ПРАГА СЕРАЯ…

Прощай, Непомук! Мы двигаемся дальше! Нас ждет Прага. Если кто туда спешит, должен ехать через Пильзно. Если же у кого время имеется, и если он желает смаковать дорогу, такой едет через Блатну, Рожмитал и Пржибрам.

Но в Непомуке вы можете заправиться и на прощание провести осмотр роты почетного караула гномов. Здесь, похоже, из последнее гипсовое подразделение перед Прагой. Самая настоящая почетная гвардия: когда недавно я там ехал, то даже услышал команду сержанта: "Нале-во рав-няйсь!". И, могу поклясться, выглядело это так, словно бы они и вправду глядели вслед за мной, поворачивали головы по мере того, как я проезжал мимо них. С вами они сделают то же самое, но опасаться не надо. Это никакие не злобные создания, странные кобольды из мрачных глубин земли. Никакое не тайное войско, защищающее Чехию. Никакие вам не прото-чешские мини-духи, никакие не мини-Забои или мини-Лумиры, никакая не сказочная армия, сотворенная Йозефом Линдой в качестве нашего собственного резерва на случай кризиса, а только лишь — о прибывший с запада чехоразведчик — твои побратимы, немые поселенцы германских садов. Без слова они готовы выслушать все твои указания. Если ты им прикажешь, они даже продемонстрируют тебе парадный шаг, но вообще-то у них мирные сердца добряков. Они всего лишь улыбаются, курят трубки или же играют на скрипке, контрабасе либо на губной гармошке. И, о чудо, ни одного нет с волынкой, даже в Страконицах. Все это добродушные, милые ребятки, в особенности, если посвятить им минутку своего внимания.

Какой-то из наших мастеров, занимающийся "халтурками", вечно ремонтирующий мир, обнаружил где-то дыру, а чтобы сказать модно — рыночный дефицит. Вот он ее тут же и заткнул. В Германии, вроде как, дыра имела космические масштабы, страна буквально жаждала наших гномиков. "Хмм… задумался наш Ферда — Мастер На Все Руки. — Немцам нужно помочь!". Так он и сделал, вдохнув жизнь в эту армию.

Тут следует признать, что я очень долго думал над тем, а на самом ли деле наш сосед-немец ценит подобное великодушие. Не окажется ли все это неудачной инвестицией. В ходе моих путешествий туда и назад я ни разу не заметил хотя бы одного купца или счастливого покупателя гномика. Это меня заинтересовало и, не успел я оглянуться, как ко мне привязался один маленький человечек… Целых два дня он болтался у нас, лежал на боку и пускал дым из трубки, подпирая голову рукой. И больше ничего, только лишь молчал. Но вдруг, ни с того, ни с сего заговорил — да и то по-вьетнамски. Этого языка я не знаю, так что могу лишь догадаться, что такого он сказал. Наверняка признавался, как его в Польше отливали, разрисовывали в Чехии, а потом доверили финансовому гению наших вьетнамцев. Вот только, чего он собирался делать в Германии — я так и не понял. Но он радовался, что весьма скоро туда попадет. Он сам со своими братьями.

И вот теперь мы по-настоящему едем. По шоссе. Здесь уже нет гномиков — высмеиваемых свидетелей нашей воли соперничества с вызовами мирового рынка. Имеются МакДональды или же Икеи — на бигбордах.

Через сорок минут мы уже на Белой Горе, и вполне возможно, что вы вообще этого не заметили. А жаль. Слева от вас находится по-настоящему замечательная архитектура: тюрьма в Ружине с высокой башней, расположенная на не крутом склоне. Здесь до недавнего времени готовили наших государственных мужей. Это нечто вроде нашей гордости, политической академии, хотя, надеюсь, бывшей. Во всяком случае, в прошлом столетии мы доказали, что дорога наших президентов в Град ведет либо через тюрьму, либо через эмиграцию. Только лишь в новом тысячелетии похоже на то, что Град в состоянии вынести и менее драматические биографии. Очень скоро вы и сами тот самый Град увидите — он появится внизу, справа, вы же будете съезжать к нему не столь величественно, как в свое время граф фон Тилли с Рене Декартом, это уже после того, как они нас позорно побили под Белой Горой. Прошу вас, будьте к нам более милостивыми, чем они. Завоевывайте нас с умеренностью! Где-то для вас уже готовят ужин и постель. А может — даже настраивают скрипку.

А вот та церковь слева, разве она не великолепна? Мне она всегда нравилась, равно как и фамилия ее основателя: Луна. С точностью лунатика он разместил это строение точнехонько на поле боя, как будто бы не был точно уверен, что битва была победной. Чтобы католический храм нельзя было не заметить на тогда еще голой возвышенности. Сегодня храм практически теряется среди окружающих домов. Только купола высятся над ними и практически напоминают силуэт православной церкви. За окружающей храм стеной с четырьмя угловыми часовнями прячется тихий, живописный сад, все еще хранимый от наружного шума.

Но даже триумфальные фрески в честь армии и Девы Марии, чудесное вмешательство которой, якобы, привело к победе, не объясняют страстей, которые века назад сопровождали нашему сражению за это место. Из этой битвы, похоже, все ушли побежденными.

На все времена это должно было стать местом паломничеств. Но не было. Матерь Божья не победила здесь чешских сердец, хотя почти две сотни дет в храм тянулись процессии. В годовщины битвы из собора Святого Вита на Градчанах, из нашего Капитолия, выступали благодарственные паломничества, только лишь Просвещение их приостановило. В Младей Болеслави, на Сватым Копечку возле Оломуньца или, к примеру, в Пржибрами[45], Дева Мария одерживала более крупные успехи, царила в небесах, давила ножкой гадкую змею, но при том не складывалось впечатления, будто бы топчет одновременно и нас. Здесь, в Праге, она была лишь очаровательно красива, как будто бы желала сказать: "Простите, чехи, я побеждала в лучшем стиле!".

А за всем этим священным ареалом начинается плоская равнина, наверняка самое подходящее местечко для драки. Но, именно для наиболее важной битвы в истории? Решающей о существовании народа? Хотя, в конце концов, проиграть можно где угодно. Сегодня это всего лишь луг, который используют, в основном, собаки. Весьма хорош он для воздушных змеев, бумажных драконов — это осенью, когда дуют ветры. Позади, среди зелени, стоит летний небольшой замок "Звезда". Под стенами входящего в его состав загона для животных говорящие по-немецки моравы защищали чешское дело. Единственные, кто стоял до самого конца.

А теперь вам следует остановиться на светофоре. Вот тот кусочек барокко справа — это станция крестового пути. Как мне кажется, предпоследняя перед "Девой Марией Победной". Но для вас это последняя остановка перед въездом в Прагу. Так что вперед, в город! Ведь он приветствует Вас: "Dobrý den!".

По-немецки Прага не имеет рода. Но по-чешски — это дама. Так что ничего удивительного, что из нее сделали сучку. Хотя она никогда не была столь громадной, как Париж, чехам она казалась ужасно запутанной. Иногда жестокой, разборчивой, холодной. Иногда могло показаться, что она предпочитает противников, чем уважаемых почитателей. Свою деревенщину она угнетала чуть ли не с наслаждением.

Наша патриотическая "hajmátliteratur" (ломаный нем. "родная литература") — поначалу главное направление чешского писательства — тоже знала мотив злого города и хорошей, доброй деревни. Привлеченные ярким огнем молодые крестьяне покидают родной дом, чтобы покорить Прагу, но гибнут, опалив крылышки, словно мошки над лампой.

Сам я в первый раз приехал в этот город где-то в 1950 году. Как раз тогда начиналась наша новая эпоха — эпоха беззаботной молодежи, частью которой, собственно, я тоже был. Как раз умер мой приемный дед. Слишком много пил, но для этого у него имелась причина — он был вечно мучимым жаждой арендатором пивной. Сам я его практически и не знал. Ничего удивительного, что распивочная стойка застряла в моей памяти сильнее, чем его гроб.

Пивная помещалась в доме на улице Балбиновой на Виноградах. Спесивые грындерские[46] здания произвели тогда на меня огромное впечатление. Все было веселым, цветастым — улицы, магазины, дома. Позолоченный герб над входом, раскрашенная жесть, реклама пива, фаянсовый пивной бочонок. Еще большее впечатление производил главный зал с зеркалами и с потолочной росписью, представлявшей полуголого Бахуса, танцующего среди менад и увешанного виноградными листьями. Все это мне ужасно нравилось! Я сидел, поглощенный этой картиной, возможно, даже возбужденный, и даже не заметил, как начали сходиться родственники и перешептываться, хотя все мы были только лишь в своем кругу. И только лишь воцарившаяся потом тишина напомнила мне, что я, как бы то ни было, нахожусь на похоронах.

А после корчмаря пришла очередь и на саму корчму — пивную "Под Золотым Литром". Место известное, в течение многих лет связанное с нашей семьей, которая там работала. Заведение ушло не потому, что дед "Литр" пропил — на это даже у него не было столько сил. Просто теперь завдение должно было принадлежать всему Народу.

Интересно, правда? А мы, что? Народом не считались? Или здесь не жили простым, народным образом? Со всей уверенностью, "Литр" не был ни буржуазной пивной, ни бастионом крупного капитала. И уж тем более — крупной политики. Единственная политика, которой здесь занимались, была швейковская. Именно здесь Гашек когда-то учредил свою знаменитую "Партию Умеренного Прогресса в Рамках Закона", именно здесь провозглашал пламенные речи, а когда — в качестве партийного кандидата — проиграл выборы в Национальное Собрание, топил свою печаль в пиве. Что при наличии постоянного столика с коллегами из пражской богемы и писателями таким трудным не было.

"Золотой Литр" не был дорогим заведением. Да, чехи любили читать, но, в основном, книги, взятые у кого-то. Так что, кто мог заработать на жизнь с того, что когда-то ждя них написал? Не говоря у же о том, чтобы при случае наполнить кошелек корчмаря. Но родственники отца были горды тем, что им было дано участвовать в этом шумном мире; они были рады тому, что могут являться звном цепочки выдающихся людей Чехии.

Теперь же мы были в печали. Кто-то из семейства нашел в бумагах деда официальное письмо, которое и нанесло пожилому человеку окончательный удар. Народ извещал нам, что собирается испить из "Золотого Литра".

Так что мы прощались.

Места было много, хотя и царил полумрак. В углу стояло большое пианино, за которым бард Халанда написал известную песню Hradčanské hodiny[47] (Градчанские часы). Сзади стол для постоянных посетителей, за которым сиживал нестор пишущих чехов, пражанин Якуб Арбес — живая история всего того, что произошло в Чехии после 1848 года. На стене слева висел мощный бронзовый держатель для флага заведения. Мне казалось, что на нем изображен мой собственный гербовый знак, вышитый золотой нитью, с громадной пивной кружкой посредине. Кто-то — но наверняка не сам мастер — вскоре уселся за пианино и начал наигрывать простые мелодии. В зал принесли кружки со "старопраменом", все выпивали, а потом начали петь, как оно в Чехии обычно бывает. Среди прозвучавших тогда песенок была одна, которую я знал. Я стал ее напевать, и меня наградили аплодисментами. Кто-то при случае сделал снимок, но при этом фотограф был уже хорошенько подшофе. Фотография — я храню ее до сегодняшнего дня — сделана с недостаточной выдержкой. Все плывет, соединяясь друг с другом и проникая одно в другое. Только я стою в средине и пою.

Похоже, кто-то должен был бросить в нас гранату, прилетевшую оттуда, где в массовом масштабе производят людские несчастья. Так что камня на камне не осталось.

Мы возвращались домой. Отец тащил огромный ящик с граммофоном и пластинками. Мать несла картину из коллекции "Золотого Литра", украшавшей стены зала Бахуса — собрание портретов гостей и различных жанровых сценок. В последний вечер каждый мог взять себе что-нибудь. Мать выбрала картину, которой художник-выпивоха оплатил свой долг.

Жалкой была добыча кровопийц.

Но я весь сиял от счастья. За несколько лет я переиграл всю эту коллекцию пластинок — сегодня она стоила бы целое состояние — до самого конца, благодаря ней научился танцевать и вскоре вырос настолько, что мог сам отправиться покорять женщину-Прагу.

Вообще-то говоря, не было несчастьем то, что Народ с самого начала отпихнул нас, как паразитов, от "Золотого Литра". Нам пришлось перебраться в деревню, а там нас никто не знал и не держал за пазухой крючка, благодаря чему, впоследствии я мог вновь отправиться в Прагу на учебу.

Партия, которая с тех пор правила в стране, ввела прогресс без умеренности, без границ и без каких-либо законов. Результат был ужасным и гротескным.

Не знаю, то ли это было вызвано годами моего отсутствия, то ли взгляд повзрослевшего человека так сильно изменял перспективу, но город как-то съежился, сделался меньше. И был он наполовину вымершим, грязным и серым. К этому времени вокруг него начали строить первые первые крупнопанельные жилые комплексы.

Я шел под гору по улице Балбиновой. Эту нелегкую трассу я избрал, чтобы осмотреть всю улицу. Ту самую, на которой когда-то царил "Золотой Литр". В руке у меня громадный чемодан, а в нем — все мое имущество: одежда, книги, стихи. В том числе толстая и практически пустая тетрадь под роман, который я собирался здесь написать. Подъем длился долго, я запыхался, и потому поставил чемодан на тротуар. Оглянулся назад и внезапно понял всю эту ужасную перемену..

На ней не было ни одной лавки, ни единого магазина, какой-либо пивной — и не только нашей, от которой еще имелся след в виде опущенных жалюзи. Исчезло все. Все сделалось серым, как посыпанное золой, побитые фасады и заржавевшие решетки.

Стоял сентябрьский день, необыкновенно светлый. Картинка, которую я намеревался запомнить, походила на фотографию с плакатов "Разыскивается преступник". И до меня дошло, что здесь и вправду совершилось преступление. Эта мысль — краткая, но четкая — мелькнула в мыслях, но я быстро ее прогнал, поскольку с ней трудно было бы жить. Я поднял чемодан и прошел мимо склада фирмы "Государственное предприятие "Вторсырье" — помещения, в котором когда-то размещался наш "Золотой Литр".

Какую же песню пел я тогда? До сих пор не могу вспомнить. Меня, скорее, интересовало будущее, им я был буквально одержим. Передо мной простирались двадцать два года в Праге. Достаточно долго, чтобы познать этот город, посетить его дворцы и аудитории, библиотеки и тюрьмы. Я жил рядом с могущественными людьми этой страны, а потом, в течение длительного времени, среди бессильных. На жизнь я зарабатывал пером, но потом кто-то мне все эти перья ободрал. Как же было больно! Только кто бы заранее думал о подобных вещах. Так что я сделал глубокий вдох — там, на той Балбиновой — и пошел под гору, прямиком в будущее.

И на тебе!… Вскоре я увидел другую панораму. Прага как mater orbium… Мать городов, как она хвалится в геральдике. Я глядел на нее из парка Риегра, в тот же самый день и на том же солнце. Она лежала внизу, чуть ли не бесстыдно, которую прибрали к рукам, и потому была она отталкивающей, но, тем не менее — восхитительной. Такое же впечатление повторно у меня появилось лишь через множество лет во Флоренции, в Форте ди Бельведеро.

Тогда я уже знал, что Прагу люблю, и что ее образ ношу под веками.

Я понял, что мне следует научиться умению заклинать слова. Что необходимо долго бороться, чтобы добыть слово-ключ, если человек не желает утонуьб в здешней меланхолии — и в серости…

Ибо она существует — та самая чешская грузность! Кто хоть раз ее познал, тот знает, как она способна уничтожить человека. Насколько она архаична, насколько глубоко доходят ее корни. Как может обезоружить, несмотря на все наши протесты и проклятия этому монстру. И как редко тот отступает.

Виноват ли в этом женский род в чешском языке? Или, возможно, все из-за того, что целым поколениям наших эмоций Прага представляла панораму, идентичную той, как мне в тот самый день? Быть может, с некоторой болью она желает нам напомнить, что по-чешски Вена и Будапешт тоже женского рода[48], но в конкуренции с ними Прага добыла лишь лавры красоты. Что, естественно, не было бы так плохо, если бы речь шла только лишь о первом раунде суда Париса. Но это ведь означало — точно так же, как и в древнем мифе — лишь начало борьбы. В нашем случае, борьбу за центр Европы. Двум другим соперничающим городам сражение принесло только пользу. Они ухватились за какие-то центральноевропейские идеи — возможно, даже самые лучшие — и остались им верны больше, чем Прага.

Вскоре после приезда я узнал, что возвышенность, с которой я с таким восхищением глядел на волшебный, обожаемый мною город, представляла тот же самый вид различным подлецам, ворам и бродягам, которых вели здесь на виселицу. Ирония истории! Но она весьма соответствует пражской мании маскировки. Одна из улиц, ведущих на ту гору, называлась "При райском саду".

Неподалеку я нашел свою первую крышу над головой: комнату, которую делил с пятью коллегами по учебе. Когда мы уже распаковали книжки и картинки, после чего расставили их по полкам, сразу же стало ясно, какая нас ожидает судьба: здесь имелось два поята, два философа и один картежник. А дальше, по темному и длинному коридору проживали следующие поэты, философы и азартные игроки.

Партия прогресса без умеренности и границ дошла, наконец, до своей последней черты. Крупнейший из памятников, поставленных народами мира чужому тирану, начал сильно шататься. Пришел день, когда мы — поэты нашего учебного заведения — могли щеголять друг перед другом, не только сравнивая собственные первые тексты, но и найденными гранитными обломками из головы взорванного Сталина. Они валялись на берегу Влтавы, под Летной[49], где сегодня метроном скандирует свое предостережение: "Вечность, ты коротка!".

Тогда с берега реки я возвращался на свой холм повешенных, карабкаясь по улице Райской, а вокруг валялся различный хлам — старые бумажки, трубы из печей — все то, что принесло воскресенье, названное "бумажным и железным", то есть объявленный по всей стране сбор металлолом и макулатуры. Опытным глазом я выискивал книги. В эпоху новых слов старые просто валялись на улице, я же пытался их найти. Из какого-то ящика выглядывала книга на немецком. Зелененькая. Автор? Рене Рильке с улицы Паньской внизу, из этого самого города. Небольшое, "полевое" издание для солдат вооруженных сил Рейха. Несколько лет назад, когда все это легко еще было вычислить точно, тот самый Рейх вторгся в мое студенческое общежитие, вытащил его обитателей из кроватей и тем же самым утром приказал их расстрелять.

Книжечка меня привлекла. Я открыл ее и нашел стихотворение "Орфей. Эвридика. Гермес". Мой скоромный, школьный немецкий позволял мне лишь читать по складам.


Feisen waren da, und wesenlose Wälder. Brücken über Leeres und jener große graue blinde Teich, der über seinem fernen Grund hing…


О, как же сильно нравилась мне эта звуковая живопись, звучащая не так, как по-чешски. "Wesenlose Wälder", "Fall der Falten", "der Gott des Ganges"! Это, собственно, музыкальный портрет Орфея, его напрасных усилий вырвать любимую из царства теней, чтобы вернуть ее в круг живых людей. Ему в этом помогает крылатый бог. Но даже он не в состоянии уследить, чтобы Орфей не оглянулся, подозревая Эвридику в желании возврата. Что столь сильно могло увлекать ее в состоянии небытия? Не дарит оно, случаем, наслаждения?

Несмотря на все языковые сложности — или же, именно по их причине, поскольку, благодаря ним, наполненный тайнами текст становился еще более загадочным. Я решил, что это стихотворение переведу и спрятал книжечку в карман пальто.

Таким образом, мое подглядывание пражских чар переродилось в археологию. В записывание здешних приливов и отливов.

Только это еще не конец странностям. Мне казалось, что Прага — похожая на Орфея — особенно любила царство теней и поворачивалась спиной к тем, которые желали ее оттуда вывести. Какой же непостоянный этот город! За свою красоту он должен благодарить итальянцев, но им прага не доверяла. За свою возвышенность — немцев, но их Прага унижала. За собственную таинственность — евреям, которых Прага не желала знать.

Нам же, чехам, которые чтим Прагу словно мать, она не позволяла вырасти.

Причем, даже послевоенным детям. Освобожденным! Которым был обещан рай на земле! "Когда говорю вам, что рай на земле, то прав я, а вы мне верьте", — пели наши отцы и изо всех сил работали, чтобы слова стали реальностью. В конце концов, этот самый рай начал их пугать. Во всяком случае, некоторых.

А ведь наша дилемма не сводилась к вопросу: сбежать или протрезветь. В отличие от старших коллег, совесть не упрекала нас в том, что мы поддались иллюзиям. Зато досаждал факт жизни на свалке. Мы были поколением развалин! И даже не тех, очевидных, торчащих в небо словно memento, но тех, что состояли из различных "железных воскресений", из тянущихся в бесконечность дней сбора отходов. Эти развалины были невидимыми, но вздымались вокруг нас будто могучие дома, а в их подвалах кто-то потрошил книги с помощью специального складного ножа. Развалины состояли из металлических табличек с названиями улиц, которые незаметно, зато постоянно меняли своих покровителей. Эти развалины-не-развалины хоронили, прежде всего, живых людей, которым такая медлительная и немая смерть не казалась опасной. Поскольку имен лишали, в особенности, людей, а на примере этих уже безымянных можно было продемонстрировать, как быстро можно потерять не только имя. Эта мания переименования всего вокруг превратила сам язык в мусорную свалку. Неожиданно стало ясно, что в нем отражается уже только лишь наша будничная, громадная пустота.

Эта игра, комедия, трагедия, театр и маскарад, для которых Прага — свежеобрученная с князем Потемкиным — творила столь замечательную декорацию, создавала впечатление, что материализовался наш сонный кошмар.

Этот безумный город всегда умел показать наименее ожидаемые родственные связи. Вскоре после того, когда мне пришлось закончить работу в качестве лицензированного лирика, меня принял на работу один добрый мораванин, отважившийся вписать мою фамилю в перечень сотрудников. Он был директором строительной артели, которая — одной ногой постоянно стоящая на грани банкротства — удерживалась на поверхности, в основном, благодаря тому, что отнимала у Праги немножко ее красоты. Полулегально мы строили мансарды, в особенности, на исторически ценных чердаках. Там я работал в качестве "правой руки" шефа на случай различных жалоб, которых всегда было полно, так как царила всеобщая халтура, как и пристало потемкинской деревне.

Как-то раз меня послали к нашей заказчице на улицу Цихельну на Малой Стране. Мне отрыла дама в возрасте, благородная модница времен старой Праги, из той эпохи, которая ушла вместе с наступлением эры смотрительниц-консьержек и доверенных представителей в жилищных комплексах. Ее лицо, поза и способ высказывания произвели на меня громадное впечатление. Как будто бы я уже где-то их видел. Когда я вошел в ее единственную комнату, женщина беспомощно показала мне на огромное мокрое пятно на потолке, с которого ржавая вода капала в жестяные ведра, установленных в различных точках пошедшего волнами паркета. Мы, вроде как, уже пару раз обещали что-то со всем этим сделать. Я знал, что и мне нужно будет ей это обещать, из собственных уст. И в этот момент мой взгляд упал на два портрета, на полочку и на письменный стол — на предметы, которые я и вправду откуда-то знал. Понятное дело, из книжки, которую добыл тем же образом, как когда-то Рильке. Да, да, они были из кабинета основателя государства, а эта дама была его внучкой. Имея фамилию Масарик, она, вне всякого сомнения, была уверена, что надо, что следует, что можно в этом деле сделать! "Это дело" можно было понимать весьма широко.

Когда-то, кто-то из соратников Масарика создал сборник полемических стихотворений "Tristium Vindobona" — "Печаль по имени Вена". Tristium Praga, "печаль по имени Прага", которую я тогда почувствовал — там, на улице Цихельней — была настолько всеохватной, что ее невозможно было с чем-либо сравнить. Тут уже речь не шла о Фортуне с ее знаменитым колесом: раз наверху, раз внизу. Эта печаль была словно мельничное колесо, все она превращала в липкую мазь, в которую человек попадал и терял дыхание, а смеяться — самое большее — мог только с того, что не с чего было смеяться.

Достаточно было спуститься с чердака на улицу и повернуть голову в сторону Градчан. Сразу же становилось ясно, что даже товарищ Гусак — тогдашний обитатель президентского кабинета — не был в состоянии избавиться от той баланды. С ним перед тем я тоже виделся. Его как раз выпустили из тюрьмы. Он отсидел десять лет. Тогда я, правда, и не предполагал, что вскоре познакомлюсь с теми же апартаментами, то есть с "Малой Клеткой", как называли меньшее из двух зданий тюрьмы Рузине, откуда родом наши предводители.

День заканчивался. Передо мной была долгая дорога домой, в одну из тех клеток для людей, то есть квартиру в крупнопанельном доме. Жил я там, как и многие мои приятели, с которыми решили, что не превратимся в чешских ворчунов. Вот только как можно добиться этого в мининорах бетонных жилищ? Либо же в каморках ночных сторожей, дворников и истопников, в которых работали? Так что не стать брюзгой было нелегко. Но мы пытались, и временами нам даже удавалось смеяться как свободным людям. А тогда нам казалось, что город держит за нас кулак и с улыбкой поглядывает на нас.

Как тогда, на Рождество, на Граде.

Падал снег, а я нес подарок Сергею Махонину, одному из тех недобровольных ночных сторожей, который без оружия охранял на Градчанах галерею старинного искусства. Дни были до неприличия красивыми. Снег закрыл серость города, так что вид Праги не доставлял неприятности, а свежий воздух и ночь вытеснили смог, который обычно висел над крышами. Улицы были пусты, а мой приятель ожидал в приоткрытых дверях зала с брейгелями, дюрерами и босхами. В наказание его заставляли дежурить даже на самые большие праздники. Он улыбался и провел меня к остальным гостям, которые уже сидели внутри. На столике с праздничной выпечкой горели несколько свечек, рядом кто-то играл на гитаре.

Я блуждал по складам. Скульптуры стояли спиной друг к другу, сбитые в случайные кучки, что, однако, придавало им необычную жизненность. Внезапно я окаменел, увлеченный величественны лицом святого Иоанна Божьего. Фактура кожи его лица, глаза, одеяние, слегка поднятая правая рука… Нет, это не было чудом! Пришлось дважды обойти статую, чтобы на другой, необработанной стороне иметь возможность слегка остыть, чтобы ушло то барочное волшебство. Имя творца было — Брокоф[50]. Неожиданно город, великодушно представил мне собственное прошлое. Чувству, что я заслужил подобное счастье, неожиданно помешала волна страха, с которым я задавал себе старинный чешский вопрос: Какое наказание ждет меня за это?

То был мой последний рождественский снег в Праге.


Загрузка...