19

Первая встреча в Госстрое окончилась ничем.

Каждая из заинтересованных сторон осталась при своем мнении. Госстроевцы во главе с Николаем Николаевичем, признавая успех всего сделанного ленинградцами и все несомненные достоинства проекта дома-трилистника, считали, однако, что возведение подобного сооружения в пустыне дорого, а главное, преждевременно, поскольку даже и в столицах среднеазиатских республик таких домов еще нет. Попов, Базанов и активно поддерживающий их Серафим Михайлович Тулин настаивали, убеждали цифрами, спорили до хрипоты, доказывали, как украсит четвертый микрорайон и административный центр города в целом эта запоминающаяся вертикаль, помогающая формированию эстетического облика Солнечного, как удобно и хорошо будет жить молодым людям в таком доме-общежитии, как этот новый быт поможет формированию подлинно социалистических отношений и воспитанию людей нового города.

Госстроевцы возражали: вместо трилистника за то же время и те же деньги (а может, и меньшие, поскольку ДСК не придется опять перестраиваться) следует построить три вполне пристойных типовых общежития на большее количество жильцов.

Спор затягивался. Выступающие начали повторяться. Все устали. В конце концов Николай Николаевич нашел третье решение: передать проект на авторитетную экспертизу, и с ним согласились все…

Освободившись, Базанов через справочную разыскал своего приятеля Зыбина и вечером позвонил ему домой.

— Андрей? — спросил он нарочито обыденно. — Это я, Глеб Базанов. Инфарктник. Помнишь такого? — Из трубки раздался радостный вопль, и Глеб улыбнулся. — Конечно, я из Москвы. Прекрасно устроился в гостинице. Что сказать? Нормально. Все нормально. Нет, ненадолго. Можем и сейчас. Мне приехать? Может, ты ко мне? Согласен, давай на нейтральной полосе. Дом журналистов? Знаю я Арбатскую площадь, конечно. Ну, договорились. Сейчас и поеду.

Через двадцать минут они встретились.

За два года, что прошли после их выписки из ташкентской больницы, Зыбин пополнел, лицо его округлилось, четко оформился грушевидный животик. Впрочем, Зыбин оставался Зыбиным. Расцеловав Глеба, он сказал напористо:

— Ну, давай рассказывай! — точно они расстались час назад и Глеб прервал свою исповедь на полуслове. — Как ты?

— А ты?

— Хвастать нечем. Присох к столу — ответственный секретарь. Никуда не езжу, ничего не пишу. Правлю чужую жвачку. Тоска. Зато сердчишко работает ритмично, под академическим наблюдением. А как все же твои дела, друг-инфарктник?

— Что интересует тебя в первую очередь?

— Все! — агрессивно сказал Зыбин. — Все, что произошло после больницы. Ты не ответил на письмо, сукин ты сын, лентяй несчастный!

— Давай свалим на почту!

— Ты занятой и руководящий, так?

Базанов сказал:

— Все олл райт! Я счастлив, здоров. С геологией покончено. Занимаюсь воспитанием масс на большом строительстве.

— А почему мы торчим здесь? Сколько у нас времени?

— Весь вечер.

— Тогда поедим и поговорим спокойно, а? Иди за мной.

Фасад Центрального дома журналистов напоминал богатую помещичью усадьбу начала века. Дом был несколько отодвинут от улицы. От суетного бульвара его отделяла решетка и пятачок заасфальтированного двора, на котором росли кусты и несколько деревьев.

Глеб потянул на себя массивную дверь, и тотчас перед ним воздвиглась крупногабаритная фигура швейцара, одетого, как екатерининский вельможа. Швейцар молча закрыл проход, ожидая каких-то действий от Глеба.

— Со мной, Евгеньич, — небрежно сказал Зыбин, и крупногабаритная фигура тут же отступила, исчезла, растворилась, точно в фантастическом фильме.

В вестибюле было полным-полно народа. Все гомонили, перемещались с места на место, толпились группками, курили и смеялись, разговаривали по телефонам. Слева в холле торговали книгами и билетами на вечерние киносеансы; справа за низкими столиками сидели шахматисты с окостеневшими от раздумий лицами. Рядом гремел большеэкранный телевизор. Перед ним в удобных креслах малочисленные зрители. Каждый второй встречный раскланивался с Зыбиным, жал ему руку, некоторые обнимали, хлопали по плечу.

— Ну, популярность, — заметил Глеб. — Не ожидал.

— Издеваешься? А я, между прочим, тридцать лет в газете.

— Гордыня погубит тебя, Андрей сын Петров.

— Ладно, ладно! Идем, покажу тебе нашу хату.

Они прошли мимо кафетерия. В низких мягких креслах и на высоких, суживающихся кверху табуретках у стойки сидели в основном молодые представители журналистики; густо пахло молотым кофе; над головами недвижно висело спрессовавшееся табачное облако. Зыбин увлек Базанова вниз, в пивной бар. Здесь и яблоку негде было упасть и стоял галдеж, как возле билетных железнодорожных касс в самый разгар курортного сезона.

— Хочешь пива без очереди? — спросил Зыбин.

— Ты пьешь пиво?

— Нет.

— И я нет.

— А водку?

— Только коньяк, и то в лечебных дозах.

— Бережешь сердчишко-то, страхуешься?

— Страхуюсь: у меня и так перегрузок хватает.

— Понимаю. Не то что у вас, в столицах, думаешь? Вы, мол, только по асфальту и передвигаетесь. Презираешь? А на асфальте, между прочим, и поскользнуться проще. Ладно, идем в харчевню. Покормлю тебя, как положено, — добрей станешь.

Они прошли узким коридором мимо кухни, мимо еще одной большой стойки, за которой плавно передвигалась брюнетка с матово-оливковым лицом. За ее спиной на полках красовались бутылки с яркими наклейками, коньяки и водки в экспортном исполнении, банки с соками, блоки сигарет. Покрытая толстым стеклом полированная поверхность стойки отражала все это цветное великолепие и желтые точки цилиндрических светильников, спускавшихся на разновеликих шнурах. Под плафонами торчали три головы завсегдатаев, мешающих брюнетке работать. Однако действовала она четко, споро, привычно, не поднимая глаз.

— Как жизнь, Маша? — спросил Зыбин на ходу.

— Лучше всех, Андрей Петрович! — бойко ответила девушка. Она широко улыбнулась, и лицо ее стало сразу милым и простым.

— Ты куришь? — спросил Зыбин Глеба.

— Нет, бросил с момента нашего с тобой ташкентского расставания.

— Ну, ты мужик! Стойкий! С тебя портреты писать. Или романы! Напишешь — не поверят.

— Напиши хорошо — поверят. Но ты разве напишешь? Все собираешься!

Они сели за пустой столик в дальнем углу.

— Не мало прошло с тех пор, как мы встретились под кровлей доктора Воловика. Как он там? Видел ты его? К тебе не собирается?

— Как только построят больницу у нас в Солнечном, может быть, и переедет. Есть договоренность.

— А газета у вас не предвидится?

— А ты бы махнул?

— На годик. Поставил бы тебе это дело на высшем уровне, кадры подготовил и удрал.

— Будет город, будет и газета. Пока что мы стенгазетами и радио обходимся.

Подошла официантка. Принесла кувшин с какой-то красноватой жидкостью, на хлебнице — пышные, в муке, калачики. Спросила:

— Как всегда, Андрей Петрович?

— Нет уж, Ниночка. Сегодня я встретил друга, и мы гуляем. Так что проявляйте инициативу.

— А что тут выдумывать, — флегматично сказала официантка. — Семужка, ассорти вот мясное, салатик. И мясо по-суворовски. Мясо у нас сегодня исключительно прекрасное, Андрей Петрович. Я мигом.

— Мы не торопимся, и вы не рвитесь, Ниночка. — Зыбин посмотрел вокруг, потом на Базанова и спросил: — Ну что, пустынник, потряс я тебя нашим домом?

— Дом прекрасный: суета сует и всяческая суета… Меня другое поражает. На столе у замминистра — пусто, ни папки, ни бумажки на нем. Телефоны, телетайпы, телевизоры, машинки всякие. И субординация железная.

— Жизнь меняется, летит вперед, новое развивается. — Зыбин поднял бровь. — Вот в чем суть.

— Понятно. Революционный размах и деловитость. Помнишь, было такое понятие: русский размах — американская деловитость. Теперь мы говорим так: русский размах, русская деловитость — и это здорово! Жаль только, деловитость иногда человечность подменяет. Все такие деловые, деловые — ах! А на остальные чувства просто времени нет.

— Ты о ком-то конкретно?

— Я не люблю обобщений. — Посмеялись, и Глеб сказал: — Нарушим традицию: давай ты рассказывай, а я помолчу.

— Что уж… Я секретарь могучей газеты, повторяю. Веду более или менее размеренную жизнь. Командировки крайне редки. Ходят слухи о повышении — не скрою, и я слыхал. Вроде бы решен вопрос о новой газете.

— И ты шефом?

— Скорей всего первым замом.

— То-то, я смотрю, все тебе, точно генерал-губернатору, кланяются.

— Слаб человечек, Глебушка. И борют мя страсти мнози… Но, скажу честно, поманишь к себе на стройку — вырвусь, брошу здесь все и уеду.

— Ваше желание учтем. Ну, за встречу! — Они чокнулись, отпили по глотку коньяка. Оглядев стол, уставленный закусками, Глеб сказал: — А кормят вас отлично, братья-журналисты. После таких деликатесов языки, как я полагаю, сами собой развязываются, а?

— Хитер ты, Базанов, и я хитер. Поэтому и затащил тебя сюда. То-то! Ну, рассказывай, теперь твоя очередь.

— Дай хоть поесть минут десять спокойно.

— Быстро есть вредно, — парировал Зыбин. — Ты жуй не торопясь и рассказывай не торопясь.

— Да уж и не знаю начать с чего. Столько произошло за это время. Я и представления не имел, как сложно город строить. Их веками строили, а тут сроки сумасшедшие, да и не только в городе дело. Главное — строительство золотодобывающего комбината. Тысячи проблем — технических, производственных, человеческих, а я — геолог вчерашний, ни бельмеса во всем этом. Кинули меня в воду — и плыть не плыву, и тонуть не тону, несет меня, крутит-вертит, пока выгребать не начал. Наглотался, конечно, водички горько-соленой, но, как вы пишете, вышел из всех испытаний окрепшим и опыта кое-какого поднабрался.

— Ну а шеф твой — начальник строительства — что за человек? Как живете-работаете? Мирно? Схватываетесь?

— Пока нет. Поиски разведчиков.

— Но в чем проблемы?

— В двух словах не объяснишь. Придется танцевать от печки, ничего с тобой не поделаешь, Андрей: профессионально вытаскиваешь меня на разговор.

— Глеб, ты стал занудой. Мне жаль этого Богина.

— Не нуждается он в твоей жалости.

Глеб достал из портфеля большой черный пакет, оттуда несколько фотографий, протянул их Зыбину. На одной была изображена голая степь с цепью гололобых холмов по горизонту, с юртой и верблюдом на переднем плане; на другой — то же место, балки, люди, какие-то ящики.

— Профессионально сработано, — заметил Зыбин.

— Все же снимал художник в некотором роде, — сказал Глеб, извлекая еще несколько снимков. — А ему бы фотографом быть.

— Я бы взял его. Как фамилия?

— Милешкин. Нужна ему твоя газета! Он архитектор…

На третьей фотографии улыбающиеся Базанов и Богин стояли возле «газика». Сзади были хорошо видны машины, балки и люди. Все другие фотографии оказались групповыми, мелкими — более полусотни людей лежали, сидели, стояли на земле, в кузове грузовика и даже на его кабине, вокруг центра кадра — вокруг Богина и Базанова.

— Хорош. И лицо интересное, лицо честолюбивого человека, — резюмировал Зыбин. — Деловит, интеллигентен и дело знает. Далеко пойдет.

— Ты прямо провидец, Андрей.

— Скажешь — не так?

— Так. Крут, излишне самонадеян, зато умеет мыслить масштабно, точно определяет, что является главным на сегодняшний день. Закончил институт, партшколу, работал на ряде крупных строек, на разных должностях — и все вверх по лесенке.

— Зело честолюбив?

— Да нет, пожалуй.

— Проявится, увидишь.

— Да он твоих коллег и на пушечный выстрел не подпускает и от популярности бежит.

— Пока, Глеб, пока! А встанет комбинат, пойдет город — будет чем похвастать, он во все колокола враз ударит, попомни мои слова. И все на себя примет, а остальные, как на этих фотографиях, на втором плане окажутся. Ты-то хоть за этим проследи, парторг.

— Не беспокойся. В одной упряжке мы, он это и сам говорит. Пригляделись друг к другу, видно, притерлись. Но ухо с ним надо держать востро: чужих ошибок никому не прощает.

— А своих, конечно, не имеет?

— Кто из работающих не ошибается?

— И ни разу по-серьезному вы с ним не схватывались?

— Нет, пожалуй. Но меня не покидает ощущение, что где-то мы с ним столкнемся, на чем-то схватимся, когда проявится его черта, с которой я не смогу примириться, или я сделаю нечто такое, что, как рыбная кость, станет ему поперек горла. Я же не дипломат. Это он дипломат опытный, когда требуется. Но не всегда он хочет быть дипломатом. Чаще поручает это другим. Имеет свои кадры.

— Тут твой Богин неоригинален.

К их столу подошла официантка, остановилась в выжидательной позе. Зыбин спросил:

— Горячее брать будем? Здесь хорошее мясо по-суворовски подают.

— По-суворовски? — усмехнулся Глеб. — Суворова я знаю, а вот какому мясу он название дал, и не представляю.

— И не твое это дело. Может, еще коньячку по рюмке?

— Разгулялся, брат-инфарктник?

— Не часто мы и встречаемся, брат-инфарктник. Два суворовских нам, — сказал Зыбин официантке. Помолчал и спросил Глеба: — Так и живешь бобылем?

— После гибели Аси никак не складывается у меня семейная жизнь, Андрей. Еще лет пять-шесть себе даю, потом задумал девочку взять, удочерить хотел бы.

— Мальчишка лучше: продолжатель рода в известном смысле.

— Бред это с продолжением рода! Ни плантаций, ни наследства. Хочу дочку. Чтоб звали ее Асей, и выращу ее на Асю похожей — доброю, светлою, легкою, как стриж.

— Мудро, — сказал Зыбин задумчиво. — Хотя разве мы, инфарктники, знаем, что случится завтра, а не то что через пять лет? Торопись.

— Брось, — улыбнулся Глеб. — Еще мяса по-суворовски не съел, а уже мистиком становишься.

— Да ладно, рассказывай дальше.

— Да что уж рассказывать?

— Узнаю твое «что уж». Рассказывай по порядку. Черт бы тебя побрал, молчун!

— На первых порах… весьма схематично… это выглядело так. Была выбрана площадка, заложен город, который предстояло строить одному ведомству. А это очень важно, когда одно ведомство. Когда несколько — каждое свою территорию имеет, свои клубы строит, управления, столовые, склады, ясли. Поселки возникают у каждого ведомства свой. Генплан летит к аллаху, а город разваливается на ведомственные поселки. Потом их уже никакими силами не соберешь. Мы же знали не только как будем строить, но и для кого. Основные градообразующие кадры у нас — газовщики и рабочие золотодобывающего комбината, который был к тому времени не в умах и чернильницах, но на бумаге, в чертежах и расчетах. Он должен был строиться вместе с городом, но он обгонял город. «Комплексно! Комплексно!» — кричал Богин. Это было его любимое слово. Оно стало на стройке синонимом к слову «быстро». И хозяин у нас богатый. Богатый и не скупой.

— Да, у вас богатое министерство. Но это сторона техническая. Ну а люди, человековедение, парторг? Как на этом фронте?

— Люди для меня — это город. Город как лакмусовая бумажка. Вот тут-то богинское «комплексно» и оборачивалось пустым звуком: город его мало интересовал. А ведь город моя мечта, знаешь? За город я на все готов.

— Смотри сердце не порви.

— И думать не хочу о сердце!

— И станет этот город ему памятником!

— Что может быть прекрасней — оставить по себе такую память. Только мечтать об этом…

— Опять ты закручиваешь, Глеб.

— Ничуть. Это жизнь закручивает. И одержали мы победу, Зыбин. Принципиальную. Коллегия министерства поддержала нас, дальнейшее проектирование Солнечного поручили ленинградскому институту. Ленинградцы отлично проектируют и контролируют строительство, но у них, как гири на ногах у скороходов, Госстрой и Стройбанк. Каждое даже самое малое новшество — с бою.

— Перестраховщики! — живо воскликнул Зыбин.

— Не клей ярлыков: нормальные мужики, опутанные сотнями инструкций, из которых половина давно устарела.

— Может, подстегнем к этому делу прессу?

— Ты все можешь?

— Все.

— О прессе мне и Богин говорил. Найди, мол, своего друга, он поможет. Город пора пропагандировать, опыт ленинградцев нуждается в поддержке. И им, и нам легче работать будет.

— Иначе мы и не встретились бы?

— Кто знает, если говорить правду. Вся жизнь наша — борьба и круговерть.

— Деловой ты стал шибко.

— Да пошутил, — успокоил его Глеб.

— Тогда выкладывай подробности, бизнесмен ты этакий.

Глеб принялся рассказывать и про встречу с Поповым, которую ему организовал заместитель министра Тулин и про коллегию министерства, про комиссию Милешкина и сегодняшние споры в Госстрое.

— Черт с тобой, — сказал Зыбин, когда Глеб кончил. — Пришлю к тебе в пустыню хорошего газетчика. Тут крепкий мужик нужен: Госстрой, Госплан, опять же Стройбанк, Министерство — инстанции самолюбивые. И в Питер к Попову ему придется смотаться. Сам бы взялся, да грехи не пускают, — с сожалением закончил он.

— Ну и брался бы! — подзадорил его Глеб.

— Так разве отпустят? И потом жарко у вас там уже, а?

— Не жарче, чем здесь. Накурено, дышать нечем. Пойдем отсюда, Андрей, прошу. — Глеб ослабил узел галстука. — Тут за вредность молоко выдавать надо бы…

Расплатившись, они вышли в вестибюль. В холле стало еще многолюднее, больше оживленных групп, длиннее очереди у телефонов. Стройные девушки, ревниво кося глазами друг на друга, наводили красоту перед большим зеркалом. Касса бойко торговала билетами на кинофильм, идущий здесь первым экраном. Работал книжный киоск, и вдоль длинного прилавка, за которым возвышалась равнодушная ко всему происходящему миловидная женщина, тоже толпились, гомонили люди.

Базанов скользнул взглядом по щиту, покрытому яркими театральными афишами, киноплакатами и всевозможными объявлениями, и остолбенел.

Пожилой маленький человек, борясь с тугим свитком ватмана и раскручивая его, прибивал к доске что-то черное — черные слова и портрет, широко обведенный черной рамкой. Глеб шагнул ближе и прочел: военная комиссия Союза журналистов с глубоким прискорбием извещала о том, что после тяжелой продолжительной болезни скончался активный член комиссии, Герой Советского Союза, гвардии генерал-майор в отставке Игорь Игнатьевич Полысалов.

С портрета на Глеба смотрело знакомое смеющееся лицо летчика. Полысалов на этой фотографии выглядел еще более молодым, чем тогда, в чебоксарском госпитале, когда они познакомились. Он был в шлеме, сдвинутом на затылок, в меховой куртке, под которой, прикрыв ворот гимнастерки, был виден грубой вязки свитер. «Этот свитер, кажется, и был у полковника в госпитале, — мелькнула случайная мысль. — Точно. Тот самый свитер».

— Ты что? — подошел Зыбин. — Знал его?

— Андрей, прости, — сказал Глеб. — Я знал этого человека и пойду на его похороны. И давай, если можно, вернемся и выпьем еще по рюмке коньяка за него. Вот как пришлось мне с ним встретиться… свидеться…

У подъезда их ждала служебная черная «Волга». Зыбин сделал какой-то знак шоферу, и тот, кивнув, газанул, сорвался с места и, влившись в целое стадо бешено несущихся от Арбатской площади машин, устремился к улице Горького.

Глеб купил бутылку коньяка, и они поехали к Зыбину.

По дороге Глеб все рассказывал о Полысалове. Как он от имени командования вручал Базанову в тыловом госпитале орден Красного Знамени за Курскую дугу; как Полысалов — гвардии полковник и Герой Советского Союза, воевавший еще в Испании, — хотел стать другом и наставником ему — пацану, вчерашнему школьнику, а тогда простому солдату; как Полысалов, ни слова не говоря Глебу, написал в Ленинград запрос о судьбе родных Базанова, будто бы и он родственник им; как он оплакивал двух сыновей своих, тоже летчиков, на которых получил похоронки, а потом оказалось, что младший, Антон, жив, выжил, и Полысалов, сам еще не оправившийся от тяжелого ранения, удрал из госпиталя и полетел к сыну, а когда они прощались, Полысалов подарил Базанову на память финский нож с наборной ручкой из плексигласа, сделанный аэродромным умельцем, как дорог он был Глебу и как хотел он сберечь его на всю жизнь, а пропала финка быстро, потерял он ее, а вернее всего — украли в поезде, когда он, списанный из армии подчистую, ехал в Среднюю Азию.

Воспоминания о Полысалове и том далеком времени совсем разбередили Базанова. На кухне у Зыбина он, не закусывая, выпил полстакана коньяка и, взяв с собой бутылку, прошел в кабинет. Но пить больше не стал, хотя и бутылку Зыбину не отдал, а сел на тахту, обложившись подушками, готовый к долгому, как сам объявил, разговору и ответам на любые вопросы, — и мгновенно заснул.

Зыбин снял с Глеба ботинки, накрыл ноги пледом. Позвонил по телефону в секретариат, сказал, что сегодня в редакцию уже не вернется. Было еще сравнительно рано. Он думал о том, что в его жизнь опять внезапно вторгся Базанов, что человек этот ему дорог, а проблемы, которые волнуют его, близки; что теперь они встретились почти здоровыми людьми, оба уж и про сердце свое порой забывать стали; что встреча эта, отодвинув ежедневную московскую суетню, напомнила Зыбину то прежнее горение, с которым он «пытал» Базанова, стараясь как можно больше узнать о его жизни бродяги-геолога, отдавшего столько лет поискам золота в пустыне. Зыбин вспомнил и то радостное чувство, пришедшее к нему тогда, когда он твердо решил наконец написать серьезную книгу о пережитом, о встречах с интересными людьми и со своим соседом по палате в первую очередь.

И вот прошло почти два года. Несколько раз он брался за эту книгу. Написал даже пяток страниц первой, вводной, главы, потом передумал — решил, книга будет состоять из новелл, как бы вкрапленных в свободное повествование. Вводная глава оказалась лишней. Он принялся за одну из новелл. Потом быстро написал другую — вспомнил действительный случай, свидетелем которого был, и записал его, ничего не упрощая и не усложняя. Потом что-то надолго оторвало его от книги. Сейчас уж и не вспомнить, что точно: плохое самочувствие, газетная кампания или поездка по любимому туристами Золотому кольцу, в которой он сопровождал французских журналистов. Да и какая, в сущности, разница? Вернувшись к своему письменному столу и перечитав написанное, Зыбин пришел в ужас: интересная вроде бы история была записана стертыми, казенными словами, штампованными фразами, банальными диалогами. Зыбин порвал все без сожаления. И это надолго охладило его пыл…

И тут опять Базанов, как черт из коробочки. Встретились, поговорили. Помнится, тогда, в больнице, он упрекал Глеба в бессюжетности его жизни; столько людей прошло через нее, промелькнуло — и на фронте, и после фронта, а не встретился он ни с кем, растерял и близких, и далеких за два десятка лет… И вот сегодняшняя встреча в Доме журналистов с этим летчиком, не с человеком уже — с портретом в траурной рамке, встреча, которая вторглась в его неотложные дела, поломала все планы, отодвинула, возможно, и отъезд в Солнечный, где его ждут. Способен ли он, Зыбин, на такое?

Сидя за письменным столом и рисуя квадратики и цилиндрики отличной паркеровской ручкой на отличной финской бумаге, Зыбин вновь и вновь задавал себе этот вопрос. И чем больше думал над ним, тем с меньшей уверенностью отвечал на него. По правде говоря, Андрей Петрович Зыбин нынче не чувствовал в себе базановской уверенности. Он завидовал Базанову. И еще думал о том, что, напиши он об этом событии — длинно ли, обстоятельно или коротко, с «подтекстом», как любят нынче писать молодые литераторы, которые «подтекстом» обычно заменяют знание материала или беспробудную вялость чувств, — получится у него плохо, надуманно и малодостоверно. Никто и не поверит, что так было на самом деле…

Утром, едва Глеб вышел из ванной, завтрак уже стоял на столе. Хозяин расстарался вовсю и решил принять гостя по первому разряду. Глеб был молчалив и сосредоточен. Казалось, он напряженно думает о чем-то. Разговор не клеился.

— Уж прости, Андрей, — сказал вдруг Базанов. — Я все про Полысалова думаю и себе удивляюсь. И предположить не мог: два десятка лет назад расстались, и вспоминать я его почти не вспоминал — чего уж тут душой кривить, — а посмотрел вчера на фотографию в рамке, будто меня надвое разрезали и одну половину в могилу кладут. Почему так? Почему такое сильное чувство родилось вдруг во мне и наружу выплыло? И понял. Это юность моя откололась от меня навечно и в землю легла. Большой, трудный и прекрасный пласт жизни — юность. Грустно… И человек большой, яркий из жизни ушел — жалко, очень жалко.

— Я понимаю, Глеб, я понимаю… У тебя есть срочные дела на утро? Нет? Ну и отлично. — Зыбин попытался как-то отвлечь Базанова, но быстро сообразил, что тот хочет побыть один, отдохнуть, и сказал: — Я сейчас мотаю в редакцию, так что тебе придется одному тут. Саморазвлекись — вот радио, вот магнитофон с полным современным набором пленок, книги, периодика. Жратва — в холодильнике. Вот ключи от квартиры. В четыре я заскочу и, если не возражаешь, вместе поедем на панихиду.

— Спасибо тебе, но давай поедем к Полысалову на метро, потом в трамвае и автобусе.

— Но это на другом конце города!

— Тогда я пойду пешком. Не торопясь. Куда мне сегодня торопиться? Одно дело у меня, могу и пешком. А ты приезжай прямо туда. Хоп?.. Так лучше будет, Андрей. Там и встретимся. А я и Москву посмотрю, столько лет Москву не видел: никогда и часа свободного не было, и все из окон быстронесущегося транспорта. Нет, пешком пойду — решено.

— Я не прощаюсь. — И тут Зыбин насторожился. Базанов улыбнулся — мимолетно, хитро, типично по-базановски. Зыбин вспомнил эту улыбку. Вслед за ней обязательно шел какой-нибудь розыгрыш, хохма, коленце. — Мы что, не увидимся? Ты решил смыться?

— У меня же ключи от квартиры.

— В подобных случаях их опускают в почтовый ящик.

— Спасибо за совет, но ты так опекаешь меня, что это было бы свинством.

— Тогда до четырех.

— Иди, иди, — напутствовал его Глеб, подталкивая к прихожей. — Выше уровень передовых статей! И привет пишущей общественности! — Он закрыл дверь за хозяином, бесцельно пошатался по квартире, поглядел во двор и на улицу и, неожиданно сдавшись опять нахлынувшей на него сонной усталости, свалился на тахту. Но не разрешил себе спать, подумал: распустился тут, в командировке, утратил самоконтроль и выпил, вероятно, лишнее.

…Еще издали, еще только входя в огромный больничный двор, Базанов увидел в дальнем конце его, возле одноэтажного красного кирпича здания, толпу. Множество людей шло по той же асфальтовой петляющей по редкому парку дорожке, что и Базанов. Одни обгоняли его, других обгонял он сам, но все молча двигались в одном направлении — к красному домику, стоявшему в отдалении от серых больничных корпусов. По спрямленной бетонной дороге медленно двигались туда же легковые автомобили, все больше черные, служебные «Волги», реже — такси. Они разворачивались на площадке, чуть в отдалении от красного домика, и тут же, словно по команде, распахивались дверцы, вылезали люди, осторожно вынимали венки и цветы и, четко разобравшись по двое, скрывались в морге.

Узнав, что вынос будет из больницы, где скончался Полысалов, Глеб, неприятно пораженный этим, подумал, что некому было распорядиться иначе или никто не хотел распорядиться иначе, чтоб полежал перед могилой человек у себя дома, среди своих привычных вещей, и туда пришли бы проститься с ним его добрые друзья и все, кто помнил его и хотел проводить в самый далекий путь. Но сейчас, подходя к моргу и потрясенный количеством людей, оказавшихся тут, стоявших молчаливыми, скорбными группками или толпившихся на ступеньках и возле узких входных дверей, Глеб решил, что устроители похорон, вероятно предвидя это, поступили правильно: никакой дом, дача или самая вместительная квартира не смогли бы пропустить такую толпу. Глебу показалось, вся Москва пришла проститься с генералом Полысаловым. Люди, собравшиеся здесь, на больничном дворе, вызывали у Глеба нечто большее, чем чувство благодарности. Не скрывая скорби и не преодолевая внезапно возникшее чувство острой печали, он в то же время испытывал гордость за свою причастность ко всем этим людям, знавшим Полысалова, которые, бросив свои дела, слетелись сюда, узнав, что он умер, чтобы совместно перенести, прочувствовать и пережить эту утрату…

В какое-то мгновение опять промелькнули перед Базановым чебоксарский тыловой госпиталь, маленькая комнатка, в которой лежал полковник Полысалов, его костыли с поперечинами из плексигласа и палка, стоящая в углу. И полбутылки заветного коньяка, что он достал, чтобы поделиться с ним, солдатом, его радостью и обмыть его орден. Он все внушал Глебу то, что считал, видно, самым важным в своей жизни и в жизни тех людей, которых считал близкими себе, своими, — сейчас они и собрались тут, потому что когда-то раньше, так же как он, послушали Полысалова и приняли его помощь, поверили ему. Не будь равнодушным, не проходи мимо человека, у которого на лице боль, говорил Полысалов. В судьбе каждого из нас важен наставник, приходящий вовремя, не отвергай его никогда, даже если словами и советами своими он делает тебе больно. Придет время, когда и ты станешь наставником для других, должен стать, обязан… Тогда восемнадцатилетнему мальчишке слова Полысалова казались чуть торжественными. Но сколько людей, встреченных Базановым на его караванных тропах, исповедовали те же идеи — старый чайханщик Тиша, историк Пирадов, геолог Горьковой. Да и сам он, Глеб Базанов, разве не живет по тем же законам?

Глеб ступил на каменную лестницу, и поток внес его, увлек в центр довольно большого и совершенно пустого помещения, где на столе, затянутом кумачом, стоял гроб. Глеб сунул куда-то свой букет и отступил, решительно вышел из непрекращающегося движения людей вокруг стола, шагнул в сторону и огляделся.

Взгляд его пробежал по стенам. Стены были глухо пусты и чисто побелены. Так чисто, что отливали голубизной. Потом взгляд Глеба механически отметил единственное окно, непонятно зачем зарешеченное, и остановился на столике, где на красных подушечках были приколоты Золотая Звезда Героя, многочисленные ордена и медали Полысалова. И только потом, снова шагнув вперед, Глеб заставил себя посмотреть на гроб. Он посмотрел и не узнал Полысалова: среди цветов и кумача в генеральском мундире лежал незнакомый старичок, худенький и маленький, и его восковое, желтое лицо, и впавшие щеки, и заострившийся, вытянувшийся нос были чужими, незнакомыми Базанову. Время и смерть не пощадили летчика. И только шрам через скулу был знакомым, памятным.

Глеб посмотрел поверх головы умершего и вздрогнул от неожиданности: у изголовья гроба стоял… тот прежний, хорошо знакомый Полысалов, с которым он на протяжении месяца ежедневно встречался в сорок четвертом году. За Полысаловым, как у знамени, вытянувшись по стойке смирно, стояли еще два Полысалова, очень похожие друг на друга и на того, первого, — оба в парадных мундирах летчиков-лейтенантов.

И тут все встало на свои места. Военные летчики были внуками генерал-майора Полысалова, человек в штатском — их отец, тот самый Антон, что чудом спасся в сорок четвертом и на встречу с которым устремился тогда счастливый Игорь Игнатьевич. Прошедший войну и умерший Полысалов самым чудесным образом сумел повторить себя в сыне и внуках, не просто похожих на деда, а и избравших его профессию. Полысалов знал, что не угасает его род, что по-прежнему будут в небе Полысаловы, и это, вероятно, скрашивало последние минуты его жизни.

Базанов еще раз взглянул в лицо генерала. Теперь он узнал его. Знакомые черты проступали сквозь стеариново-желтую маску. Лицо Полысалова было умиротворенным, боль, страдание не коснулись его.

«Мир праху твоему, Игорь Игнатьевич, — мысленно сказал Базанов. — Кланяюсь тебе низко». Он встал в людской поток, нескудеющий, неослабевающий, текущий вокруг гроба.

После белого холода морга Глебу показалось, что на улице жарко.

Появился военный оркестр, десятка два разномастных автобусов, взвод курсантов авиационного училища. Особняком стояла группа летчиков-генералов. Среди них несколько человек в штатском, но при всех орденах, и несколько отставников, судя по тому, как уже чуть небрежно сидела на них форма.

Глеб поискал глазами Зыбина, но не увидел его. Ничего удивительного — в такой толпе найти друг друга не так-то просто! Глеб отправился искать его. Переходя от одной группы к другой, Глеб схватывал обрывки чужих разговоров, отдельные фразы и отдельные слова, которые, складываясь, превращались в рассказ о последних днях генерала Полысалова, который перенес три сложнейшие и тяжелейшие операции и выдержал их лишь потому, что имел молодое сердце, любящего сына и внуков, боготворивших деда.

Похоже, Зыбина еще не было.

Глеб кружил, продолжая продвигаться по нескончаемому двору, и прислушивался к разговорам.

…— Редко, редко встречаемся мы, друзья, — звучал сокрушенный бас справа.

— Все больше на похоронах, на высокоторжественных юбилеях, — вторил ему другой, глухой голос.

— Первое чаще, пожалуй…

— Да… Многих, кто такую безжалостную войну прошел и уцелел, недосчитываемся.

— Сафонова… Качаева… Кочкарева…

— Бородина!

— Панова Сашу…

— Хорошие были летчики!

— И ребята золотые. Что ты!

— Потому как до последнего своего дня ничего они так не ценили, как старую дружбу. Она кровью скреплена и временем повязана, потому и не ржавеет…

— А я Полысалова в Испании помню. Красивый был, молодой. Все в него влюблялись — аж завидно!

— Полысалова всегда все любили.

— Не скажи: путь его не был усеян розами.

— Потому что правду любому в глаза говорил.

— Это за ним водилось.

…— Говоришь, умер? Что-то осталось! Что? Добрые дела, память добрая!

— И добрые дети.

— Точно! И все это имел Игорь!

— А учеников?

— И учеников — точно! Воспитатель он был отличный, многим воробьям в пятый океан дорогу показал.

— Иные воробьи, смотри, какие уже звезды на плечах носят.

— Так и положено, Валя, дорогой.

— Я и говорю, положено: смена.

— То-то и оно!

Подъехала еще одна служебная черная «Волга», и из нее вышел Зыбин. Они с Глебом одновременно увидели друг друга.

— «Красную звезду» тебе захватил, — сказал Зыбин, протягивая Базанову газету. — Некролог о Полысалове дали, возьми на память. — И, не в силах справиться с охватившим его волнением, коротко добавил: — Я схожу туда — мигом, — и исчез, растворился в толпе.

В этот момент словно волна прошла по двору. Толпа качнулась, зашевелилась, придвинулась к красному кирпичному зданию. Пробежали в разных направлениях молодые офицеры с черными повязками на рукавах, разыскивая нужных людей. Подтянулся оркестр. К группе генералов, возле которой оказался Базанов, почтительно и тихо, печатая шаг, приблизился молодой майор. Четко приставил ногу, козырнул, спросил разрешения обратиться, сказал:

— Вы будете говорить, товарищ генерал-полковник? Разрешите проводить вас?

— Ведите, — грустно сказал генерал и, сняв фуражку, пригладил несуществующие волосы, провел ребром ладони по седой щеточке усов. — Ведите, майор. Скажу свое последнее слово Игорьку.

Они пошли к моргу, и вслед за ними потянулась вся группа генералов. Люди почтительно расступались узким коридором, давая им дорогу, и снова смыкались вслед за последним из этой группы, идущим медленно на поскрипывающем протезе человеком со Звездой Героя Советского Союза на лацкане серого коверкотового костюма.

Базанов остался во дворе.

Вернулся Зыбин, спросил:

— На кладбище поедешь?

— Да, — ответил Глеб. — Потом делами буду заниматься. А завтра с утра в Госстрой опять отправлюсь.

— Позвони вечером. Скажешь, как там все.

— Позвоню обязательно…

Загрузка...