Марчиано на секунду-другую приостановился у подножия лестницы, а потом поднялся наверх. Там он прошел по узкому коридору и остановился у двери, украшенной изящным резным орнаментом. После еще одной секундной заминки он повернул ручку и вошел.
Падавшие в единственное окно лучи заходящего солнца освещали лишь половину богато украшенной комнаты для приватных переговоров, отчего тени здесь казались еще гуще. Палестрина стоял посередине, частично на свету, частично в тени. Человек, находившийся рядом с ним, казался лишь темным силуэтом, но Марчиано не требовалось видеть его лицо, чтобы понять, кто это. Яков Фарел.
— Ваше преосвященство… Яков.
Марчиано закрыл за собой дверь.
— Присаживайтесь, Никола.
Палестрина указал на несколько кресел с высокими спинками, стоявших перед старинным мраморным камином.
Марчиано послушно пересек пятно солнечного света и уселся в одно из кресел.
И сразу же в кресло напротив него опустился Фарел, скрестил ноги в щиколотках, застегнул пиджак на все пуговицы и уставился тяжелым взглядом в глаза Марчиано.
— Никола, я хочу задать вам вопрос и рассчитываю получить на него правдивый ответ. — Палестрина легко провел ладонью по спинке одного из кресел, стиснул ее в пальцах, приподнял кресло, повернул его и тоже сел перед Марчиано. — Священник жив?
С той самой минуты, когда Гарри Аддисон заявил, что лежавшие в гробу останки принадлежат не его брату, Марчиано знал, что вскоре Палестрина задаст ему этот вопрос. Он даже удивлялся, что это не случилось намного раньше. Но отсрочка позволила ему подготовиться получше.
— Нет, — не задумываясь ответил он.
— А полиция считает, что он жив.
— Полиция ошибается.
— Его брат тоже так думает, — вмешался Фарел.
— Он всего лишь сказал, что это труп не его брата. Но он ошибся. — Марчиано старался говорить как можно спокойнее, даже небрежно.
— Gruppo Cardinale получила видеозапись, сделанную самим Гарри Аддисоном, где он просит своего брата сдаться. Разве это похоже на поведение ошибающегося человека?
Марчиано ответил не сразу. А когда заговорил — тем же тоном, каким произнес предыдущую фразу, — то обращался только к Палестрине.
— Когда я опознавал его в морге, Яков стоял рядом со мной. — Лишь теперь Марчиано взглянул на Фарела. — Не так ли, Яков?
Фарел промолчал.
Палестрина всмотрелся в лицо Марчиано, а затем поднялся и подошел к окну, почти полностью загородив своим огромным телом солнечный свет. Повернувшись, он встал в тень, так что из глубины комнаты можно было разглядеть лишь его темный силуэт.
— Коробка открылась. Моль вылетела наружу и растворилась в небесных просторах… Интересно, как ей удалось выжить там, куда ее посадили? Куда она направится, оказавшись на свободе?
Палестрина вновь подошел к сидящим.
— Я рос почти что scugnizzo,[19] простым неаполитанским уличным сорванцом. И учился только на своем собственном опыте. Мне приходилось валяться в канаве с головой, разбитой в кровь за ложь, хотя я был уверен, что говорил правду… Такие уроки крепко усваиваются. После них всегда думаешь, как бы подобное не повторилось…
Палестрина остановился перед Марчиано и посмотрел на него сверху вниз.
— Я повторяю свой вопрос, Никола: священник жив?
— Нет, ваше преосвященство. Он погиб.
— В таком случае мы закончим.
Палестрина взглянул на Фарела и быстро вышел из комнаты.
Марчиано, почти оцепенев, проводил его взглядом. Затем, сообразив, что полицейский сразу же доложит Палестрине о том, как он себя вел, заставил себя собраться.
— Яков, он погиб, — произнес он, глядя в глаза Фарелу. — Умер.
Когда Марчиано спускался вниз, у подножия лестницы стоял один из людей Фарела в штатском. Кардинал не удостоил его даже взглядом.
Вся внутренняя жизнь Марчиано была посвящена Богу и церкви. Он был сильным, но простым в своей цельности человеком, таким же, как и его тосканские предки. Такие люди, как Палестрина и Фарел, жили в ином мире, в котором он не видел для себя места, которого боялся, но вынужден был существовать в нем, поскольку туда его вынесла собственная компетентность.
«Ради блага церкви», — сказал ему Палестрина, хорошо зная, что стремление к безупречности репутации церкви — одно из самых слабых мест Марчиано, что он предан церкви почти так же, как и Богу, поскольку для него Бог и церковь неразделимы.
«Выдайте мне отца Дэниела, — сказал ему Палестрина, — и спасете церковь от суда, от позора, от публичного скандала и жестокого удара, которые неминуемо последуют, если он действительно жив и попадет в руки полиции».
И он, по-видимому, был прав — если бы отец Дэниел, уже объявленный мертвым, попался не полиции, а Палестрине, то попросту исчез бы, об этом позаботились бы либо Фарел, либо Томас Добряк. Церковь уверенно объявила бы его виновным, и дело об убийстве кардинала Пармы было бы закрыто.
Но Марчиано не мог позволить себе отдать на смерть невиновного отца Дэниела. Прямо под носом Палестрины, а также Фарела, Капицци и Матади он привел в действие свои собственные силы, чтобы совершить невозможное — объявить отца Дэниела умершим, когда тот оставался жив. Ему почти удалось добиться успеха, но в последний момент помешал родной брат отца Дэниела. Так что его план сорвался. И теперь ему оставалось только продолжать игру в надежде выиграть время. А вот на выигрыш в самой игре у него было мало шансов, в этом он почти не сомневался.
Предпринятая после ухода Палестрины попытка убедить Фарела в том, что он говорит правду, была жалкой и заранее обреченной на провал. А его собственная участь — и это он тоже знал доподлинно — была решена коротким взглядом, который госсекретарь, выходя, бросил на своего полицейского подручного. С этой секунды Марчиано утратил свободу. Теперь за ним будут следить. Куда бы он ни пошел, с кем бы ни встречался, с кем бы ни разговаривал, по телефону ли, в коридоре ли своих служебных помещений, даже в собственном доме — все будут отслеживать, фиксировать и докладывать. Сначала Фарелу, а тот — Палестрине. Следующим шагом будет домашний арест. И всему этому он никак не мог воспрепятствовать.
Он снова взглянул на часы.
8.50
Он мог лишь молиться, чтобы не случилось осечек. В этом случае сейчас они должны были бы благополучно выбраться. Как и планировалось.