Когда стало ясно, что мы застряли в этих богом проклятых болотах, капитан раздал остатки продовольствия и произнес краткую речь. Я бы лучше запомнил, о чем она, если бы не пытался в это время отцепить от ляжки пиявку толщиной с чубук моей трубки. Но если судить по приободрившимся солдатам, капитану удалось вдохнуть в них боевой дух.
Шел двадцать четвертый день нашего похода. Там, впереди, за болотами, где густая вода и жидкая земля смешались в похлебку почище капустного броуза, похлебку, в которой мы бурлили вот уже две недели, и господня кухарка помешивала наш отряд вместе с остальными ингредиентами этого адского варева, там, где болезненные рассветы были неотличимы от закатов, а ночи обрушивались внезапно, будто сверзившийся со скалы камень, и придавливали своей тяжестью так, что нечем было дышать, там, где деревья с ядовитыми корнями наконец расступались, а склизкая тропа выводила на твердую дорогу, нас ждал храм Одного.
Откуда я это знаю? Потому что под пытками не лжет никто, даже байдо-шини.
Тут надо пояснить, что они напали первыми.
После того, как мы разбили Сираджа-уд-Даула, казалось, нам не будет препятствий на этом континенте. К югу от реки Сатледж отныне правила Ост-Индская компания. Приказ отправляться на восток пришел тогда, когда отряд уже начал скучать, и сердца наши вспыхнули ликованием.
Богатство!
Слава!
В конце концов, мы жаждали принести пользу своей стране!
Отряд в восемьдесят пять человек выдвинулся из Чендеши и углубился в леса.
Я слышал шепотки, пророчившие, что в болотных землях белого человека ждет суровая кара. Местные косились на нас, как на прокаженных, — и молчали. В их взглядах, кроме страха, было что-то еще… Какое-то странное уклончивое чувство, исчезавшее, если вы смотрели им прямо в глаза. В то утро, когда мы покидали город, с улиц исчезли даже нищие. Нас сопровождала гнетущая тишина, словно мы уходили из местности, пораженной чумой.
Лишь позже я осознал, что чумными считали нас: с того самого мига, как новость о нашем выдвижении на восток разнеслась по окрестностям.
В первом же поселении от нас сбежали сипаи. Прекрасно обученные воины, сражавшиеся с нами плечом к плечу, исчезли в одну ночь, словно небесная корова языком слизнула. Трусливые сукины дети.
А на следующую ночь местные напали на оставшихся.
От их факелов ночь была яркой, как шкура тигра, и я видел все своими глазами. Этих безумцев было не больше дюжины. В руках они держали маленькие, с виду игрушечные копья, на острие которых поблескивала какая-то зеленая пакость с тошнотворным запахом. Представьте себе протухшую тину. Солдаты, которых они ранили… нет, не умирали. Они переходили на сторону байдо-шини.
Я не шучу, хотя многое отдал бы за то, чтобы все это оказалось дурной шуткой. Зеленая слизь проникала в их кровь, и глаза их становились как белый камень, изглоданный зубами северного ветра и облизанный ледяными языками воды. Они нападали на нас и убивали — ошеломленных, растерянных — одного за другим.
Спас нас капитан. Быстрее всех сообразив, что происходит, он заорал: «Прикончите их!» Такая свирепая ярость звучала в его голосе, что мы беспрекословно подчинились. Еще миг назад в моей голове бушевал пчелиный рой, а все потому, что мой боевой товарищ Захария Прайс стоял напротив меня с каменными мертвыми глазами и тянулся за ружьем. А потом я услышал рев капитана — и, не раздумывая, бросился на Прайса.
Смыкая пальцы на его шее, я был готов к тому, что почувствую холод и твердость скалы. Но его шея была шеей живого человека, и я задушил своего друга.
Когда рассвело, мы насчитали одиннадцать убитых байдо-шини. Семнадцать наших людей восхода так и не увидели.
— Счастье, что эти отродья не умеют стрелять из луков, — мрачно сказал капитан. — Тогда нам быстро пришел бы конец.
«Нет, не быстро, — подумал я. — Мы бы бродили с бесцветными глазами следом за байдо-шини и делали то же, что они, пока милосердная смерть не забрала бы нас одного за другим».
Один из нападавших остался в живых. Уверен, он горько пожалел об этом. Потому что капитан хотел знать, откуда воины взяли свой дьявольский зеленый состав, а когда капитан чего-то хотел, противостоять ему было очень трудно.
Что это за вещество, терпеливо спрашивал он.
Где вы его раздобыли?
Вы не могли сделать его сами.
Кто вам его дал?
И наконец, несчастный исторг из себя ответ. В храме, простонал он, в храме розовых болот.
Будь я проклят, если в этих болотах есть хоть капля розового цвета. Моя невеста носила розовый капор, и этот оттенок лепестков шиповника, зацветающего ранним летом, я никогда не забуду. Но капитан кивнул так, будто слова умирающего байдо-шини что-то говорили ему.
— Покажи. Покажи на карте.
И байдо-шини показал.
Жрец явился вечером того же дня. На голову нацепил рог из слоновой кости, в уши повесил миниатюрные бивни. Маленький, безбровый, с длинным лягушачьим ртом и совершенно гладкий, точно слепленный из грязи.
— У вас есть огненные шары, — сказал он. — И ружья. И машины, которые ломают деревья. И железные пузыри, способные подниматься в небеса. У нас есть только наши мы и наши боги.
Я бы послушал, что он предложит, но надо знать капитана. Кто-то из нас презирал местных. Кто-то считал байдо-шини людьми второго сорта. Капитан не держал их за людей вовсе. Кажется, даже к визжащим на лианах обезьянам он относился с большим уважением. Обезьяны представляли собой животных в чистом виде, были ясны и, если можно так выразиться, определены. Место их было понятно: на лианах. А байдо-шини находились на промежуточной стадии, уйдя от обезьян, но не добравшись до хомо сапиенсов.
Капитан был человеком ясных позиций.
— Пошел вон, — брезгливо сказал он.
Жрец стоял неподвижно, как кукла. Как глиняный болванчик с желтым рогом, растущим из макушки.
— Есть храмы многих богов. Есть храм Одного. Один больше, чем много.
— О чем щебечет это существо, Милтон? — небрежно осведомился капитан.
— Об арифметике, сэр.
— Не уверен, что они имеют о ней хоть какое-то представление. Но даже этот безмозглый бурдюк должен понимать, что десять пинков под зад чувствительнее, чем один.
Жрец внимательно посмотрел себе под ноги. Икры у него были в черных разводах, и я ухмыльнулся, соотнеся длинный рог на макушке и грязь на его коже. На войне вы быстро приучаетесь видеть курьезное во всем, даже если это вспоротое брюхо какого-нибудь бедолаги. Смерть — презабавнейшая штука, когда перестаешь отворачиваться от нее.
— Вы не должны идти в розовые болота, — сказал жрец, не поднимая взгляда. — Мы никогда не будим этого бога.
И вдруг заговорил очень быстро, умоляющим тоном. Ореховые глаза его блестели, бивни раскачивались в ушах, маленькие руки, сложенные лодочкой, порхали перед лицом. Казалось, он вошел в какой-то транс и пытался увести за собой и нас. Я улавливал из его бормотания, что никакой зеленой смеси в храме нет, что это колдовство, которое исчерпало силу и больше никогда не повторится, что храм пуст с того дня, как возник, что бог станет судить всякого, кто явится к нему…
Но с капитаном такие шутки не проходят.
— Милтон, скажите, чтоб убирался ко всем чертям.
Жрец понял и без моего перевода. Он попятился и вдруг остановился и сказал по-английски с ужасающим акцентом:
— Вы превратитесь в байдо-шини.
— Что?
— Байдо-шини, — твердо повторил он. От убежденности в его голосе мне на миг стало не по себе. — Тот, кого судит бог, перестает быть собой.
— То есть вы измажете нас своей вонючей дрянью, и у нас помутится в мозгах? — усмехнулся я.
Но этот гладкий чурбан медленно покачал головой.
— Нет. Великий Бай-Шин всегда оставляет выбор.
Он наклонился вперед, и серьги в его ушах закачались утвердительно: всегда, всегда, всегда.
Капитан снизошел до улыбки.
— Чтобы я по собственной воле перешел на сторону дикарей! Капрал, вы слышали?
Я рассмеялся — искренне и от души. Капитан из тех людей, чья сторона предопределена с рождения.
Меня не оставляло ощущение, что жрец смотрит на нас с затаенной жалостью. Но ведь это он пришел к нам с мольбой, а не мы к нему.
— Вы думаете, ваши боги будут вас защищать, — напоследок сказал он на своем чудовищном английском. — Но это люди защищают богов. Мы защищаем своих. Пока это так, они улыбаются нам.
И тут он сам улыбнулся. Зрелище было жутковатое: словно тыкву рассекли топором, и она пытается развалиться на две части. Потом эта щель, которую он считал своим ртом, опять сомкнулась, и жрец исчез.
Мы выступили на следующее утро. Не стану описывать наш поход. Скажу лишь, что лучше бы мы послушались эту рогатую обезьяну. Иногда мне казалось, будто мы попали в чей-то кошмар, и он все снится и снится какому-то помешанному, а мы все барахтаемся и барахтаемся в нем, точно мошки в прокисшей браге.
Поначалу мы ждали нападения местных. Я не верил, что племя откажется от затеи остановить нас на пути к храму. Однако день шел за днем, а воинов не было и следа.
К концу пути каждый из нас точно знал, отчего они не удосужились напасть. Потому что джунгли и болото убивали нас вернее.
Мне никогда не забыть наш путь. Ветви погибающих деревьев, грязные и вонючие, как лохмотья нищих. Сонная вода, мутная, точно глаза помешанной, с безумием в глубине черных зрачков. Когда лес закончился, перед нами растеклось болото. День, второй, третий… Мы шли и шли, но оно как будто двигалось вместе с нами. По вечерам мы находили местечко посуше, развешивали одежду на сучьях, тощих и пятнистых, как старческие руки. Все было мертво вокруг — и все полно жизни. Странной жизни, неведомой нам. По ночам доносились крики лягушек. Во всяком случае, когда рядовой Эштон попытался сбежать, я убедил его, что это лягушки, и с тех пор мы твердо стояли на этой версии.
Иногда в мои мысли приходила Иветт. Тогда я против воли начинал думать о ее коже, нежной и сияющей, как изнанка раковины. О ее голубых глазах. О ее платьях, ее комнате, о стрельчатых окнах ее дома, о вязе посреди поля, где мы встречались посреди цветущей люцерны… О запахе ее прекрасных волос.
Следующий день вываливал себя, как прогорклую кашу на тарелку, и от непрошеных воспоминаний не оставалось ничего, кроме ускользающего солнечного пятна на внутренней стороне века.
Две вещи ценил я всегда: твердость духа и верность слову. Если спросить солдат, кого они уважают, мое имя прозвучит сразу за капитанским. Нам был отдан приказ идти к храму — и я шел, вот и вся история. Жизнь проще, чем пытаются показать ее сочинители. Порой на ум мне приходили слова жреца. «Вы станете байдо-шини!» Я оглядывался на своих товарищей и видел хмурые исцарапанные рожи. В приличном обществе нас бы на порог отхожего места не пустили. Но вместе с тем я видел честь, бесстрашие, готовность умереть за великую страну; видел волю и праведную ненависть. В такие мгновения я отчетливо понимал, что никакая сила не сделает из меня байдо-шини, и дух мой ликовал. Мы ощущали себя острием империи, наконечником копья прогресса, брошенного в дремучие заросли невежества. Чудовище таилось в тех зарослях. Чудовищу надлежало быть мертвым.
На исходе двадцатого дня пути вода вокруг нас начала вскипать редкими пузырями. Много сюрпризов преподносило нам болото, но такого мы еще не видели. Отряд замер.
— Уж не собираются ли нас сварить как раков? — шепотом пробормотал я. Кое-кто из солдат нервно засмеялся.
Сперва пузыри были мелкими. Мы шли, а они негромко потрескивали вокруг. Но очень скоро каждый из них вырос с голову младенца. Грязевая пленка натягивалась, натягивалась — и, наконец, взрывалась, словно бы с натугой. Болото тяжело ахало, затихало, а затем все начиналось заново.
Капитан велел ускорить шаг, но мы все равно не успели. Пузыри все увеличивались и увеличивались в размерах, и когда они стали в половину человеческого роста, я увидел его.
Воина, стоящего внутри пузыря с занесенным копьем.
Я выстрелил прежде, чем кто-то успел сообразить, что происходит. Пузырь лопнул, птицы-падальщики взлетели с деревьев, оглашая небо тревожными воплями. А на месте воина осталась одна пустота.
И тотчас поверхность болота вспучилась и вытолкнула из своего чрева десятки пузырей. В каждом стоял байдо-шини. Кто-то ухмылялся, иные молча смотрели с непроницаемыми лицами.
— Не стрелять! — рявкнул капитан.
Он вглядывался в ближайшего байдо-шини, прищурившись. Я присмотрелся и узнал того, кто умер последним под пытками.
Мы стояли, окруженные мертвецами.
— Как они это делают? — прошептал кто-то.
— Призраки! — сипло отвечали ему.
Черт возьми, я не был уверен, что ответивший прав. Воины выглядели зримо, и чем больше раздувался пузырь, тем сильнее они напитывались жизнью. Я бы не удивился, если бы кто-то из них прорвал рукой пленку и выбрался наружу живой и невредимый.
— Что, если они вылупятся?..
— Не вылупятся, — хладнокровно возразил капитан. — Стреляйте.
Чпок! Чпок! Чпок! Пузыри взрывались на наших глазах, оставляя за собой лишь брызги и гладкие кратеры на поверхности болота. Никаких воинов в них не было.
Следующие четыре дня дались нам тяжелее, чем предыдущие двадцать. Мы входили в туман, расплывавшийся перед нами уродливыми гримасами, мы отстреливались от макак с обезумевшими красными глазами, блуждали по тропе, свивавшейся в кольцо. Хохот и плач сопровождали нас. Мы полагали, что привыкли к диким воплям неизвестных тварей.
А потом болота заговорили. Вокруг зазвучали детский плач и всхлипы, крики наших любимых, песни умерших. Я услышал нежный голос моей прекрасной Иветт, далекий, приглушенный, и пошел на этот голос, свернув с тропы, словно на пение сирены. Остальные последовали моему примеру. Болота плакали на тысячу голосов, и душа рвалась успокоить рыдающих.
Среди солдат был некий Фельтон. Фельтон был глух последние десять лет, после того как рядом с ним взорвалась бомба. Капитан приспособил для дела свисток, который слышал только Фельтон, и тот оборачивался на звук, а приказ читал по губам. Он был огромный, как медведь, и преданный, как дворняга. Капитан на свой страх и риск оставил его в отряде и этим снова спас нам жизнь.
Потому что он успел дунуть в свою свистульку, прежде чем сам слепо двинулся на зов болот. И Фельтон, который остался глух к их плачу, вытащил сперва его, а затем и всех остальных… кого успел. Трое наших товарищей навсегда сгинули в трясине. Очнувшись от морока, мы прошли с баграми в том месте, где их видели. С таким же успехом можно было вылавливать половником мясо из овощного бульона.
Не стану рассказывать об остальном. Наш отряд уменьшался изо дня в день. От усталости и отчаяния мы стали бесстрашны до безумия, и когда рано утром вокруг снова начали вздуваться пузыри, солдат по имени Брэд О‘Шоннел сунул в один из них голову. Как в приоткрытое окно, понимаете ли.
Пузырь лопнул, а вместе с ним лопнула и его башка. Обезглавленное тело покачнулось — и рухнуло в радостно хлюпнувшую трясину.
— Оно ему голову отрезало! Голову отрезало! — заорал Эштон.
В конце концов мы решили, что в пузыре сидела какая-то хищная местная тварь с зубастой пастью. И вот поди ж ты: эта мысль должна была здорово нас напугать. Водись в болоте подобные существа, они слопали бы нас быстрее, чем щелкнешь пальцами. Ан нет, мы приободрились и пошли дальше, перебрасываясь шуточками насчет безголового Брэда.
Отчаяние сделало нас весельчаками. И пускай это был юмор висельников, мы смеялись как дети, и капитан смеялся вместе с нами.
А на двадцать восьмой день пути тропа вывела нас к розовому болоту.
Мы встали на краю, не в силах вымолвить ни слова. Оно было цвета атласной ленты на шляпке юной девушки. Оно пузырилось и лопалось, как взбитые сливки на клубнике. Никогда я не видал подобной красоты. Словно облака, подкрашенные закатом, опустились на землю. Клянусь, мне хотелось упасть в эту нежнейшую пену, в ее пушистую мягкость, как в объятия любимой, и остаться там навсегда.
Меня остановил капитан. А вот Фельтона задержать не успел. Глухой солдат раскинул руки, прыгнул, улыбаясь радостно и широко, как дитя, навстречу розовой пене — и расплылся по ней алым пятном. Пятно недолго колебалось на поверхности, растекаясь все шире и шире, словно выплеснутое варенье, а затем смешалось с пеной и пропало навсегда.
Да, вот так погиб Фельтон. Господи, упокой его душу и выслушай то, что она не могла сказать при жизни.
Мы обошли розовое болото по широкой дуге. Нам оставалось совсем немного, и я уже стал надеяться, что все испытания позади. Но в десяти шагах от твердой земли под навесом деревьев я споткнулся, и взгляд мой коснулся поверхности болот.
Пену словно ветром сдуло. Под ней открылось ровное серебристое стекло, и в нем было то, чего я не хотел видеть.
Иветт в ее розовом капоре, лежащая посреди поля люцерны, с невидящим взглядом, устремленным в небеса, и землистыми пятнами на тонкой шее.
Я заставил себя закрыть глаза. Когда я разомкнул веки, зеркало исчезло бесследно. Но каждый из нашего отряда смотрел на розовое болото, и лица у них были как разинутый рот немого калеки, что тщится закричать — и не может.
Ты способен победить, сражаясь с чужими призраками. Но когда на бой выходят твои собственные, дела плохи.
— Пора идти! — хрипло сказал я.
Капитан первым овладел собой.
— Вперед! — скомандовал он. — Вон обезьяний храм!
Я непроизвольно шагнул вперед и за расступившимися деревьями увидел место, куда мы так стремились.
Храм разочаровал меня. Он был совсем невысок и сложен из тусклого серого камня. В расщелинах зеленела трава, по стенам вились лианы. Между двух колонн темнела арка входа.
На левой колонне были вырезаны звериные морды, с правой взирали человеческие лики. В одном из них мне почудилась физиономия жреца, и я вздрогнул. Предостережение снова всплыло в памяти. Но сколько я ни прислушивался к себе, не мог найти ничего похожего на готовность предать своих братьев. Мы потеряли многих, и путь наш — я понимал это ясно, оглядываясь назад, — был самоубийственным. Но разве это что-то меняло?
«Бай-Шин всегда оставляет выбор». Что ж, мой был сделан много лет назад.
Я поднял факел повыше и шагнул в арку.
Прохладная темнота объяла нас, а миг спустя разомкнула объятия. Отблески огня заплясали на золоте. Вокруг возвышались горы монет. Я никогда не видел столько — весь необъятный зал храма, казавшийся изнутри в десять раз больше, чем снаружи, был завален ими. Самое странное, что они не выглядели тусклыми. Словно армия обезьян только и делала, что полировала их с утра до ночи. Золото, золото, золото…
Святые боги! Если бы у меня было столько золота, Иветт никогда бы…
— Фальшивки! Все до единой!
Капитан прикусил монету, вторую, третью и показал мне следы от зубов на каждой. В воздухе сверкнул кругляш, я поймал его. Это была даже не медь. Какой-то мягкий материал, прежде никогда мне не встречавшийся.
Никакого зеленого зелья не было и в помине. Не знаю, что я ожидал найти, — чаны с варевом? Старух, трясущих скрюченными пальцами над отравой? «Колдовство», — сказал жрец. Если оно и творилось, то не в этом месте.
— Здесь сбоку коридор! — крикнул кто-то.
Ошеломленный и подавленный увиденным, я пошел на зов. Коридор показался мне норой, бесконечным лазом, уводящим под гору. Но ведь не было никакой горы за храмом! Мы шли вниз, из ответвлений тянуло влажным холодом, я искал глазами статуи и не находил, а какой местный храм без статуй? Но здесь стены были голыми, как брюхо червя. В какой момент они начали сжиматься и разжиматься? Не знаю. Я долго уговаривал себя, что это игра света, но когда в голове у меня помутилось окончательно, пришлось привалиться к стене.
«Храм Одного», — колотилось в голове.
Одного — кого? Бога? Что это за бог такой, чье имя не называют, чьими изображениями не украшены стены? Бог, которому приносят в жертву фальшивые монеты?
Не могу объяснить, как вышло так, что я остался один. Вдалеке слышались голоса, но иногда в них врывался женский смех. Откуда здесь женщины? И когда я решил, что нужно идти отдельно от своих?
Перед глазами тянулась мутная пелена, сам я словно погружался в ил. Что-то мягкое и теплое обхватывало меня со всех сторон, будто стены, наконец, сомкнулись возле моего тела и готовились протолкнуть внутрь… Внутрь чего?
Я догадывался.
Любой выбор тянет за собой следующие поступки, как закинутая в реку удочка цепляет на крючок тину, водоросли или старый башмак, а если повезет, то увесистую щуку. Говорят, каждое наше дело — камень в воде, от которого пойдут круги. Это неправда. Вы бросаете не камень, а удочку, и когда-нибудь вам придется вытащить ее и посмотреть, что на крючке.
Кажется, для меня этот час настал.
В конце перехода, где я оказался, тускло замерцал свет. Я поднялся, не чувствуя обволакивающих стен, и медленно пошел туда. Факел давно потух, я бросил его, и что-то прозвенело, когда он ударился об пол. Я больше не смотрел вниз. Здесь все было обманом, кроме того, что ждало меня в комнате с тусклым светом.
В глубине ее стоял человек. Он обернулся, и я узнал себя. Я стоял напротив меня, и лицо мое было печально.
— Ты — тот самый один? — спросил я, хотя уже понял ответ. Храм Одного: одного человека, одной души. Стоявший напротив знал про меня все, потому что он был мною. Я сам себе бог, и сам себе милость, и сам себе судия. В миг прозрения я осознал, что не может быть ничего страшнее, чем судить самого себя.
— Ты убил ее, — спокойно сказал он мне.
— Я убивал многих! — возразил я и не узнал собственного голоса. Можно оправдаться перед другими, но не перед собой. Она хотела бросить меня, моя Иветт, испугавшаяся однажды ярости в моих глазах. Влюбленный белокурый юноша покорил ее сердце, когда-то отданное мне, и она призналась в этом. Тогда я задушил ее, а сам бежал. Бежал долго и далеко, чтобы в конце концов оказаться в храме Одного.
Этот один — я.
— К чему ты приговариваешь себя? — спросил меня тот, второй. — Ты можешь быть к себе милосердным. Можешь быть жестоким. Любой твой выбор будет принят.
— Ты — Бай-Шин?
Он молча улыбнулся. Он ждал моего решения.
Я провел пальцами по пыльным стенам, удивляясь, что не слышу биения собственного сердца. Казалось, оно должно выскочить из груди. Но мне было спокойно и почти безразлично, словно я уже умер.
«К чему я приговариваю себя? — думал я. — К жизни? К смерти? К ужасам войны, которые быстро перестают быть ужасами и становятся лишь делом, не слишком приятным, довольно однообразным и весьма предсказуемым? Либо ты убиваешь, либо тебя убивают. Война — лишь концентрат жизни, который ты глотаешь, морщась и плюясь, за две куцых минуты вместо обычных отведенных полутора часов на ланч».
— Выбирай, — повторил он.
— Ни к чему, — покачал головой я. — Я ничего не выбираю для себя. Мой выбор был сделан много лет назад, когда я убил женщину, которую любил, и с тех пор вся моя жизнь свернулась в точку вокруг нее, смотрящей в небо посреди поля люцерны.
— Думаешь, ты искупил свою вину?
Я вновь покачал головой. Мне неведомо, что такое искупление. Все, что ты сделал, остается с тобой, и дурное и хорошее. Поступки — не карандаш, которым можно заштриховать предыдущий рисунок. Я убивал врагов, но спасал своих друзей и вовсе незнакомых мне людей. Однако даже если бы я уберег от истребления целую страну, это никак не отменяет того, что я совершил в местечке Дорсмит.
— Я отказываюсь выбирать.
Другой я улыбнулся:
— Что ж, это тоже выбор.
Факел вспыхнул, и я очутился среди своих. Коридор вел нас вокруг главной залы, и теперь мы приближались к выходу.
— Ничего тут нет, — сказал кто-то рядом со мной.
— Пустота, — поддержал другой.
Я обвел их взглядом, и сердце мое остановилось. Все эти люди были — я. Я смотрел на нашего капитана и видел себя. Я был погибший Фельтон, и когда мне открылось, что болото сделало с моим телом, я мстительно захохотал: кара была справедлива. Я был выживший Эштон и безголовый О‘Шоннел. В каждом из тех, кто окружал меня, я узнавал свои гнусные черты, и в миг озарения понял, что весь мой мир — это я и подобные мне. Ужас охватил меня, ибо в каждом я узнавал того, кто был ненавистен моему сердцу. Я готов был сражаться за них до тех пор, пока видел, насколько они другие. За подобных себе я сражаться не желал.
В глубине души я всегда знал, что заслуживаю смерти. Или, вернее сказать, не заслуживаю существования.
«Иди, — сказал мне голос Бай-Шина, — ты свободен».
Да, черт возьми, я был свободен в своем выборе.
И я вытащил нож.
Я сражался так ожесточенно, как можно сражаться только с тем, кого ненавидишь больше врага, — с самим собой.
…Да, сэр, восемнадцать. Он убил всех, кроме меня. Капитана? Одним из первых. Но он напал неожиданно, сэр! В него словно дьявол вселился! Он убивал нас так, словно мы были гнуснейшими отродьями, и я видел торжество в его глазах, клянусь вам! Все наши полегли за несколько минут, вокруг стояли крики и стоны, и воздух пах как на скотобойне. Да, мне удалось… Нет, по чистой случайности. Потом, когда я осмелился выползти, то нашел его неподалеку. Он лежал на берегу… Только медальон с прядью волос, больше ничего.
Что? Храм? Бог с вами, сэр, то есть простите, сэр, нет там никакого храма. Ничего там нет, кроме бесконечных болот. Никак нет, сэр, местные туда никогда не ходят. Они говорят, в болотах можно найти самого себя, а встретить себя — это худшее испытание для человека. Они говорят, только богу под силу выдержать встречу с самим собой.
Отчего? Никак нет, не знаю. Дикари, сэр, что с них взять.