Марчиано стоял перед застекленной дверью, единственным источником дневного света в его комнате и единственным выходом из нее, если не считать запертой снаружи и охраняемой входной двери. У него за спиной, словно всевидящее око, мерцал экран телевизора, на который он больше не мог глядеть.
Конечно, можно было выключить телевизор, но Марчиано этого не сделал бы. Эту черту его характера Палестрина понимал хорошо, даже слишком хорошо, иначе не приказал бы оставить двадцатидюймовый телевизор «Нокия» в этой до недавнего времени роскошно обставленной комнате гостевых апартаментов, когда распорядился вынести отсюда все, кроме самого необходимого — кровати, письменного стола и стула, — и запереть снаружи коридор, в который выходила дверь, чтобы перекрыть доступ туда из остальной части здания.
«Количество погибших в Хэфэе достигло шестидесяти тысяч шестисот человек и продолжает увеличиваться. Никто не может предсказать, когда же трагедия прекратится».
Голос репортера, передававшего сухую информацию с места событий, раздавался за его спиной. Марчиано не было нужды смотреть на экран. Там, несомненно, красовался все тот же самый цветной график, который показывали ежечасно, чтобы продемонстрировать динамику смертности в месте бедствия, словно речь шла о социологическом опросе избирателей, отходящих от урн для голосования.
В конце концов Марчиано открыл дверь и вышел на крохотный балкончик. На него повеяло свежим воздухом, а звук, доносящийся из телевизора, к счастью, ослаб до нечленораздельного бормотания.
Вцепившись в железный поручень балкона, он закрыл глаза. Как будто если не видеть окружающее, ужас может стать меньше. Но в темноте ему явилось другое видение — холодные, заговорщицкие лица кардинала Матади и монсеньора Капицци, бесстрастно глядевших на него с противоположного сиденья лимузина, когда они возвращались в Ватикан из китайского посольства. А потом он увидел, как Палестрина поднял трубку автомобильного радиотелефона и негромким голосом потребовал позвать Фарела, как взгляд государственного секретаря уперся в глаза Марчиано и не отрывался, пока он ждал ответа начальника службы безопасности Ватикана. А потом услышал негромкие, очень спокойные слова госсекретаря: «Кардиналу Марчиано стало плохо в машине. Приготовьте для него комнату в башне Святого Иоанна».
Это устрашающее воспоминание заставило Марчиано открыть глаза и вернуться туда, где он находился сейчас. Снизу на него смотрел ватиканский садовник. Впрочем, он почти сразу же отвернулся и вновь занялся своим делом.
Сколько сотен раз, думал Марчиано, он приходил в эту башню, чтобы приветствовать высокопоставленных единоверцев из других стран, останавливавшихся в этих почетных апартаментах? Сколько раз смотрел он снизу, точно так же, как этот труженик, на забавный крохотный балкончик, на котором сейчас стоял, совершенно не догадываясь о том, что он являет собой столь зловещее предзнаменование?
Балкон, торчавший, словно платформа вышки для прыжков в воду, на высоте в сорок футов над землей, представлял собой единственный выступ на цилиндрическом теле башни от низу до верху. Выход, ведущий в никуда. Платформа, окруженная тонкой, изящной железной решеткой, была лишь немногим шире двери и выступала не более чем на два фута. Отвесная стена поднималась над ней еще на тридцать футов, до выдававшихся наружу окон верхних апартаментов. Глядя снизу, нельзя было увидеть, что делается над этими окнами, но Марчиано знал, что они под самой крышей и над ними проходит кольцевая галерея, а венчает все здание обнесенная защитным барьером крыша.
Другими словами, отсюда нельзя было выбраться ни наверх, ни вниз, ни направо, ни налево, так что оставалось совершенно непонятным, какой смысл вообще имеет этот балкон. Разве что стоять здесь, дышать римским воздухом и любоваться зеленью расстилающихся внизу ватиканских садов. И все. Этот отдаленный угол Ватикана был обнесен высокой крепостной стеной, воздвигнутой в девятом веке, чтобы воспрепятствовать проникновению внутрь варваров, а в другие времена, как, например, сейчас, служившей для того, чтобы не позволять выбираться наружу.
Марчиано медленно оторвал ладони от перил и вернулся внутрь, в замкнутое пространство своей комнаты, центром которой являлся телевизионный экран. На нем он видел то же самое, что и весь остальной мир: китайский город Хэфэй, с вертолета в прямой трансляции — сначала вид озера Чао, а потом множество огромных, похожих с воздуха на цирки-шапито шатров, установленных стройными рядами в городских парках, на открытой местности, поодаль от городских строений, а не появлявшийся в кадре корреспондент объяснял, что это такое: временные морги для умерших.
Марчиано резким движением выключил звук. Он будет смотреть на это, но слушать бесконечный комментарий — уже свыше всяких сил. Это был протокол, в котором во всех подробностях перечислялись его собственные преступления, совершенные, напоминал он себе вновь и вновь, в безнадежных попытках сохранить здравомыслие, поскольку Палестрина взял его заложником, используя его любовь к Богу и церкви.
Да, он был виновен. Как и Матади, и Капицци. Они все предоставили Палестрине свободу творить этот ужас. Но еще хуже, если, конечно, что-то могло быть хуже того, что он сейчас видел на экране, было знать, что Пьер Вегген уже принялся обрабатывать Янь Е. А китайский банкир, душевный и искренний человек, это Марчиано точно знал, должен быть глубоко напуган тем, что выглядело бунтом природы против попыток человека обуздать ее, и приложит все силы, чтобы убедить руководителей Коммунистической партии прислушаться к предложениям Веггена и немедленно приступить к масштабной перестройке всей китайской системы водоснабжения. Но даже если они и согласятся встретиться с Веггеном, для принятия окончательного решения потребуется время. Которого нет. Поскольку Палестрина уже направил своих диверсантов ко второму озеру.