Первым делом Базанов поехал на Васильевский остров. И, как только они проскочили под железнодорожным переездом, словоохотливый таксист принялся рассказывать о новостройках, крутил головой на цыплячьей шее — показывал Новоизмайловский проспект, новые кварталы Дачного и Купчина.
Машина выскочила на Московский проспект, прямой, как линия, проведенная рейсфедером по линейке. За парадным строем зданий виднелись и унылые коробки серых пятиэтажных домов — любимых детей типового проектирования, делающих города похожими друг на друга.
«Нет, — подумал Глеб, — этот новый Ленинград — очень нужный, целесообразный, просто необходимый, потому что помог расселить не одну коммунальную квартиру и переселить из полуподвальных помещений не одну тысячу семей, — все же не Ленинград. У него нет ленинградского лица. Как нет пока лица у города, за который я приехал сюда бороться». Глеб стал думать, как пойдет утром в проектный институт и как его там встретят, что он скажет и каким образом постарается навербовать себе сторонников, сумеет убедить их в том, в чем сам уверен и что уже становится смыслом его деятельности и, пожалуй, всей жизни — дней и ночей, что остались ему на этой земле. И, чтобы отвлечься от этих трудных, редко покидающих его теперь мыслей, Базанов принялся посматривать по сторонам и прислушиваться к словам ни на минуту не замолкавшего водителя, а на подъезде к Московским воротам попросил таксиста свернуть на Лиговку, чтобы доехать до Московского вокзала, а уж оттуда начать свою поездку по Ленинграду и повторить целиком весь тот маршрут, которым он прошел тогда, более двух десятков лет назад, по разрушенному войной городу.
— На Васильевский через Сенную и Исаакиевскую в момент выскочим, — сказал таксист, желая показать, что он парень честный и ему не пристало наживаться за счет клиентов, не знающих или забывших уже расположение улиц, пролегших кратчайшим путем между двумя точками. — А Лиговка нас в сторону поведет, да и грузовиками она забита.
— Я не тороплюсь, — ответил Глеб.
И по тому, как сказал это клиент и как чуть задумчиво и даже грустно взглянул при этом, паренек-шофер понял: в предложенном ему кружном пути кроется не просто желание покататься по городу, а нечто большее, связанное с прошлой жизнью этого понравившегося ему седого человека с молодым, коричневым от загара лицом. Шофер не стал ничего больше спрашивать. Сделав круг по площади у Московского вокзала, он тактично замолчал и молчал всю остальную дорогу, поняв, что обязан оставить пассажира один на один со своими воспоминаниями.
В этот погожий осенний вечер, каких в иной год немало бывает в Ленинграде, Невский был забит пестро одетыми людьми, — как всегда, если смотреть от вокзала, правый тротуар больше, чем левый. Так было всегда, и до войны тоже. Дома стояли подкрашенные, будто высвеченные. И проспект стал будто шире, трамвайные линии сняли, нет больше трамвая на Невском. Адмиралтейство замыкает перспективу — воздушное величественное, бело-желтое. И кораблик плывет в вечернем небе. И небо ленинградское, знакомое: розово-сиреневое, со свинцовым и золотым отливом, освещенное зашедшим уже солнцем, — таким и положено быть небу в погожий ленинградский вечер.
Такси миновало бульвар Профсоюзов, свернуло на площадь Труда — штакеншнейдеровский дворец серел справа, как горный хребет, — и, торопясь на желтый свет, выскочило на мост лейтенанта Шмидта.
И опять, как двадцать лет назад, у Глеба сперло дыхание: перед ним лежала земля его детства, его юности. Он увидел верфи и четко прорисованные на легких облаках, освещенных солнцем, громадные краны. Их ажурные хоботы висели. И теперь краны напомнили ему стадо слонов, пришедших на водопой. Сказочно белые большие и малые корабли, яхты и парусники возвышались у набережной. И старые чугунные кнехты, еще более вросшие в землю, стояли незыблемо; и Румянцевский сквер казался очень зеленым; и даже одинокая лодчонка любителя-рыболова, как в детстве и как всегда, болталась на легкой волне посреди Невы; и шел мимо против течения закопченный от клотика до кормы работяга буксир, надрываясь и плюясь черным дымом и волоча за собой целый караван барж, груженных песком.
Так Базанов снова вернулся домой, на свою родную корабельную сторону. Он отчетливо представил всегда сумрачные и холодные проходные дворы острова, знакомые подворотни с каменными, вбитыми в булыжник тумбами. Ему показалось, он отчетливо услыхал и как лениво шлепает о гранит набережной волна, облизывает позеленевшие от водорослей ступеньки спусков; он увидел место, где сидел тогда, в сорок пятом, дожидаясь рассвета, — растерявшийся мальчишка, вчерашний солдат, приехавший на пепелище…
У дома восемнадцать на Одиннадцатой линии Базанов попросил шофера остановиться. Тот проворно мотнулся к багажнику, достал чемодан, протянул его пассажиру и, совсем уже не в силах скрыть свое любопытство, спросил:
— Простите, а откуда вы в наш город прибыли?
— Из Москвы, — Глеб ответил, все еще думая о том прошлом своем приезде.
— В столице, значит, живете, а я думал — за границей.
— Почему ж за границей? Чудак ты, — улыбнулся Глеб, протягивая ему деньги. — Я — кумли. Знаешь, что такое кумли?
Шофер пожал плечами.
— Кумли — житель песков, понял? В пустыне прописан, навечно. — И, взяв чемодан, Глеб пошел к знакомой парадной…
Дом был старый, по-прежнему знакомый каждым своим окном, камнем, лепной завитушкой на фронтоне, балконом, козырьком над парадной. И лестница была знакома, ее, видно, так и не ремонтировали по-настоящему с войны: ступеньки посредине стерты, площадка второго этажа разбита, и камень местами искрошен.
Глеб поднялся выше и выглянул из окна. Посреди зеленого двора («Деревья-то какие большие выросли за двадцать лет!») стояло серое двухэтажное здание детского сада, а на площадке перед ним толпились смешные бетонные жирафы, слоны и медведи, служащие ребятишкам горками. Во дворе было многолюдно в этот час: азартные доминошники, юные футболисты и велосипедисты, бабушки с вязаньем, молодые папаши и мамаши с колясками, вынесшие на воздух самых маленьких ленинградцев. Глеб вздохнул и, подойдя к знакомой двери, позвонил. И сразу послышались шаги — тяжелые и небыстрые. Дверь широко открылась. На пороге стоял незнакомый парень. Он спросил:
— Вам кого?
— Моя фамилия Базанов, — сказал Глеб, думая о том, что сцена его прихода буквально проигрывается второй раз, только с очень уж большим временным разрывом.
— Проходите, пожалуйста, — сказал парень, пропуская Глеба, но по-прежнему не зная, кого он впустил в квартиру, что ему делать с гостем. Он крикнул: — Ма! Гость! — и тут, вероятно вспомнив фамилию Глеба, мучительно покраснел, засмущался, сказал: — Я вас знаю… Только не сообразил сразу, в чем дело, простите… Вы… Это ваша квартира?
— Была. Давно, — улыбнулся Глеб. — А вы?
Но тут подлетела Анюта, кинулась к Глебу, обняла, начала целовать. И заплакала, запричитала, как постарел и поседел Глеб, а потом, без всякого перехода, закричала, чтобы поцеловал сын дорогого гостя и бежал во двор за отцом — хватит тому костяшками греметь, — а оттуда в магазин за белой и шампанским. Это была прежняя Анюта, хоть и изрядно постаревшая. Со спины, правда, ничего нельзя было заметить: такая же стройненькая, проворная. Но узкое ее лицо, привлекательное в юности и очень худое тогда, после блокады, так и осталось худым, испещренным складками-раздумьями, складками-испытаниями настолько, что казалось маленьким — с кулачок.
Анюта, как всегда, тараторила без умолку. Пока они шли по коридору, она успела рассказать, что вся их жизнь в детях, всех они вывели в люди, поэтому и о себе могут без хвастовства сказать: прожили не напрасно.
— Мальчишки Саня и Сеня — тебя-то Сеня встречал, так они схожи, так схожи, что, бывает, и нам не отличить! — институты заканчивают. Сеня — университет, по шведскому языку, Саня — геологический. Наслушался рассказов про Базанова и про то, как в пустыне золото искал-искал да и нашел — с детства ему эти рассказы тетки Даши, соседки, запомнились, — и не стало для него иного пути в жизни: и я, говорит, тоже золото искать буду.
— Ну а тетка Даша сама-то? — перебил ее Глеб.
Анюта втолкнула его в комнату. И тут случилось еще одно чудо: тетка Даша поднялась навстречу — худенькая, маленькая, коротко стриженная, с трясущимся суворовским седеньким хохолком, но совсем не изменившаяся за прошедшие двадцать лет, будто время было уже не в силах больше состарить ее. Она кинулась к нему на грудь, обняла, заплакала, залепетала:
— Глебушка, Глебушка… Живой!
Тут подошла и встала рядом… молодая Анюта. Нет, эта была красивее той, прежней, из его юности. Она была красива — спокойной, очень уверенной в себе красотой. И звали ее Нина. Глеб никогда не видел ее, лишь знал из писем, что родилась девочка и назвали Ниной, потом пошла она в школу и хорошо училась. И вот теперь стоит перед Глебом красавица, и, глядя на нее, начинаешь понимать, сколько в твоей жизни годков ушло, да и каких годков — лучших!
Нина, смущаясь, протянула руку. Глеб обнял девушку, чувствуя ее сопротивление, и поцеловал в лоб. Подумал: «Назвали, как мою мать, и опять живет в этом доме Нина». И тут, словно прочитав его мысли, Анюта заметила, что имя девочке выбирали на семейном совете и что победила тетка Даша, потому как заявила прямо: «Назовете Ниночкой, буду за ней в няньках ходить хоть до самого совершеннолетия. И стану думать, что опять мы с Ниночкой Базановой вместе живем. А назовете иначе — и не подойду, на меня можете и не рассчитывать!» А на кого им было тогда рассчитывать? Анюта, отгуляв положенное, пошла в трампарк — тетка Даша сама ее туда и устроила, а Вася тоже обязан был о работе подумать, о такой, конечно, чтоб ему с ней одной рукой справиться. Хорошо, фронтовая дружба не ржавеет.
— В конце сорок шестого, — рассказывала Анюта, — встретил Вася бывшего полкового командира своего, тоже по ранению из армии подчистую уволенного. В одном бою их с Васей и ранило. А тут встретились. Вася из своей артели ковыляет — в артели он состоял, на ножном штампе работал, металлические пряжки печатал. Работа не пыльная, не денежная, но все при деле, и карточка рабочая, — а тот из автобуса вылезает. Узнал подполковник солдата своего, хотя, если прямо сказать, видок у Васи был бледный. «Как она, жизнь гражданская? — спрашивает. — Работаешь, служишь или так, как некоторые, по инвалидному делу вокруг базаров отираешься?» — «Тружусь, товарищ подполковник». — «Семья большая?» — «Жена и детей трое». — «Сколько же ты ногой вышибаешь? Может, помочь тебе другую работу подыскать?» — «А вы-то кем, товарищ подполковник?» — «Так я в райкоме работаю. Заходи при случае». — «Спасибо». И разошлись как в море корабли.
Рассказал про встречу Вася, я за голову схватилась: «Это надо — так ушами хлопать! Золотую рыбку, можно сказать, в море отпустил, вроде старика в сказке. Так не пойдет! Фронтовик, заслуженный и пораненный, ногой до кровавых мозолей на пресс давит. Пусть этим помоложе кто занимается. Имеешь право на должность более соответственную». Объявляю я это Васе, а он и слушать не желает, ругается безобразно: не хочет по знакомству должность получать. Ладно, думаю, мы и сами с усами. Я и без тебя, голубчик, все спроворю. Выпал у меня свободный час, отправилась в райком. Вы же знаете, Глеб, женщина я стеснительная, но ведь жизнь была какая? Все время ломать себя приходилось… Хорошо меня принял командир Васин, ничего сказать не могу. Выслушал, обещал во всем разобраться. А дней через двадцать — я уж отчаялась, — представь, к нам пожаловал. Мне и принять его нечем, хорошо, «малышок» у тетки Даши нашелся. У нее — и сейчас поищи! — чекушка всегда есть. Ну а я мигом картошечки подварила, селедочку почистила. Сел за стол подполковник, занятостью не прикрылся, нет. Помянули они с Васей дружков своих убитых, а потом командир и говорит: «По делу я к тебе, солдат, с назначением на новое место службы. Знаю тебя по совместной работе и поручился поэтому. Будешь ты заместителем директора магазина работать». — «Как магазина, какого?! — аж вскочил Вася. — Никогда подобным делом я не занимался, не по мне такое». — «Так ведь не советоваться я пришел, солдат. Это приказ, а приказы разве обсуждаются?» — «Проворуюсь, — рубит Вася. — Либо сам проворуюсь, либо меня кто под тюрьму подведет. Не согласен! — аж закипел, и то, что я его под столом за коленку хватаю, не замечает или не хочет замечать. — Я и своей работой доволен, другого не хочу».
Осердился тут и командир. Сейчас, думаю, про мой приход к нему брякнет, врежет мне Вася при свидетелях. Рука у Васи легкая, но вспыльчив — добрые люди часто вспыльчивые, — сгорит в нем порох, и опять человек он. Но под горячую руку не попадайся. Знаки я делаю подполковнику: не выдавай, милый, не знает муж про просьбу мою, не выдавай. Не знаю, понял ли он меня или не понял, только смолчал. Ни слова не сказал про нашу беседу и лишь покраснел, от злости, видно. Но сдержал себя — волевой, видно, товарищ был, — и более того: приказы свои отставил, упрашивать начал Васю моего: не умеешь, мол, — научим, поможем, подсобим, одним словом. Уговаривал, уговаривал и вроде бы уговорил. А прощаться стали, объявил: «Быть тебе завтра в райкоме к одиннадцати ноль-ноль. А не явишься, на себя пеняй. Однополчанам скажу — струсил!» — встал и пошел. Рассердился все же. А на меня, видать, особо: заморочила голову баба, сколько времени он потерял. Бряк дверью — только его и видели…
Всю ночь не спал мой Вася. Кряхтел, ворочался. Крепко, видать, думал, а со мной думами своими не советовался, да и я виду не показывала, что не сплю. Утром начал собираться, рубаху попросил, гимнастерку отставил. Значит, в райком, не в артель нацелился, полагаю. Но молчу, вопросы задавать не собираюсь. Не выдержал: «Тебе-то не противно будет?» — «О чем ты, Васенька?» — прикидываюсь дурочкой. «Да что не было специальности у мужа, да и это не специальность?» — «Нисколечко, Васенька. Должность почетная, конечно, а по нынешним временам, если сказать правду, и прибыльная». Зря это я сказала, не подумавши, чуть не испортила всю обедню: закусил удила, забил копытами: «Я еще и в должность не вступил и согласия не дал, а ты уже тянуть хочешь?» — «Что ж, по-твоему, все люди жулики, кто там работает?» — нажала я на него. Покричала, поплакала, о детишках напомнила. Чертыхнулся, ушел. Я-то знала — пошел в райком соглашаться, принимать должность.
А работать стал мой Вася как оглашенный. Ночь, полночь, а его дома нету. Все порядки наводил. Пообтерся. А потом на годичные курсы его отправили. Приехал обратно — и в директора. С тех пор и свирепствует — в том же самом гастрономе на Большом начальствует, и, надо сказать, неплохо, по-моему. А вот солидности у него не прибавилось, нет. Ну, где это видано, чтобы директор по вечерам с работягами в домино до ночи сражался? Сказала я ему как-то. Заругался: «Не больно велик начальник. Солдатом был, солдатом помру. А компаньон мой в домино знаешь кто? Капитан первого ранга! Полковник, по-нашему, по-сухопутному. Так что не дергайся: компания у нас — одни аристократы»…
Пока подошли мужчины, Базанов знал уже все о семействе однорукого, в котором общей любимицей была, конечно, Нина. Нина закончила музыкальную школу, поступила в консерваторию. Ее занятия и круг интересов были чем-то недосягаемым для всех остальных, непонятным, святым. Глеб с любопытством присматривался к ней: не стала ли общая любимица деспотом в семье, милым и избалованным тираном? Первое впечатление складывалось в ее пользу. Нина была спокойна, послушна без показной угодливости, сдержанна. На любовь близких отвечала искренней любовью.
Ужин был обильным. А атмосфера — дружеской, полной воспоминаний о том трудном, но славном времени, когда они, еще молодые совсем, встречались тут же, в этой квартире, и не знали, как сложится жизнь и как пройдут те десятилетия, которые отделяли их первую встречу от сегодняшней, второй.
Глеб чувствовал себя удивительно легко и свободно. Снялось напряжение, исчезла усталость, копившаяся где-то исподволь и навалившаяся в Москве. И пилось легко, а сердце не сигналило, вело себя пристойно, и это тоже радовало. И хоть не осталось в комнате ни одной старой вещи, относящейся к базановским временам — Вася и Анюта переменили всю мебель и люстру над столом повесили новую, шестирожковую, — Глеб чувствовал себя дома.
Они вспомнили, как встретились впервые, еще во время войны, в сорок четвертом. Встретились враждебно, и Вася признался, что порубил на дрова базановский буфет и продал кое-какие базановские вещи, и как потом — сообща, дружно и весело — собирали они Глеба в обратную дорогу. Анюта подгоняла на него костюм погибшего брата, тетка Даша стирала, гладила, подшивала — набрали полный чемодан вещей и белья, чтоб в Ташкенте не подумали, что ленинградец — сирота и жених без приданого…
И вспоминая это, уже веселое и смешное, Анюта вдруг заплакала теперь — без всякой, казалось, причины — беззвучно, неутешно, и слезы, хлынув из глаз и скопившись в глубоких морщинах, залили ее сморщенное маленькое лицо и закапали на белую накрахмаленную до твердости алюминия скатерть.
— Ты что это? — строго спросил Вася. Анюта виновато пробормотала что-то неразборчивое, невнятное, и муж еще строже переспросил: — Чего это еще жалко тебе? Мебели? Тряпья?
— Всех, — сказала Анюта, тыльной стороной руки вытирая глаза, но не успокаиваясь и продолжая всхлипывать. — Всех, Васенька. Дружков наших и родственничков, что не дожили до этого вот дня, не сели с нами за стол.
— За погибших и умерших выпить надо, — рассудительно и по-прежнему строго сказал Вася, разливая всем остатки водки. — Память о них вечно среди нас должна остаться. А мы помрем, вы должны о них помнить, — кивнул он в сторону ребят.
Чокнулись. Выпили. Помолчали.
Будущий геолог Саня умоляюще смотрел в рот Базанову. Несколько раз он приставал было к нему с вопросами, но каждый раз либо отец, либо мать обрывали его. А теперь в наступившей тишине, увидев обращенные к нему глаза, Глеб понял: настало время рассказа, его ждут все сидящие за столом. Ведь было за эти два десятилетия всего несколько писем, поздравительных открыток, телеграмм, и его друзья действительно мало знали о нем, да и как расскажешь им обо всем, с чего начнешь? Какой болью, какой радостью поделишься прежде всего? Рассказать, как погибла на Памире Ася? Но они даже не знают, что он был женат, помнится, он и не успел сообщить им об этом… Как искал он в пустыне золото и как его наградили орденом Ленина? Но этим-то он занимался почти все двадцатилетие, что они не виделись, и рассказывать об этом придется так, что потребуется еще двадцать лет, или не рассказывать вообще. Жаловаться на инфаркт, что свалил внезапно и сорвал жизненно важные планы? Но ведь Глеб благополучно выбрался из болезни и, хоть навечно расстался с геологией, стал заниматься другим нужным людям и стране делом — строить комбинат и город при нем. Рассказывать им о Солнечном? Но будет ли им это интересно, думал Глеб, продолжая мучительно искать тему разговора под удивленно-вопрошающими взглядами своих друзей. И тут пришла неожиданно на помощь тетка Даша, поинтересовавшись, а какие такие дела и добрые ветры, собственно, занесли его в родные края. Глеб ответил: город в пустыне. Но не тот, который уже строится вкривь и вкось, а иной, будущий, замечательный.
— Расскажите! Расскажите! — закричали Нина и Саня.
И Глеб, сдавшись, принялся говорить о городе — каким он виделся ему.
— Все так интересно, что и мне захотелось жить в этом городе, — сказала Нина.
— И я почти начинаю жалеть, что не стал строителем, — снисходительно заметил Сеня, филолог.
А Саня, будущий геолог, засмеялся:
— Они лирики, дядя Глеб. Импульсивные лирики. Не очень доверяйте им. Пока они станут собираться, я буду работать у вас. Вот посмотрите!..
Анюта постелила Глебу на диване в столовой. Это и теперь была парадная, праздничная комната. И на новом диване, матрац которого был обернут прозрачной пластикатовой пленкой, никто, конечно, еще не спал. Базанов оценил широкий жест Анюты, хотя лежать было не очень удобно: упругая, целинная поверхность дивана пружинила, точно батут, крахмальная простыня скользила при каждом движении и норовила сползти на пол.
Глеб раздумывал о завтрашних встречах в проектном институте: о том, что и там придется ему рассказывать о будущем городе, но зажечь своими идеями архитекторов будет неизмеримо труднее, чем детей Васи и Анюты; архитекторы видали разные города, разные проекты и разных прожектеров. Как отнесутся они к его мыслям и предложениям? Как передать им свою убежденность, уверенность в том, что будущий город Солнечный должен в полной мере оправдывать свое название? Не спалось. Он полез было в портфель за снотворным, но тут тихонько подошла тетя Даша, присела, спросила грустно:
— Завтра, поди, и съедешь, опять улетишь в свои Азии?
— Буду стараться, — так же тихо ответил ей Глеб.
— А торопишься-то чего?
— Дела, тетя Даша.
— Не увидимся мы больше с тобой, Глебка.
— Ну вот — придумала. Чего это ты?
— Знаю, засиделась, Глебушка, я на этом свете. Петр Никифорович, муж мой, и все товарки мои давно там, заждались. Да и я устала, признаюсь. Если б не Вася с Анютой, давно бы померла. А знала, нужна им — держалась. Нинка-то и моя, словно я родная бабка ей. Приятно — может, и от меня что хорошее к ней перешло. Хорошая семья вся, цельная, работящая — сам видишь. И меня поддержали они в моей-то старости. Так что, считай, квиты мы. Тебя вот мне жалко.
— Почему же, тетя Даша, жалеть ты меня вздумала?
— Одинок ты в семейном смысле. Неухожен. А вот почему — понять не могу: красивый, видный и пост, как я поняла, соответственный занимаешь.
— Был я женат, недолго. Погибла жена, утонула в горной речке.
Старуха скорбно покачала головой. Губы ее поджались, глаза закрылись и снова открылись. Она вздохнула, сказала жалостливо:
— Однолюб ты. Бывает. Одну любил, другую не встретил. Ну, встретишь, значит, — она усмехнулась. — Все твари на земле парами разобрались, один Базанов Глеб Семенович самостоятельно ходит. Не должно такого быть, попомнишь мои слова, когда меня не станет.
— Да брось ты, тетка Даша! Никто не знает, кого когда не станет.
— Оно так, конечно, — согласилась старуха. — Есть исключения, есть и правила. По правилу мой черед туда отправляться, так что давай-ка, Глебушка, попрощаемся. Рада, что приехал, навестил. Смотрю на тебя, седого, а мальчишкой вижу. Помню, смирный был. Красивый, а смирный. У нас в квартире, бывало, и во дворе бабы про тебя-то все как говорили: ну, этот, младший базановский, он-то голову не одной девке закружит. А вон оно как обернулось: седой, раненый, калеченый. Жизни вон сколько прошло, а ты один. И в края далекие от дома уехал, — старуха опять покачала головой и скорбно вздохнула. — Говорили тебе, оставайся. Уж женили б тебя, и детей имел бы наверняка. А ты вон… И не нашел, выходит, девку себе по вкусу.
— Нашел же, тетка Даша! Погибла она.
— Так давно ведь. А другую не нашел? Здесь мы нашли бы. Хоть твоих лет, хоть молодую… Теперь молодые скорей за старых выходят. Мода, говорят, такая. — Тетя Даша поцеловала Глеба в лоб коротко, словно клюнула, и сказала, поднимаясь: — Заболталась. Прости старую. Рано, наверное, тебе вставать, а я языком молочу. Спи, Глебушка, спи спокойно: в своем доме находишься. — Она шагнула, маленькая, бестелесная, как мотылек, и будто выпорхнула из комнаты. Только запах туалетного мыла остался.
Не спалось. Не спалось в старом своем доме… Глеб раскрыл портфель и достал снотворное.