Недуг Онирис продлился три недели. Но и спустя два месяца после окончания озноба она не чувствовала себя прежней: качество жизни серьёзно ухудшала слабость и утомляемость, её преследовала одышка и приступы учащённого сердцебиения. Онирис старалась выносить последствия недуга стойко, через месяц вернулась на службу, хотя врач был убеждён, что она поторопилась с этим. Передвигалась она медленно, используя трость, а на службу и домой её возил личный экипаж, выделенный ей госпожой Розгард. Утром она садилась в чёрную повозку с гербом, а вечером та ждала у входа в её учреждение.
Эллейв в конце осени отплыла из столицы. Её корабль входил в службу охраны торгового флота, она сопровождала грузовые суда, обеспечивая им вооружённую защиту от морских разбойников. Владычица Дамрад боролась с пиратами, но, несмотря на все её усилия, пиратство трудно поддавалось искоренению. Седвейг продолжала работу в этом направлении, прилагая даже ещё больше стараний в этой области, чем её предшественница; она приказала построить дополнительные корабли, которые целенаправленно занимались бы охотой на пиратов. Несколько таких кораблей были спущены на воду и уже приступили к выполнению своей задачи, строительство других ещё продолжалось.
Пираты, понимая, что в прямой схватке с правительственным военным кораблём они, скорее всего, проиграют, в бой вступали лишь в самых крайних случаях. Чаще всего им приходилось удирать и прятаться, в чём они изрядно поднаторели. Выше всего у них ценилось умение водить корабль на подушке из хмари для увеличения скорости, ибо это давало им шанс уйти от преследования. Такое умение считалось самым сложным в судовождении, им владели далеко не все команды — как пиратские, так и законопослушные.
Эллейв давно мечтала заняться именно охотой на пиратов, но начальство пока не давало добро на её перевод в новое формирующееся спецподразделение по борьбе с морским разбоем. У этого подразделения уже было неофициальное название — «Морское правосудие Её Величества», а членов его команд называли «морскими стражами». Чтобы удостоиться чести быть туда принятым, следовало иметь за плечами опыт морской службы не менее пятнадцати лет, раньше могли принять только за особые заслуги. У Эллейв ещё не хватало стажа.
Перед её отплытием им с Онирис удалось один раз увидеться наяву. В столице Эллейв жила в скромной квартирке, предоставленной ей морским ведомством; до порта оттуда было десять минут неторопливым шагом, а если бегом по слою хмари — минуты три. Ведомственный дом на восемь квартир был окружён садиком, который в эту хмурую и промозглую пору выглядел уже довольно уныло. Деревья стояли голые, изумрудной зеленью отливал только аккуратный короткий газон. Пожелтели кое-где лишь самые кончики травинок.
Стриженая голова Эллейв походила на такую бархатную лужайку. Онирис водила по её ёжику ладонью, а горячий рот возлюбленной окутывал её шею влажной лаской. Она ещё не вполне оправилась после недуга — одышка и всё прочее, но как могла она отказаться от свидания?! От таких нежных и страстных рук Эллейв, от погружения в бархатно-звёздные складки её внутренней бесконечности? Жгут из хмари, вошедший в неё на предельно возможную глубину, прорастал внутри тысячами тончайших энергетических ниточек, и густой пучок этих нитей пульсировал, заполняя всё её нутро, а не только область ниже пупка. Самые длинные нити прорастали в сердце, и когда Эллейв пускала по ним невозможную, запредельную сладость, Онирис до отказа наполнялась жгуче-нежным, живительным, самым прекрасным и удивительным светом. Этот свет боготворил её, обожал каждую её частичку, пронизывал трепещущим восхищением и накрывал жаром волчьей страсти. И имя этому свету было — Эллейв.
Весь ответный свет своей души, всю исступлённую нежность отдавала этим нитям Онирис, и в глазах возлюбленной вспыхивало, как заря на небосклоне, пронзительное обожание. От взаимной силы этих чувств Онирис могла бы умереть, просто разлететься на тысячи сияющих искр, но объятия Эллейв удерживали её целой. Слёзы струились из уголков её глаз, а губы, податливо раскрываясь, впускали ненасытную ласку Эллейв. Она отдавала себя всю до капли, становилась напитком на этих жадных устах. В безумном самозабвении единения ей хотелось, чтобы губы Эллейв поглотили не только дыхание и влагу её уст, но и выпили её сердце, как кубок.
Невыносимое, не вмещающееся в сознание счастье по имени Эллейв, зажигая на её коже шаловливые огоньки поцелуев, шёпотом спрашивало:
— Милая, как твоё сердечко? Оно так бьётся, что я боюсь за него...
Онирис было плевать, она с восторгом умерла бы от разрыва переполненного любовью сердца в объятиях возлюбленной, но той было не всё равно, она дорожила жизнью Онирис и время от времени отступала, чтоб дать ей отдышаться.
— Не останавливайся, прошу, — загнанно дыша, шептала Онирис. — Ты наполняешь меня жизнью... Без тебя я пустая и неживая... До сих пор я спала, а ты пробудила меня...
— Сокровище моего сердца, — шептала в ответ Эллейв. — Ты — бесценное хрупкое сокровище, которое я не могу потерять... Я берегу тебя... Если твоё драгоценное сердечко остановится, моё тоже не станет биться дальше.
С градом сладких тёплых слёз Онирис обвила её жадными объятиями, вжалась всем телом, упивалась силой каждого стального и упругого мускула под гладкой кожей. Ей хотелось закутаться в Эллейв, и та исполняла её желание — окутывала не только своим телом, но и обнимала всеми ласковыми звёздами своего внутреннего пространства, своей мерцающей вселенной. Каждая звёздочка в этой вселенной была живая и разумная, каждая дарила Онирис поцелуи своих серебристых лучей.
Это было то, без чего Онирис больше не мыслила своей жизни. Её дыхание было неразрывно связано с дыханием Эллейв, её сердце грелось огнём волчьего сердца. Без неё в душе Онирис настала бы смертоносная, убийственная зима, и мысль о предстоящей разлуке пронзала её стрелами морозной тоски. Встречи в снах прекрасны, но ничто не могло сравниться вот с этим невероятным живым слиянием.
— Ты надолго в море? — спросила она, рисуя пальцем узоры на плече возлюбленной.
— Если не возникнет непредвиденных задержек, обратно — весной, в тауэнсмоанне, — ответила та. — Весь эфтигмоанн и добрую треть стромурсмоанна у наших берегов навигация закрыта.
Онирис застонала и прильнула к ней. Жмурясь и подставляя лицо под бессчётные поцелуи, она всхлипнула:
— Это будет просто пытка...
Снова и снова с перерывами на отдых они сливались во взаимных ласках, Эллейв прорастала в Онирис сияющим пучком нитей, и пронзительно-сладкие язычки неугомонного пламени и танцевали у неё между ног, и обнимали трепещущее почти на пределе сердце. Оно почти умирало в объятиях огненных ладоней, но не сгорало, не обращалось в уголёк, а сияло ослепительной звездой.
На службе Онирис сегодня отсутствовала: появившись в своём учреждении, как всегда, в девять, незадолго до обеда она сказалась больной. С ней порой случались недомогания после перенесённого недуга, все об этом знали, поэтому вопросов не возникло. Ей разрешали иногда работать неполный день, если она плохо себя чувствовала. В паре кварталов от учреждения её уже ждала повозка; сев в неё, Онирис сразу очутилась в страстных объятиях Эллейв и даже сказать ничего не успела, утонув в поцелуе. Повозка сразу тронулась; их губы разомкнулись, только когда она остановилась. Чтобы Онирис не утруждалась подъёмом по ступенькам, который с её одышкой давался ей непросто, до своей двери Эллейв несла её на руках. Она знала, что Онирис не обедала, а потому отдала дому распоряжение к их приходу приготовить стол.
И ведь они ни к чему не притронулись! Изголодавшиеся друг по другу, о пище они и не вспомнили — сразу сплелись в неразделимых объятиях. Только сейчас, в пятом часу пополудни, Эллейв спросила:
— Ты не голодна, радость моя?
Онирис, лениво нежась в постели, издала неопределённый стон и потянулась за поцелуем. Эллейв не смогла ей отказать, и их губы сладко слились.
— От тебя невозможно оторваться, любовь моя, — прошептала Эллейв наконец. — Ты — мой нежный хрустальный цветок... Но если цветы могут питаться лишь водой, землёй и лучами небесного светила, то мне, увы, нужно что-то посущественнее.
Онирис с мурлычущим смешком скользнула ладонью по её стройному мускулистому бедру. Да, столь великолепному телу требовалась пища, без сомнения... Много пищи. Она отпустила Эллейв из объятий и любовалась её сильной спиной, изгибом её поясницы и крепкими ягодицами. Та, всунув ноги в форменные белые бриджи, встала и подтянула их, застегнула, накинула рубашку. Чулки остались лежать на стуле, домашние туфли она надела на босу ногу.
Всё, конечно, давно остыло, но пирог с мясом и сыром был хорош и холодным. Эллейв велела дому убрать остальное и подать отвар тэи.
— Родная, пойдём... Поешь хоть немного, — позвала она Онирис. — Ты отвар тэи как любишь — со сливками, без?
— Со сливками, если можно, — отозвалась Онирис, также поднимаясь и одеваясь.
Слёзы пощипывали ей глаза, но она старалась наслаждаться. Только этот совместный запоздавший обед им и остался перед долгой разлукой. Эллейв внушающей уважение клыкастой пастью вцепилась в кусок пирога.
— М-м, блаженство, — промычала она, жуя. — Люблю эти радости жизни!
Онирис, подпирая рукой голову, сквозь улыбчивый прищур смотрела на неё. Утоляющей голод Эллейв можно было любоваться бесконечно.
— А что, по-твоему, лучше — пирог или любимая женщина? — спросила она в шутку.
Эллейв фыркнула.
— Ты ещё спрашиваешь! Конечно, пирог.
— И чем же он лучше, позволь спросить? — хмыкнула Онирис.
— Во-первых, он всегда доступен, — ответила Эллейв. — У него не бывает плохого настроения, он всегда готов отдаться и ничего не требует взамен, его не нужно очаровывать... Кроме того, если я не съем пирог, у меня не будет сил ни на службу, ни на любимую женщину.
— А если любимая женщина попытается отнять у тебя пирог? — спросила Онирис, вскидывая бровь и шаловливо «шагая» пальцами по скатерти по направлению к руке Эллейв, держащей кусок.
Та ловко перекинула его в другую руку, поймала поцелуем пальцы Онирис и вернулась к еде.
— Я отшлёпаю её по попке, верну себе пирог, съем его, а потом... снова отшлёпаю, но уже с другой целью, — с многозначительным блеском в глазах ответила она, поигрывая бровями.
— А если любимая женщина попытается встать между тобой и пирогом? — продолжала Онирис тему этого любовно-гастрономического треугольника, поднимаясь со своего места и с чувственным намёком скользя ладонями по плечам Эллейв.
А в следующую секунду очутилась у той на коленях.
— Тогда я сделаю вот так, — одной рукой держа кусок, а второй прижимая Онирис к себе, ответила Эллейв. — Теперь одно другому не мешает.
— А если любимая женщина станет ревновать тебя к пирогу? — томно выдохнула Онирис, почти касаясь губами её уха.
— Тогда я поделюсь с ней, — со смешком подытожила Эллейв. — Чтобы она поняла, что можно прекрасно жить втроём: я, она и пирог!
К жаркому потрескиванию камина присоединился не менее жизнелюбивый звук их смеха — серебристые грозди бубенчиков (Онирис) и упругие, рокочущие каскады чистых горных потоков (Эллейв). Этот ломоть они прикончили вместе, откусывая поочерёдно. Конечно, Эллейв было этого маловато, и она отрезала себе ещё одну солидную порцию. Онирис хватило и того, что она съела: после недуга аппетит иногда её подводил, вследствие чего её фигура из стройной стала хрупкой. Потерянный из-за болезни вес пока не удавалось восстановить. Эллейв не могла этого не заметить, а потому принялась уговаривать Онирис съесть ещё кусочек. Та уступила, но осилила только половину порции.
Под холодным осенним ливнем они ехали обратно к учреждению Онирис, чтобы оттуда её, как обычно, могла забрать чёрная повозка с гербом. Эта уловка понадобилась, чтобы дома не возникло вопросов о том, где Онирис пропадала. Её озябшая рука покоилась между тёплыми ладонями Эллейв, а по щеке катилась слезинка.
— Не грусти, любовь моя, — нежно тронув её подбородок, сказала та. — Мы обязательно будем видеться в снах.
Онирис глубокими вдохами пыталась подавить в себе рыдание.
— От меня будто огромная часть отрывается, — надломленным горьким шёпотом призналась она. — Это невыносимо больно! Меня будто пополам рвут... У тебя будет хотя бы твой корабль, а у меня...
Ощущать Эллейв всем телом, тонуть в её объятиях, таять от ласки её неугомонных губ, чувствовать её запах, обмирать от ласковой силы её рук на себе... Это стало так же жизненно необходимо, как дыхание, как пища и питьё. Расстаться со всем этим, пусть даже на время? Немыслимо, невозможно.
— Цветочек мой маленький, сокровище хрустальное, — шептала Эллейв, блуждая поцелуями по мокрому от слёз лицу Онирис. — И для меня нет ничего слаще и прекраснее, чем держать тебя в объятиях, слышать твой голос, твой смех, целовать твои мягкие губки... Быть у тебя внутри... А когда я в глазках твоих тону, мне сердце будто кто-то ладошками гладит... Самые ласковые на свете глаза — твои, милая. Я в плену у всего этого, любовь моя. И это самый чудесный плен, из которого я не хочу освобождаться никогда.
Онирис, отчаянно всхлипнув, цепко обвила её шею руками, и они опять слились в бессчётных поцелуях. Повозка плавно мчалась под дождём, а они не размыкали ни объятий, ни уст. Когда настало время выходить, Онирис зажмурилась и долго не могла разнять обнимающих рук, всхлипывала и дрожала. Заворчал гром, а струи воды с небес низвергались так неудержимо и яростно, что по тротуарам уже мчались ручьи и потоки.
— Ненастье-то какое разыгралось, — озабоченно проговорила Эллейв, глянув в оконце дверцы. — Ты же на крыльце вымокнешь вся, пока повозку свою будешь ждать... Зайди-ка лучше внутрь, милая.
Над крыльцом нависал довольно узкий козырёк, и от дождя можно было худо-бедно спрятаться, лишь прижавшись спиной к стене. На подкашивающихся ногах Онирис выбралась из повозки, поднялась по мокрым ступеням и нырнула в тамбур между внутренними и внешними дверями. Изнутри сквозь стеклянные вставки лучился уютный свет, внутри было тепло и сухо, рабочий день заканчивался... А снаружи — холодный свет фасадов и беспощадный, жестокий ливень. Повозка ещё стояла чуть поодаль: Эллейв сидела внутри и ждала отъезда Онирис. Носильщики в непромокаемых плащах с поднятыми наголовьями ждали с бесконечным терпением огромных вьючных животных. Онирис, стоя в сухом тамбуре, приникла к стеклу и пыталась разглядеть во тьме оконца очертания фигуры Эллейв. Сердце невыносимо рвалось туда, к ней... Чтобы не быть узнанной выходящими коллегами, Онирис подняла наголовье плаща и надвинула на лицо.
— М-да, — сказал кто-то. — Экий ливень... Повозка надобна, пешком не прогуляешься в такую непогоду, не правда ли?
Онирис, не поворачивая лица, промычала что-то вроде согласного «угу». Одна за другой подъезжали повозки, и закутанные в плащи сотрудники выходили из учреждения и торопливо садились в них. Они прекрасно обошлись сегодня без Онирис. Стоя в тамбуре, защищавшем её с одной стороны от дождя, а с другой отделявшем от большого главного вестибюля конторы, она чувствовала себя безликим винтиком в механизме. Она вдруг поняла, что совсем не любит свою работу. Вестибюль помпезно мерцал гладкостью отшлифованных колонн, зеркально-ледяной поверхностью пола. Диванчики, растения в кадках, широкая парадная лестница с золочёным узором перил... Стены излучали мягкий, не раздражающий глаза свет. Всё это было такое знакомое, но такое холодное и чужое. Ей не хотелось туда — ни сейчас, ни завтра. Никогда...
Вот подъехала и её повозка — чёрная с гербами. Она почти затерялась в потоке остальных, и никто, наверно, не обратил на неё внимания: все спешили сесть в свои экипажи, торопливо пробегая под дождём. Онирис тоже вышла, и её плащ сразу отяжелел от влаги, так как не был непромокаемым. Носильщики ждали, а она переводила несчастные, полные слёз глаза со своей повозки на другую — ту, что стояла поодаль. Сделав несколько шагов, её ноги вдруг свернули к последней.
Она бежала под ливнем, захлёбываясь от рыданий, а навстречу ей уже выскочила Эллейв. Её фигура почти полностью скрывалась под непромокаемым форменным плащом, сапоги по щиколотку утопали в испещрённой падающими каплями воде.
— Милая, ты с ума сошла?! А ну, быстро в повозку!
Сорвав с себя плащ, она укутала им Онирис, а её мундир тут же намок. Её глаза мерцали печально-дождливой осенней бездной, когда она приблизила лицо и прошептала девушке в губы:
— Любовь моя, молю, не рви мне сердце на части... Разлука не вечна! Весна обязательно настанет, а с ней — и наша встреча!
Подхватив Онирис на руки, она бегом отнесла её в повозку, усадила внутрь, поцеловала, сняла с неё свой плащ и закуталась. Хотя — толку-то? Всё равно уже промокла. Выйдя наружу, под дождь, она махнула рукой носильщикам:
— Трогайте!
Приникнув к оконцу дверцы, Онирис не сводила глаз с её удаляющейся фигуры — в морском плаще с накинутым поверх шляпы просторным наголовьем, по щиколотку в воде.
Почти окоченевшими пальцами она вытерла мокрые щёки. Сейчас она приедет домой, и все увидят... Как ей с таким лицом показаться родным?! Как успеть успокоиться, как надеть маску безмятежности? В её распоряжении были всего несколько минут.
Когда она поднималась на крыльцо, её глаза и щёки были уже сухими, лицо ничего не выражало. Дом услужливо принял у неё мокрый плащ и шляпу, она присела на пуфик и переобулась в домашние туфли. К ней уже шёл батюшка Тирлейф.
— Как ты сегодня, родная? Как самочувствие? Как служба?
— Всё хорошо, батюшка, — тихо, хрипловато ответила Онирис с бледным подобием улыбки. — Промокла и продрогла немного. Отвара тэи бы, да погорячее...
— Я сейчас распоряжусь, детка. К отвару чего-нибудь съестного?
— Благодарю, я не голодна. Только отвар.
Славный, милый, добрый батюшка! Если ему рассказать всё, он понял бы... Но нельзя, нельзя из-за матушки. Еле сдерживая слёзы, Онирис удалилась в свою комнату, переоделась в домашнее. Вкатился столик на колёсиках, на котором стояла чашка дымящегося отвара, кувшинчик сливок и тарелочка с горкой печенья. Онирис вздохнула. Добрый, родной, самый дорогой на свете батюшка!
Она плеснула в чашку всего несколько капель сливок и всё-таки съела немного печенья. От него пахло кондитерской лавкой, а в серединке каждого поблёскивал сваренный в сиропе плод рубинового дерева.
У них было много встреч в снах — прекрасных, проникновенных, нежных. Не каждую ночь, но довольно часто. Но какими бы восхитительными они ни были, они не могли заменить настоящего, живого слияния. С этим ничто не могло сравниться! Зябнущие ладони Онирис мгновенно согревались о горячую кожу Эллейв, гладкую, как атлас, с шелковистым рельефом мышц, а стоило той властно-шаловливым движением раскрыть Онирис колени и пристроиться между ними, как всё в ней с готовностью устремлялось навстречу. Выражаясь словами любовных романов, её бутон, покрытый влагой вожделения, жаждал принять в себя горячий жезл страсти.
И не только «жезл» творил с ней невероятные вещи и дарил запредельное блаженство — в глазах Эллейв распахивалась эта разумная бездна, целующая Онирис всеми своими живыми звёздами. Из её рук струилась страстная волчья сила, в её объятиях можно было тысячу раз сладостно умереть и столько же раз восстать. Завораживающая вселенная глаз, ласковая непобедимость рук и бархатный шёпот: «Прекрасная моя...» — всё это вкупе с упругим смехом, сильным голосом и мягкой уверенностью волчьих движений стало источником жизни и радости, основой существования для Онирис. Исчезни всё это — и её мир рухнет, рассыплется осколками.
Ощущения в снах были хоть и реалистичные, но до жизни не дотягивали. Жизнь состояла из духовной и плотской составляющей, а сны — только из духовной. Да, во сне Онирис ощущала тепло рук возлюбленной, но это было немного не то тепло, которое властно окутывало её в настоящих, живых объятиях. Кроме того, сон мог внезапно закончиться, и встреча досадным образом обрывалась. В следующем сне её можно было при желании возобновить с того же места, но такие обрывы производили тягостное впечатление. Чаще они, конечно, старались завершать свои встречи плавно — до того, как сон прекратится сам, хотя и не всегда это удавалось.
Так Онирис пережила зиму, встречаясь с Эллейв в снах и тоскуя по её живым рукам и губам. Когда лучи новой, более жаркой Макши обогрели землю ярко и по-весеннему ласково, а в воздухе запахло пронзительно и сладостно, Онирис сердцем ощутила приближение счастливого дня — дня их с Эллейв встречи наяву.
Зима была не слишком суровая и не особенно снежная; всю первую половину фрейзингсмоанна лили дожди, и только к концу этого месяца установилась морозная погода. Первыми оттепелями запахло уже в конце эфтигмоанна («месяца жестокой погоды», по-нашему — января), а последний зимний месяц стромурсмоанн («месяц буранов», февраль) был почти весенним — мягким, влажным, хотя и довольно ветреным, отчасти всё же оправдывая своё название. Весна наступила быстро и бурно, снег растаял за каких-то две недели (его и было-то немного), и уже в тауэнсмоанне («месяце таяния», по-нашему — марте) деревья выпустили почки и начала пробиваться первая травка. До разгорания Макши такое происходило только в стреймсмоанне («месяце ручьёв», апреле).
Онирис, втягивая полной грудью сладкий и весенне-тонкий аромат воздуха, утром семнадцатого тауэнсмоанна спешила на службу. С установлением хорошей погоды она старалась поменьше пользоваться повозкой и побольше ходить пешком, дабы скорее восстановить телесную выносливость. Кое-какие последствия недуга ещё аукались, в частности — приступы учащённого сердцебиения, хотя в целом самочувствие Онирис неспешно, но неуклонно стремилось к улучшению. Она переобулась в короткие сапожки и лёгкий светлый плащ, а её костюм цвета отвара тэи со сливками изящно подчёркивал точёную стройность её фигуры. Потерянный вес восстановился частично, аппетит начал оживать, хотя Онирис до сих пор ела меньше, чем ей следовало бы. Она не очень хорошо чувствовала вкусы еды; врач объяснял что-то про повреждение нервных окончаний и тому подобную научную заумь.
Заморозков уже не случалось, и этим погожим весенним утром Онирис, выпив чашку отвара тэи со сливками, яйцом всмятку и сырной лепёшечкой, деловито стучала каблуками по уже просохшему тротуару. Уложенные короной косы на её голове венчала изящная треугольная шляпка с брошью и кокетливыми бело-розовыми перьями, а несколько завитых локонов спускались ей на плечи. Сегодня у неё с самого пробуждения было необъяснимо приподнятое настроение, даже изрядно надоевшая служба уже не казалась такой унылой, и она шла на неё почти с радостью. Мимо спешили пешеходы и повозки, в городе кипела утренняя жизнь. Продавались оранжерейные цветы, и Онирис замедлила шаг у цветочной лавки. Ей захотелось купить пучок для украшения волос, и она не устояла перед соблазном. Вскоре она продолжила путь, а над её ухом красовался приколотый крошечный букетик бело-розовых цветов — в тон перьям на шляпке. Стройная, цветущая, исполненная хрупкой весенней красоты, она притягивала взгляды, но совсем не замечала этого. Её голова была занята сумбурными весенними мыслями, а взгляд, мечтательно-рассредоточенный и задумчивый, блуждал по окнам и крышам, витал в утреннем чистом небе.
— Прекрасная госпожа, позволь подбросить тебя до службы, — звучным раскатом обрушился на неё вдруг знакомый, дорогой её сердцу голос.
Онирис застыла. С ней поравнялась повозка с опущенным стеклом дверцы, и сердце забилось, затрепетало удушливо, опознав внутри блеск родных и любимых волчьих глаз.
— Эллейв! — воскликнула Онирис, уже в следующее мгновение очутившись на сиденье рядом с возлюбленной.
Дыхание сошло с ума, превратилось в вихрь, стремясь разорвать грудь. Раскаты знакомого смеха сверкающими каскадами водопада одели распустившееся весенним цветком сердце.
— Здравствуй... Здравствуй, любовь моя. Красавица! Как ты чудесно расцвела...
От бурных объятий шляпа упала с головы Эллейв, оказавшейся чисто выбритой, сзади осталась только неизменная косица с ленточкой. Бакенбарды тоже исчезли: щекой Онирис ощутила гладкость её лица.
— Для чего это? — нахмурилась она, кладя ладонь на скользкий затылок Эллейв и проводя пальцем по её щеке.
— После длительного рейса избавление от растительности не то чтобы обязательно, но рекомендуется, — пояснила та. — Соблюдать чистоту в плавании непросто... Уж лучше я обрею голову, чем награжу тебя... гм, незваными гостями. Мне не привыкать, я ещё в Корабельной школе рассталась с волосами, а вот твоих было бы жаль.
Эллейв нежно ворошила локоны Онирис, мерцая ласковой звёздной вселенной взгляда, в котором та без остатка утопала, почти не чувствуя сиденья под собой. Она купалась в вибрирующей волчьей силе, горячей и непобедимой, перед которой невозможно было устоять. Со смеющимися искорками в зрачках Эллейв провела ладонью по голове.
— Я больше не нравлюсь тебе, радость моя?
В среде моряков стрижка ёжиком или наголо были обычными, зато всё реже встречались коркомы, носившие длинную шевелюру. Впрочем, для Онирис имела значение только горячая и ласковая, страстная мощь, в волнах которой она неумолимо утопала и по которой так изголодалась. Ну почему, почему ей именно сейчас нужно было на службу?!
— Я постараюсь сегодня закончить пораньше и освободиться часам к трём, — прошептала она, прильнув к Эллейв всем своим воспламенившимся телом. — И тогда, если ты не возражаешь, я покажу тебе, насколько ты мне... нравишься...
Последние слова утонули в исступлённо-жадной ласке слившихся губ. Истосковавшиеся, соскучившиеся по настоящему, живому единению, они были готовы съесть друг друга, и несколько минут в повозке слышалось только бурное дыхание и звуки влажных и глубоких поцелуев.
— Я буду изнывать в ожидании, прекрасная моя, — прошептала Эллейв, водя по щекам и подбородку Онирис суставами пальцев. И приглушённо, страстно прорычала: — А ты не можешь улизнуть со службы, как тогда? Ты не представляешь, как во мне всё пылает... Как я хочу оказаться внутри тебя...
Онирис застонала и опять жадным ртом впилась в губы возлюбленной — всегда готовые, неизменно горячие.
— Увы, — сквозь взволнованное дыхание проговорила она наконец. — Мне уже стало настолько лучше, что отпрашиваться, ссылаясь на недомогание, будет слишком неудобно... Я могу только постараться разобраться с работой побыстрее. Если мне удастся освободиться к трём, у нас с тобой будет время часов до шести... А потом мне нужно возвращаться домой, иначе родные опять станут беспокоиться.
— М-м, три часа твоей любви — это так мало... Я готова сутками не выпускать тебя из объятий! — пророкотала Эллейв, щекоча жарким дыханием её губы. — Но придётся радоваться тому, что есть. Хорошо, милая, я буду ждать. Где забрать тебя? Там же, где и в тот раз?
— Да, — выдохнула Онирис, трепеща ресницами от щекотки губ возлюбленной на своей шее. — Свою повозку я отпущу, чтоб не приезжали вечером за мной. Я теперь часто хожу пешком, так что подозрения это не вызовет. А по вечерам иногда гуляю, наслаждаясь хорошей погодой, так что, возможно, даже до семи получится побыть вместе...
У Эллейв вырвался рычащий стон.
— Любимая, сколько мы ещё будем прятаться? Когда я наконец смогу назвать тебя своей женой и любить открыто и законно?
Онирис вздохнула и уткнулась в её плечо. От мундира пахло чистотой: его обрабатывали в портовой помывочной для моряков.
— Я не знаю, Эллейв... Я понимаю, что этот вопрос неизбежно встанет, что бесконечно это оттягивать невозможно. Но мне страшно... Я даже представить боюсь, как матушка это воспримет.
— Ей придётся столкнуться с этим, — твёрдо сказала Эллейв, приподняв её лицо за подбородок. — Она не сможет держать тебя около себя всю жизнь, как бы ей того ни хотелось. Радость моя, я снова вынуждена побеспокоить тебя этим неудобным вопросом: когда я смогу прийти просить твоей руки? Я достаточно долго ждала, пока ты окрепнешь, но теперь, когда тебе стало лучше, я возвращаюсь к этому делу. Нужно что-то решать.
Онирис, испустив тяжкий вздох и опять спрятав лицо на плече Эллейв, умолкла. Потом, подняв голову, грустновато и чуть устало ответила:
— Матушка собирается чуть позднее этой весной съездить в Верхнюю Геницу в гости к тётушке Бенеде. Мы стараемся туда ежегодно ездить, хотя, бывает, и пропускаем год... Вероятно, тогда и представится удобная возможность. Вся семья будет в сборе... Тётя Беня нам как родная, матушка её очень уважает и прислушивается к ней. Она, я уверена, будет на нашей стороне. Если ты приедешь туда в бломенмоанне, мы там в это время, скорее всего, как раз и будем.
— Хорошо, — сказала Эллейв. — Сообщишь потом точное время, когда мне туда подъехать?
— Да, конечно, — обречённо вздохнула Онирис. — Когда всё окончательно решится с поездкой, я тебе скажу.
Эллейв сгребла её в крепкие объятия, вжалась поцелуем в её лоб.
— Не унывай, любовь моя. Всё будет хорошо.
На службу Онирис опоздала минут на пять, но зато потом как взялась за работу! Ей во что бы то ни стало нужно было переделать все дела к трём часам, чтобы устремиться в долгожданные объятия Эллейв. Пониже пупка всё начинало призывно пульсировать и гореть от одной только мысли о её гладкой коже, о шелковисто переливающихся под нею мышцах, о длинных и стройных, сильных ногах, о поцелуях... О, эти поцелуи! Во рту у Онирис словно бабочка с мощными и горячими крыльями трепетала, когда Эллейв проникала внутрь своей напористой и страстной лаской. Но самым невероятным был, конечно, прорастающий до самого сердца пучок живых сияющих нитей, по которым в Онирис втекало жгуче-сладкое, пронизывающее наслаждение.
Предвкушение сладостного свидания пробуждало в ней кипучую энергию, и она умудрилась закончить все дела без пятнадцати три. Больше никаких заданий не поступало, и Онирис с чистой совестью полетела на крыльях любви к Эллейв. На углу у сквера, в тени переплетённых древесных ветвей стояла повозка, и Онирис на миг заколебалась: её ли ждал этот экипаж? Приблизившись и заглянув в окошко дверцы, она увидела склонённую голову в шляпе, морской мундир и сложенные на коленях руки в белых перчатках. В руках покоилась небольшая подарочная коробочка, перевязанная голубой ленточкой. Несколько мгновений Онирис с улыбкой любовалась пушистыми, сонно сомкнутыми ресницами, красивыми чувственными губами и волевыми очертаниями нижней челюсти, а потом забралась в повозку, сняла с дремлющей Эллейв шляпу и поцеловала в чуть шершавую макушку, на которой уже едва ощутимо проступали пеньки волос. Та встрепенулась, пощупала перчаткой поцелованное место; сонный взгляд спустя миг прояснился и засверкал, клыкастая улыбка озарила лицо.
— Любимая! Прости... Меня, кажется, сморило. В последнюю ночь плавания толком поспать не довелось, в четыре утра мы только прибыли в порт, а всю первую половину дня пришлось заниматься делами и визитами.
Онирис присела рядом, скользнула рукой ей под локоть, оплела руку вкрадчиво-ласковыми объятиями.
— Ты очень устала?
— Ничуть! — прочистив внутренние уголки глаз и уже окончательно проснувшись, бодро и энергично отозвалась Эллейв. И добавила, протягивая Онирис коробочку: — Это тебе, радость моя. Небольшой сувенир с Силлегских островов, куда мы на обратном пути заходили.
В коробочке оказался широкий браслет из яшмы и аметиста. Камни, обточенные в виде бусин разной формы, были собраны в четыре ряда: два внутренних оборота — из круглых, а два наружных — из продолговатых камушков. Некоторые из них были в оправе из красного золота в виде чашелистиков, точно ягодки, а некоторые — сами по себе, без обрамления. Онирис полюбовалась браслетом, а потом вскинула на Эллейв искрящийся тёплый взгляд.
— Какое чудо! Невероятная прелесть! Спасибо...
— На Силлегских островах есть целые аметистовые пещеры, — сказала Эллейв. — Самые красивые аметисты — родом из наших мест. Наденешь?
Онирис с улыбкой подставила руку, и Эллейв застегнула браслет на её запястье, прильнула к пальцам губами.
— Кажется, великоват, — заметила она. — У тебя такие тонкие запястья, милая... Всё никак не поправишься? Проклятый озноб...
— Нет, я немного пополнела, — засмеялась Онирис.
Эллейв с сомнением вскинула бровь.
— В самом деле? Что-то по тебе не особенно заметно... Может, на ощупь пойму?
В течение следующей пары минут в повозке слышался сдавленный смех и писк Онирис: расшалившиеся руки возлюбленной гуляли по всему её телу, норовя забраться под одежду. Эллейв отдала носильщикам распоряжение трогаться, и повозка плавно помчалась по улице, а возня всё продолжалась.
— Эллейв! Ну куда ты руки суёшь... Что ты творишь, негодница! Ты хочешь прямо здесь?.. — хихикала Онирис. — Ай, щекотно! Я боюсь щекотки!
Та урчала, ловя жадными губами её смеющийся рот, а руки тискали, гладили, сжимали и пощипывали за все возможные места.
— Да, кажется, вот здесь помягче стало, — сказала она, ущипнув Онирис за бедро.
На лестнице им встретились соседи Эллейв, и пришлось напустить на себя чопорный и невинный вид, приподняв шляпы и раскланявшись.
— С возвращением, госпожа Эллейв! Только что из моря?
— Так точно.
— Ага, по причёске и видно... Зайдёшь к нам вечером на чашечку отвара?
— С удовольствием. В котором часу?
— Около семи. Тебе удобно?
— Да, вполне. Благодарю за приглашение.
Онирис от приглашения отказалась, смущённо пробормотав, что к этому времени уже уйдёт. Эллейв пришлось кратко представить её своим соседям.
Едва они вошли и дверь жилища за ними закрылась, как шаловливые руки Эллейв обхватили Онирис, приподняли и покружили. Потом их губы слились жарко и влажно в продолжительном поцелуе; Эллейв, не отрываясь от уст Онирис, метко бросила свою шляпу на вешалку, а убор той упал на пол.
Пульсирующее, разрастающееся тончайшими живыми нитями чудо вошло в Онирис, вырвав у неё грудной стон острого наслаждения. Под её ладонями была горячая кожа Эллейв и подвижные, перекатывающиеся под ней бугры сильных волчьих мышц. Это было похоже на дерево: корни уходили в Эллейв, ствол начинался между ног Онирис, а ветви разрастались густой переплетённой кроной, заполняя всё её нутро. Мерцающая вселенная окутывала её бархатной бесконечностью, ласкала светом звёзд, а сияющее древо любви внутри питало живительным соком, воскрешающим от мертвенного зимнего сна, прогоняющим тоску и страх, дарящим ослепительную радость.
Каждая звёздочка шептала ей: «Я люблю тебя, Онирис», — бесконечное множество танцующих разумных звёзд. Её душа, увлекаемая их танцем, растворялась мерцающей пылью в бескрайней глубине вселенной по имени Эллейв и каждой своей частичкой любила в ответ. Сияющее древо передавало Эллейв всё, что чувствовала Онирис, и в её глазах вспыхивали отблески пронзительного счастья, всеобъемлющего и бесконечного.
Проросшие друг в друга, накрепко сплетённые корнями и ветвями древа любви, они были единым целым. Их сердца срастались тоже, окутанные нитями света, и вот уже у них стало одно сердце на двоих, общие чувства и мысли. Они были неразделимы, одна кровь струилась по их жилам, одно дыхание наполняло их лёгкие, и это было так сладостно, что хотелось плакать. Светлые и тёплые слезинки скатывались из глаз Онирис, а Эллейв ловила их губами.
Одетая лишь в браслет из яшмы и аметистов, Онирис отдыхала в объятиях Эллейв, а та медленно покрывала поцелуями её тонкую руку с украшением. Дойдя до запястья, она защекотала его тёплым дыханием.
— Мой хрупкий хрустальный цветок, — прошептала она. — Ты живёшь в моём сердце, любимая. Самые прекрасные и чистые лепестки сияют, как капельки росы. Никто и никогда не сможет затмить этот свет во мне.
Видимо, всё же бессонная ночь и усталость взяли своё, и она задремала. Но даже просто лежать рядом с ней, ощущая тепло её сильного тела и слушая спокойное сонное дыхание, тоже было радостью, и Онирис притихла, наслаждаясь этим единением. Она много раз видела Эллейв во время их свиданий в снах, но сны были лишь бледным отражением реальности. Сейчас перед ней тёплым сияющим океаном раскинулось бескрайнее счастье — ощутимое, самое настоящее, подлинник, а не подобие. Наяву Эллейв была ещё прекраснее. Легчайшим касанием Онирис поцеловала её сомкнутые ресницы, потом закинула руку на изголовье и стала тихонько поглаживать тыльной стороной пальцев её красивый и правильный, немного колючий череп.
Любуясь спящей возлюбленной, Онирис думала о надвигающейся неизбежности — о дне, когда та придёт к ним в дом и скажет родителям: «Я люблю вашу дочь и хочу, чтобы она стала моей женой». Да, лучше, чтобы тётушка Бенеда присутствовала при этом, уж с ней-то матушка не решится спорить. Тётя Беня — это сила! Это такая глыба, которую и десятерым таким, как матушка, не одолеть. В ней тоже была эта волчья мощь, эта завораживающая звериная непобедимость, перед которой все робели. А в том, что костоправка будет на их с Эллейв стороне, Онирис почему-то не сомневалась.
Время приближалось к пяти. Эллейв заранее отдала дому распоряжение к этому часу подать поздний обед, и Онирис, выскользнув из постели, присела к накрытому столу. Снова сырно-мясной пирог, запечённая рыба, на сладкое — слойки с вареньем из плодов рубинового дерева.
— Матушка Игтрауд любила эти слойки, — послышался голос Эллейв.
Она уже пробудилась и, накинув халат, в домашних туфлях на босу ногу вышла к столу. Не любоваться её мягкими, уверенными, исполненными волчьей силы движениями было невозможно.
— Любила? — переспросила Онирис. — В смысле — раньше любила, а теперь нет?
— Они вызывают у неё непростые чувства, — ответила Эллейв, отрезая по куску пирога себе и ей. — Они напоминают ей о госпоже Аэльгерд.
— Которая погибла в Гильгернском сражении, и памятник которой стоит на одноимённой площади? — с робким почтением догадалась Онирис.
Эллейв кивнула.
— Она самая. Матушка редактировала её мемуары у неё в доме. Госпожа Аэльгерд частенько заказывала эти слойки к отвару тэи... Ты читала поэму «Сто тысяч раз»?
Онирис со смущением была вынуждена признать, что сие произведение как-то прошло мимо неё. То есть, она, конечно, слышала о нём, но так и не удосужилась прочесть.
— Если бы я не знала, кто автор, я поклялась бы щупальцами всех хераупсов на свете, что эту поэму написал тот, кто знает и любит море, — сказала Эллейв, прожевав. — Хотя матушка — ни разу не моряк. Эта поэма их с батюшкой Арнугом и свела. Матушка беседовала с участниками битвы перед написанием поэмы, и батюшка был в их числе. По его словам, он влюбился в неё с первой встречи, но сперва не понял этого... И лишь когда прочёл поэму, осознал, что втрескался по уши... Но супругом матушки ему посчастливилось стать лишь намного позднее.
— Я непременно прочту, — пообещала Онирис.
Поздний обед подошёл к концу. Они посидели у камина, Эллейв пропустила пару чарок «крови победы».
— Мне пора домой, — вздохнула наконец Онирис, поднимаясь. — А тебя ждут к семи соседи на чашку отвара тэи.
— Точно не пойдёшь со мной? — спросила Эллейв, заключая её талию в жаркое и настойчиво-ласковое кольцо объятий.
Онирис улыбнулась и покачала головой.
— К шести мне лучше быть дома, чтобы не волновать никого.
— Когда мы увидимся вновь? — обдавая её губы горячим дыханием и мерцая звёздной бесконечностью в глазах, спросила Эллейв. — Не в снах, а наяву.
Онирис подумала немного.
— Быть может, в выходные... По выходным я надолго ухожу гулять, дома к этому уже привыкли. Я понемножку отвоёвываю свободу, — добавила она со смешком.
Эллейв хмыкнула.
— Как будто тебе десять лет... Но ты ведь не ребёнок, у тебя могут быть свои дела!
— Они беспокоятся обо мне, — вздохнула Онирис. — А после болезни — особенно. Долго не могли поверить, что мне уже не требуется сопровождение на прогулках, но я их потихоньку к этому приучила. Невелико достижение, конечно, но уже кое-что.
Между рейсами у Эллейв бывали периоды отпуска. Время было мирное, Длань ни с кем не воевала, и график несения службы не отличался большой напряжённостью. В следующий рейс ей предстояло уйти только в конце весны, в последних числах бломенмоанна, а пока им с Онирис представлялась возможность встречаться не только в снах, но и наяву, хотя тайно от родных Онирис это было делать не так просто. Отпрашиваться со службы, сказавшись больной, та уже не могла, поскольку её самочувствие уже достаточно улучшилось; для полноценных встреч оставались только выходные, а в будни Онирис могла выкроить время на свидание, только если освобождалась пораньше. Это не всегда получалось, и если встреча отменялась, Онирис посылала Эллейв в обеденный перерыв записку с предупреждением: «Сегодня пораньше выбраться не смогу». Но и в такой день они могли ненадолго увидеться: после службы Онирис не сразу ехала домой, а час-два гуляла, у неё дома к этому уже привыкли и смирились.
Страстная, ненасытная Эллейв была готова заняться любовью всегда, в любой миг. Редкое их свидание обходилось без жарких и сладостных объятий, без единения с сияющим древом любви внутри у обеих. Их взаимная страсть, взаимное желание достигло своего пика, и Онирис, утопая в бескрайней звёздной вечности глаз возлюбленной, понимала, что это совсем ей не приедается, не наскучивает. Каждый раз у этого погружения обнаруживались новые оттенки чувств, новые восхитительные подробности, и эти путешествия в ласковую, разумную, обнимающую её бездну Онирис так полюбила, что не представляла своего существования без этого. Но порой её вдруг пронзала горькая мысль: а вдруг она сама однажды наскучит Эллейв, вдруг та пресытится ею? Та, осыпая её бессчётными поцелуями, убеждала:
— Любимая! Как ты можешь наскучить мне, если ты живёшь во мне хрустальным цветком с сияющими лепестками? Без его света моё сердце погружается в зимний холод и мертвящую тоску.
— А если этот цветок померкнет, утратит для тебя свою красоту? — не унималась Онирис.
— Это невозможно, любовь моя, просто невозможно, — рокотала страстными волчьими нотками в горле Эллейв. — Ты — источник моей жизни, моё сердце бьётся только тобой, живёт только для тебя!
Но Онирис была не единственной любовью Эллейв. Любовь к морю была в ней неистребима, она устремлялась в его объятия снова и снова. Чтобы попытаться хоть немного понять эту страсть, Онирис нашла и прочла поэму «Сто тысяч раз», а также запоем проглотила мемуары госпожи Аэльгерд — все четыре тома. Она не была знакома с легендарной навьей-флотоводцем при её жизни, и мемуары стали единственной возможностью соприкоснуться и познакомиться с её личностью. Также она нашла в главной столичной художественной галерее картину, сюжет которой был посвящён похоронам госпожи Аэльгерд. На полотне был изображен открытый гроб, обложенный ветками хвойных деревьев и пышными венками из искусственных цветов; в нём покоилась госпожа адмирал — в великолепном мундире с пустым рукавом, прицепленным спереди за пуговицу. Лицо навьи-флотоводца было покрыто белой шёлковой маской, в изножье гроба сверкали её награды и лежало оружие. Рядом художник изобразил облачённое в траурные одежды семейство госпожи Аэльгерд, но в центр внимания зрителя поместил фигуру Владычицы Дамрад в морском мундире и с непокрытой головой. Если кисть живописца не обманывала и не льстила чрезмерно внешности бывшей правительницы Длани, Дамрад не отличалась самым высоким ростом среди своих соотечественниц, но обладала превосходным телосложением, которое выгодно подчёркивал красивый мундир, сидевший на ней как влитой. Черты лица можно было назвать красивыми, но красота эта выглядела суровой и резкой, беспощадной, словно стальной клинок. Природа наградила Владычицу прекрасными белокурыми волосами, но на последнем её портрете, написанном по карандашному рисунку одного из её мужей, который увлекался изобразительным искусством, Дамрад была обрита наголо, с темени свисала лишь одна прядь, заплетённая в косицу. На этом последнем изображении Владычица, облачённая в великолепные доспехи, преклонила колено перед госпожой в белоснежных одеждах и навеки застыла в поцелуе руки этой темноглазой красавицы из Яви. Из подписи к этой картине следовало, что госпожа в белом — Ждана, супруга княгини Лесияры, правительницы женщин-кошек.
Они смотрели на эту картину вместе: Онирис закончила работу на час пораньше, и они с Эллейв отправились на прогулку. Погода стояла чудесная, солнечная и тёплая, и они побывали в главном городском саду, прошлись по морской набережной и заглянули в художественную галерею.
— Мне кажется, у тебя с Дамрад есть что-то общее, — заметила Онирис.
Эллейв хмыкнула, провела рукой в белой перчатке по отрастающему коротенькому золотистому ёжику.
— Не знаю... Разве что, причёска, — усмехнулась она. — А в остальном — ничего общего.
Онирис помолчала, рассматривая картину.
— Такое впечатление, что к этой госпоже в белом у Дамрад особенное отношение, — тихо промолвила она.
Исторические хроники войны с Явью повествовали о том, что Владычица сложила оружие не перед белогорской княгиней, а перед её женой. Сложила ли она к её прекрасным ногам и своё сердце? Прямого ответа хроники, конечно, не давали, но в них содержалось скупое и сухое упоминание о доброте госпожи Жданы, которую та проявила к поверженной повелительнице Длани: убедила Лесияру снять с неё белогорские кандалы и кормила испечёнными ею собственноручно лепёшками, потому что только они и могли удержаться в желудке больной и истощённой Дамрад на последнем отрезке её жизненного пути перед закрытием прохода между мирами.
— Нет, вряд ли между ними могло что-то быть, — сказала Эллейв. — Дамрад любила матушку Игтрауд. В свои последние перед войной годы ей случалось увлекаться другими женщинами, но матушка оставалась единственной её настоящей любовью. Они очень долго были в разлуке и не общались: Дамрад считала, что губительно воздействует на здоровье матушки, и поэтому отдалилась. Здоровье матушки окрепло, но счастья ей эта разлука не добавила. Узами брака они соединились только перед самым отбытием Дамрад в Явь. Эта женщина... госпожа Ждана... Она прекрасна, без сомнения. Но матушку ей никогда не превзойти.
А когда они выходили из здания галереи, Эллейв шепнула на ухо Онирис:
— Ни одной женщине на свете не превзойти и не затмить тебя, прекрасная моя.
Познакомилась Онирис и с поэтическим творчеством госпожи Игтрауд. Ей и раньше попадались её стихи, но в то время её больше интересовала проза. Только сейчас Онирис основательно взялась за изучение её стихотворного наследия. Вероятно, она созрела для поэзии, которую прежде читала вскользь, без внимания, а теперь вдруг неожиданно сильно увлеклась. Не могла она также и удержаться от сравнения стихов госпожи Игтрауд со стихами матушки; обе были сильными и талантливыми поэтессами, но стихам родительницы Эллейв было присуще нечто особенное, что Онирис толком не могла облечь в слова. Это был какой-то внутренний свет, живой, тёплый, горьковатый, пронзительный, ласково касающийся души, точно белое крыло удивительной птицы. Матушка писала ярко, напряжённо, эмоционально, украшая свои строки множеством интересных и оригинальных художественных приёмов, а строки госпожи Игтрауд отличались искренней простотой, но то была простота не примитивная и грубая, а тщательно выверенная — до последнего слога, до последнего звука. Это был тот уровень гениальной простоты, которого достигнуть очень сложно, и к которому авторы идут порой годами и десятилетиями. Если матушка была талантливым поэтом, то госпожа Игтрауд — поистине великим.
Разумеется, Онирис никогда не обсуждала этого с матушкой, боясь задеть её творческое самолюбие. А оно у той было огромным и весьма чувствительным. Лишь однажды она не удержалась от высказывания на эту тему; это случилось на одном из светских приёмов, которые устраивала у себя госпожа Розгард. Речь зашла о поэзии, кто-то в присутствии матушки Темани начал хвалить стихи госпожи Игтрауд, и матушка, пренебрежительно скривив красивые губы, холодно осадила поклонника своей коллеги по перу:
— Да полно! Разве это гениально? В этих стихах даже глазу не за что зацепиться, всё так блёкло, затёрто, избито! Ни одной яркой поэтической находки. По моему мнению, творчество этой госпожи изрядно переоценено. На вершину славы ей удалось взлететь со своей поэмой о Гильгернской битве, ею она угодила власти и сразу стала обласканной и всеми почитаемой. Но на самом деле это всего лишь обычная конъюнктурщина, умелая спекуляция на животрепещущей теме, на громком событии. Следует признать, это весьма действенный способ добиться успеха, воспользоваться моментом тоже нужно суметь. Но лично я такие уловки ценю невысоко. Это говорит не об истинном художественном даре, а только лишь об умении ловко подстраиваться под ситуацию для достижения своих целей.
Этого Онирис не смогла вынести. В это время она как раз была глубоко погружена в творчество госпожи Игтрауд, а мемуары госпожи Аэльгерд начала перечитывать повторно, и слова матушки упали на эту чувствительную почву весьма горькими и острыми семенами, цепкими колючками раня душу. Онирис молвила:
— Прошу прощения, матушка, позволь тебе возразить. Да, всем известно, что поэму «Сто тысяч раз» госпоже Игтрауд поручили написать, её выбрали как поэтессу, наиболее подходящую для выполнения этой ответственной и непростой задачи. Она не сама взялась за неё, её попросили об этом. А если бы это дело поручили кому-то другому, а не ей? Этого другого автора ты тоже назвала бы верноподданным лизоблюдом и приспособленцем, спекулирующим на животрепещущей теме, независимо от меры его дарования? Ну конечно, ты-то сама в то время была в оппозиции к власти, и всё, что не совпадает с твоими взглядами, ты считаешь заведомо дурным. Прости, матушка, но это предвзятость. Ты приписываешь госпоже Игтрауд приверженность к исполнению политических заказов и заискивание перед властью, но сама-то — сама-то ты так ли уж свободна и беспристрастна в оценке чужого творчества? Может быть, ты подходишь к нему не с художественной меркой, а именно с политической? Видишь в нём только стремление угодить власти, а художественную ценность не принимаешь во внимание? Прости, но я вижу в этом не литературную критику в настоящем смысле этого понятия, а попытку самоутверждения, основанную на принижении и обесценивании чужого таланта.
Если в начале этой речи гости тихонько перешёптывались, то к её завершению в гостиной повисло гробовое молчание — грозная, страшная тишина, этакое затишье перед ужасной бурей. Матушка смертельно побледнела, поджав губы, а её ноздри подрагивали. Онирис ощущала лопатками ледяное дыхание беды, но назад сказанного уже не могла взять.
— А ты мнишь себя великой ценительницей литературы, дитя моё? — проговорила наконец родительница, и голос её звучал резко, напряжённо, в нём звенела тугая, режущая слух струнка раздражения и гнева. — Ты уверена, что обладаешь достаточными познаниями и опытом, чтобы серьёзно рассуждать на такие темы?
Онирис понимала, что её неудержимо несёт в пропасть, но ничего с этим поделать не могла.
— Ссылка на недостаточный опыт собеседника — не самый мудрый довод в обсуждении, — ответила она негромко и сдержанно, но тихий и почтительный тон, увы, не был способен смягчить дерзости самих слов. — Это переход на личности, а не высказывание по теме беседы. К такому прибегают, когда возражений по существу дела нет.
Матушка, дрожа бледными ноздрями, делала над собой невероятные усилия, чтобы остаться спокойной.
— Хорошо, дитя моё, тогда не могла бы ты мне и всем присутствующим указать художественные достоинства творчества сей госпожи, которое тебе, судя по всему, весьма по вкусу? Если твои доводы прозвучат убедительно, я признаю свою неправоту.
— Я попробую, — ответила Онирис.
Вооружившись сборником стихотворений разных лет и томиком «Сто тысяч раз», она принялась зачитывать места, которые ей особенно запали в душу. Каждую цитату она комментировала, обосновывая, чем именно эти строки ей понравились и в чём она видит их поэтическую силу. Поначалу её голос подрагивал и звучал глуховато, но постепенно набирал уверенность и звонкость, раскрывался и играл всеми красками. Гости заслушались, захваченные вдохновенным полётом её художественного анализа и проницательным, весьма зрелым взглядом на текст, необычным для столь молодой особы.
— И в заключение хочу добавить, что красота, пронзительность и сила произведения часто вовсе не в цветистых эпитетах и метафорах, которыми, точно причудливыми узорами, украшены строчки, а в простоте, — подытожила она. — О, эта простота и скромность обманчивы! За ними стоит огромная работа души и ума автора, прошедшего внушительный путь по своей творческой стезе. Трескучие красоты и замысловатые витиеватости слетают, точно ненужная шелуха, и остаётся ослепительная и ошеломительная в своей простоте суть. Но суть эта так пронзительна, так светла и мудра, что находит путь к душе читателя мгновенно. Красивости и затейливые словеса цепляются за ум, точно заусеницы, точно крючки и неудобные выступы, а простота проскальзывает беспрепятственно прямиком к сердцу. Писать красиво и сложно — непросто, для этого, безусловно, требуется определённое мастерство. Но писать просто — ещё труднее. Это уже не мастерство, это нечто большее.
Повисла пауза, а потом господин, чью похвалу стихам госпожи Игтрауд Темань столь резко осадила, воскликнул:
— Великолепно, госпожа Онирис! Просто блестяще! — И захлопал в ладоши.
К нему присоединились многие гости. Онирис стояла, окружённая всеобщим вниманием, но не упивалась им, не наслаждалась — напротив, чувствовала себя крайне неловко. Порыв вдохновения, на котором она произнесла свою речь, схлынул, оставив после себя смущение и мучительную досаду. Она жалела, что ввязалась в этот спор, что публично уязвила матушку, а в особенности она досадовала на гостей, обрушивших на неё свои неуместные рукоплескания. Совсем не ради пустой славы и успеха в обществе она сказала всё это, а исключительно во имя справедливости, против которой, как ей показалось, матушка сильно погрешила. Не из тщеславных побуждений, а ради восстановления правды она и пошла на это дерзкое противостояние, потому что чувствовала обиду за госпожу Игтрауд и желала защитить её от нападок.
Матушка сохраняла каменное лицо, лишь трепет её ноздрей изредка выдавал её душевное состояние. Наконец она, дёрнув верхней губой и приоткрыв белоснежные изящные клыки, проговорила:
— Прекрасно, дорогая. Тебе удалось доставить удовольствие уважаемым гостям и завоевать их восторги. Может быть, ты продолжишь в том же духе и приведёшь примеры «витиеватых красивостей», которыми, по твоему мнению, не следует увлекаться? Возьми любого автора... Да хотя бы меня, к примеру.
С этими словами она протянула Онирис недавно вышедший из печати свежий сборник своих стихов. Та не тронулась с места, чтобы взять у неё книгу.
— Прости, матушка, позволь мне воздержаться от этого, — ответила она тихо.
— Отчего же? — не унималась родительница, всё так же протягивая ей сборник. — Ты привела нам примеры гениальной простоты, так почему бы не осветить также и её противоположность для полноты картины? Чтобы у слушателя, так сказать, сложилось исчерпывающее представление об этой паре противостоящих друг другу явлений. Думаю, всем будет очень любопытно послушать.
— Я не стану этого делать, матушка, — повторила Онирис.
— Если ты боишься меня обидеть, то напрасно, — настаивала та. — На своём творческом веку я предостаточно наслушалась самых разнообразных мнений, мне не впервой получать критику.
Причину, по которой Онирис не желала делать критический разбор стихам матушки, было невозможно озвучить без слёз. Причина эта была слишком личной, глубоко сокровенной, проросла в сердце пронзительной и щемящей болью. У Онирис встал в горле солёный ком.
— Нет, матушка, — глухо пробормотала она, чувствуя, как предательская влага пробивается наружу.
Дабы скрыть её от любопытных и досужих взоров, она резко повернулась и пошла прочь из гостиной.
— Онирис, вернись, мы не закончили! — окликнула её родительница.
Та и не думала повиноваться. В своей комнате она бросилась на постель и разрыдалась. Самый бурный и громкий взрыв приняла в себя подушка, а потом Онирис тихо всхлипывала, не вытирая катившихся тёплыми ручейками слёз. Матушка читала ей эти стихи, когда она лежала больная; именно тогда между ними произошло первое достаточно откровенное объяснение, а вернее, матушка в своей сумбурной и преувеличенной манере открыла Онирис настоящую суть своих чувств. Они пульсировали столь болезненным узлом, к которому Онирис не знала, как и подступиться. Но узел этот затягивался на её горле и грозил удушьем... Увы, она решительно не представляла, как распутать его, не причинив никому боли. Больно будет в любом случае, с горькой обречённостью понимала она.
И вот эти стихи, которые матушка нежно, вполголоса читала над нею, больной и слабой, каждым словом будто бы признаваясь в своей вечно страдающей, «неправильной» любви, у Онирис не хватало теперь духу препарировать, разбирать по косточкам, издеваться над ними. Да, она считала теперь любую их критику со своей стороны издёвкой — после того как матушка читала их у её постели. Как можно критиковать признание в любви?! Как можно поднимать руку с холодным и безжалостным аналитическим скальпелем на живую, кровоточащую ткань души?! Она не стихи сейчас критиковала бы — она резала бы без обезболивания именно матушкину душу.
Увы, не удалось ей справиться с этим спором деликатно и безболезненно: и госпожу Игтрауд защитить, и матушку не задеть. Но иногда узел затягивается столь туго, что его остаётся только резать.
Умения держаться в обществе матушке было не занимать, она оправилась от нанесённого ей дочерью поражения и как ни в чём не бывало продолжила поддерживать со всеми непринуждённую беседу. И только когда приём закончился и дом опустел, Онирис услышала за дверью её тихие и медленные шаги.
— Дитя моё, ты не спишь? Могу я войти?
— Входи, матушка, — отозвалась Онирис, поднимаясь с постели и накидывая халат поверх ночной рубашки.
Родительница вошла. Несколько мгновений она стояла, глядя на Онирис блестящими печальными глазами, потом подошла, взяла её лицо в свои ладони и с бесконечной нежностью расцеловала в щёки, лоб и губы.
— Дорогая Онирис... Зачем ты так жестока со мной? Ты знаешь мои чувствительные места и беспощадно, без промаха бьёшь в них. Я не сержусь на тебя, просто не могу... Наверное, даже если бы ты вонзила мне в грудь кинжал, я снесла бы этот удар безропотно, любя тебя сверх всякой меры... Зачем, зачем ты так безжалостна ко мне?
Она произнесла это без капли гнева, с тихой, нежной горечью, и у Онирис снова хлынули слёзы по щекам.
— Матушка... Я не преследовала цели тебя обидеть. Но я не смогла смолчать, когда ты стала резко и несправедливо отзываться о творчестве госпожи Игтрауд. Однако я не смогла и пойти до конца, твои стихи критиковать я не в силах, потому что ты читала их мне у моей постели, когда я была больна. После этого они для меня неприкосновенны. Прости, я больше никогда не коснусь этой темы, это был единственный раз, когда я не смогла промолчать.
Глаза матушки тоже наполнились слезами, и она принялась с жаром целовать Онирис.
— О, дитя моё, счастье моего сердца... Давай забудем этот досадный, никому не нужный спор! Я не вынесу, если хоть малейшая тень встанет между нами! Пожалуйста, разноси мои стихи в пух и прах, громи их, не оставляй от них камня на камне — от тебя я всё снесу. Не смогу я вынести только твою вражду, твою нелюбовь, твоё отчуждение... Если ты вдруг возненавидишь меня, я в тот же миг умру. Помни об этом, радость моя... Моё сердце и моя жизнь — в твоих руках! Скажи мне, умоляю, ты хоть капельку любишь меня? Мне это необходимо, как воздух!
— Я люблю тебя, матушка, — уже не в силах сдерживаться, в голос разрыдалась Онирис.
Они стискивали друг друга в объятиях и плакали. Матушка то и дело принималась покрывать её лицо и даже шею поцелуями с такими жаром и страстью, каким позавидовал бы самый пылкий влюблённый. Поглядеть на неё со стороны — можно было бы подумать, что она безбожно переигрывает, перегибает палку с надрывом, с накалом драмы, но нет, такова была её личность, её способ существования. Такова была её природа.
— Мне так сладостно слышать это, радость моя! — воскликнула она. — Ты любишь меня... Это музыка для моего сердца! Это воздух, это свет и тепло, без которых я не могу существовать!
— Прости меня, матушка, — всхлипывала Онирис. — Прости, если задела тебя...
— О, тебе не за что просить прощения! — проговорила та, любуясь ею с мерцающей дымкой какого-то исступления в глазах. — Я недобрая и завистливая, я тщеславная, я очень, очень скверная! Тщеславие — главный мой порок. И ты очень жестоко, но справедливо поставила меня на место... Туда, где мне и следует стоять. Я не потерпела бы, если бы это попытался сделать кто-то другой! Только от тебя я снесу всё, даже смерть от твоей руки приму! Не лишай меня только одного — твоей любви...
Онирис уже не обращала внимания на матушкину обычную чрезмерность в словах и чувствах, у неё душа рвалась в клочья от мысли о том, что придётся причинить ей боль. Но иначе она, увы, не могла. Так не могло продолжаться. Убедить матушку в том, что её любовь никуда не денется от появления в её жизни Эллейв, что родительницу она любить не перестанет, хотя и покинет родной дом — о, что за нелёгкая, неподъёмная задача!
В последних числах стреймсмоанна всё стало окончательно известно относительно поездки в Верхнюю Геницу: дата отбытия из столицы, дата прибытия в усадьбу костоправки и продолжительность пребывания там. Матушка рассчитывала прогостить у тётушки Бенеды месяц, устроив себе хороший и душевный деревенский отпуск.
— Расскажи мне о тётушке, — попросила Эллейв, когда они с Онирис в очередной раз встретились на выходных. — Какая она? Как себя вести, чтоб ей понравиться?
Четыре часа они провели в постели, не отрываясь друг от друга, наслаждаясь сияющим древом любви снова и снова. Сейчас, отдыхая в объятиях возлюбленной, Онирис нарисовала ей портрет костоправки во всех подробностях, а также рассказала о её многочисленном семействе, перечислив всех поимённо. Услышав о том, что тётушка иногда не прочь выпить, Эллейв усмехнулась.
— Кажется, я знаю, что привезти ей в качестве подарка...
— И что же? — засмеялась Онирис.
Эллейв вместо ответа открыла шкафчик с напитками, подкинула и поймала бутылку «крови победы», открыла и сделала глоток прямо из горлышка. Онирис поёжилась, вспомнив тот опаляющий огонь, которым это питьё обдало ей горло. Эллейв слегка поморщилась и крякнула, утёрла губы и плотоядно облизнулась, глядя на Онирис с мерцающими чувственными искорками в зрачках. Онирис шутливо натянула на себя одеяло и съёжилась, изображая испуг.
— Что ты так смотришь? Что ты задумала? Я уже боюсь!
Она даже подушкой заслонилась, но её глаза поверх подушки так и искрились, так и горели призывно, с озорным предвкушением. Эллейв издала гортанный, хрипловато-звериный смешок, блеснув великолепными клыками, потом снова облизнулась.
— Бойся и трепещи! Потому что я сейчас съем тебя, моя сладкая красавица...
И она, поиграв мускулами, стремительным прыжком набросилась на Онирис, как хищник на жертву, отшвырнула подушку. Девушка извивалась и отбивалась, но, разумеется, в шутку. Эллейв сперва довела её до исступления щекоткой, а потом раздвинула ей, изнемогшей от смеха, колени и горячим влажным ртом прильнула, атаковала языком. Онирис охнула и запрокинула голову.
Они условились, что сначала Онирис с семейством тронется в путь, а спустя пару дней следом отправится Эллейв. Онирис испустила тяжёлый вздох, а возлюбленная сгребла её в объятия, прильнула губами к её виску и шепнула:
— Ничего, ничего, радость моя. Чему быть, того не миновать.