30

Итак, господин Дефо, вы прослушали до конца мой рассказ об Ингленде, где я не только перечислил названия всех кораблей, захваченных им и Тейлором, вместе или поодиночке, но постарался описать его таким, каким он был в жизни, облечь в плоть и кровь. Согласитесь, что ваш собственный рассказ об Эдварде Ингленде более скуден, в вашем изложении он представлен безжизненным скелетом, не более того, никто бы в него и не поверил, если бы не ваше доброе имя.

Настоящая жизнь — это всё же нечто совершенное, как считал Ингленд, а вы разве другого мнения, господин Дефо? Мне всё же интересно, в чём смысл судьбы Ингленда. Стоит ли вообще быть хорошим по натуре, вроде Ингленда? Да, вы, господин Дефо, наверняка потираете руки и думаете, что я вот-вот, подобно ему, раскаюсь в моей преступной жизни и буду проводить бессонные ночи, винясь в своих грехах. Но тут вы ошибаетесь. Я не похож ни на Ингленда — я не столь хорош, — ни на Тейлора, ибо я не столь плох, вот так обстоят дела. Моё правило — никого не подпускать к себе с тыла, а плохой я или хороший — другое дело. Жаль, что мы не можем поговорить об этом, ибо вы молчаливы, как могила, в которой покоитесь.

Да и здесь, на моей скале, безмолвие становится всё более гнетущим, если это только, не дай Бог, не наступающая глухота. Во всяком случае, уже нет прежнего шума и гама. Большинство чернокожих бросили меня на произвол судьбы, и это более чем справедливо. У меня даже нет больше сил волноваться, когда они, перед тем как покинуть меня, приходят и просят моего согласия или благословения. Описывать жизнь, подобную той, которую вёл я, — дело, требующее много сил. Да я, пожалуй, вгоню себя в гроб, чтобы мои безжизненные воспоминания обрели жизнь. В этом вопросе я, по-видимому, стал походить на вас, господин Дефо.

На наши беседы в «Кабачке ангела» вы всегда приходили запыхавшись. Мы судили и рядили о том о сём, о политиках, на мнения которых вы обрушивали свой гнев так, будто мир стоит на краю гибели; о кредиторе, преследующем вас; об идеологическом противнике, которого вы должны принудить замолкнуть навсегда; о печатнике, которого вы хотели послать в ад, чтобы он там горел вечным огнём — ведь он, спасая свою шкуру, сообщил, что именно вы являетесь автором обличительного памфлета, вызвавшего столь злобную полемику: о критике, которого вы жаждали раздавить — то ли за то, что он обвинил вас в лицемерии, то ли за то, что, читая ваши произведения, превратно истолковал ваши слова. Всегда что-нибудь возмущало вас, и вы фурией бросались разоблачать человеческую тупость.

Однажды вы появились, когда я, уже сидя за столиком у окна в «Кабачке ангела», увидел галку, вцепившуюся в ухо одного из висящих на виселице, что меня чрезвычайно развеселило.

Вы грузно опустились за стол. Ваши покрасневшие глаза словно налились влагой, кожа была блёклая, почти прозрачная, будто вся кровь ушла из вашего тела, а правая рука судорожно сжимала невидимое перо. Я заказал две большие порции знатного рому из сахарного тростника, и вы выпили свою до дна, даже глазом не моргнув. Меня не удивило бы, если я услышал плеск жидкости, попавшей к вам в чрево, таким опустошённым вы выглядели.

— Дорогой друг, — сказали вы, когда ром влил в вас несколько капель жизни. — Ну и проклятая жизнь у писаки. Всю ночь напролёт я исписывал страницу за страницей. Я боролся с чумой, распутничал вместе с Молль Флендерс, я научил Полковника Джека воровать, но этого оказалось недостаточно; наконец, после четырёхсот написанных страниц, я как будто бы доказал пользу доброго христианского брака. Две книги в прошлом году. Почти четыре тысячи страниц и по нескольку статей в неделю. Вы думаете, найдутся желающие вести такую жизнь? Вы, по крайней мере, могли защитить руки перчатками. Но посмотрите на мою руку — она выглядит так, будто её судорога свела, пока я писал. Посмотрите, из меня выжаты все соки, я пуст, словно бочка, из которой выпит весь ром, — так, наверное, сказали бы вы.

— А зачем? — спросил я. — Вы же погубите себя, если будете так продолжать!

— Вот именно, — с усталой улыбкой отозвался Дефо. — Именно это я и делаю. Всю жизнь я сражался, отстаивая своим пером то одно то другое, или выступая против того или другого, используя всевозможные хитрости и уловки, дозволенные и недозволенные. Я был проводником правительственной политики; сначала потому, что искренно верил в неё, а потом уже без веры. Моё перо было инструментом, отточенным остро и тонко, но разве я сам держал его?

Вдруг он глухо рассмеялся.

— Знаете что, Лонг, — продолжали вы, — двадцать лет эта правая рука была не моей. Можете представить себе, правительство платило мне за то, чтобы я писал в газетёнку Миста, заклятого врага правительства. Мне платили из тайных касс, чтобы я смягчал критику правительства в его статьях. Моя жизнь, мистер Лонг, была сплошным притворством и ложью. Короче, она не принадлежала мне. Теперь я пишу о Крузо, Молль Флендерс, Сингльтоне и других, чтобы не быть самим собой. Или, может быть, впервые в жизни быть самим собой. Вы в состоянии понять это?

— Нет.

— Во всяком случае, это так. Например, когда я пишу, о Молль Флендерс, я живу полнокровной жизнью.

— Ваша новая жизнь должна быть чертовски утомительна, — заметил я, — судя по тому, как вы выглядите. А кто такая Молль Флендерс, разрешите мне задать вам вопрос?

— Шлюха, — сказали вы виноватым тоном.

Пришла моя очередь рассмеяться.

— Теперь я понимаю, почему вы выглядите так, что краше в гроб кладут. Неужели вы не могли выбрать для неё более лёгкий род занятий и положение, хотя я ничего плохого не вижу в этом слове, но у вас ведь был выбор. Например, зажиточный дворянин с имением и счастливым христианским браком, о котором вы упоминали.

Ах нет, конечно, вы не могли. Вы хотели писать только о проклятых и о грешниках, и вам пришлось отвечать за содеянное. В любом случае, я никогда не завидовал жизни, которую ведёте вы. Я ведь спрашивал вас, довольны ли вы жизнью.

— По правде говоря, — ответили вы и развели руками, — у меня нет времени подумать об этом.

Но один раз — последний раз, когда мы встречались, — вы вбежали стремительно, и в ваших глазах в тот единственный раз светилось предвкушение и удовлетворение.

— Сегодня, — крикнули вы, едва появившись в дверях, — вы наконец увидите!

— Что?

— Казнь, конечно. Сегодня повесят трёх разбойников из шайки Тейлора.

— Я вижу, сэр, вас это радует, — сказал я.

— Больше того, друг мой. Я просто вне себя от радости и за вас и за себя. Вы же хотели посмотреть, разве нет?

— Я никогда не говорил этого. Это ваши слова.


Это действительно были его слова, но продувная бестия Дефо всё же правильно всё вычислил. Однако радоваться подобно ему я не мог. Речь, между прочим, шла о людях Тейлора, моряках, которых я знал, как облупленных, ибо в течение полугода, если не больше, я был у них квартирмейстером. Но сей факт был неведом даже Дефо. Вообще мало кому было известно, что я плавал с Тейлором.

— Не всё ли равно, друг мой, — сказал Дефо, — смертная казнь через повешение поучительна и достойна внимания, вы должны со мной согласиться, и я думаю, тут мы единодушны. Не поймите меня превратно, я радуюсь не тому, что эти бедняги должны умереть. Я не таков, правда? Но смерть — это всё же в какой-то степени наивысшая точка жизни, приходит ли она раньше срока или в свой черёд, если таковой вообще бывает. А этот наивысший миг не измеряется счастьем, он — точка, когда вся жизнь человека ярко высвечивается и становится видна, как на ладони. Именно в это мгновение человеку неотвратимо приходится решать, стоила ли его жизнь того, чтобы её прожить. Вы со мной согласны? Разве смерть не является мерилом жизни?

— Нет, — сказал я, — мерило — это смертный приговор.

— Как вы говорите? — переспросил он с довольной улыбкой и записал моё высказывание, чёрт этакий. — Сам смертный приговор, говорите? А чем же мерить жизнь других, большую часть человечества, которых не приговаривают к смертной казни?

На сей вопрос у меня не было ответа в то время, но меня это не волновало.

Дефо потащился со мной к Лобному месту, где уже собралась в ожидании возбуждённая толпа. Он успешно продирался сквозь толпу, прокладывая дорогу своими острыми локтями, несмотря на ругательства, которыми его осыпали со всех сторон. Наконец мы пробились в первый ряд и оказались всего в нескольких саженях от трёх виселиц и палача, готового проверить, легко ли и свободно затягиваются петли. Я посматривал по сторонам и был настороже. Я ведь знал, как это бывает, когда в одном месте скапливается слишком много народа. Ни в чём нельзя быть уверенным. Несколько выкриков подстрекателя — и жар может распалиться неожиданно, от страха или рома, и понестись, как восьмерик, сметая всех на своём пути. А в центре толпы могут скрываться всякие грязные личности: доносчики, прокуроры, таможенники, жаждущие расправиться с такими, как я.

Вскоре послышались барабаны. Полицейские стали кричать и ругаться, требуя, чтобы толпа расступилась и пропустила повозку с тремя осуждёнными и священником, без конца бормотавшим молитвы. Двое из осуждённых держались понуро, это видно было издалека. Третий же стоял выпрямившись и отпускал дерзкие шуточки оказавшимся поблизости юным девам. А те краснели, тут же забывая, что вскоре этот человек уже никогда не сможет удовлетворить их сокровенные желания. Некоторые парни аплодировали его молодечеству, веря, что на его месте они вели бы себя так же.

— Видите различие? — спросил Дефо. — Как это вообще возможно?

Я не ответил и едва ли даже обратил внимание на его слова. Я не мог оторвать глаз от осуждённых, которые вскоре перестанут существовать. Я, много раз видевший, как пушечные ядра и обломки дерева превращали людей в месиво, и не дрогнувший при этом ни одним мускулом. Но тут происходило нечто совсем другое. Здесь уже невозможно было ни надеяться, ни драться за свою жизнь. Здесь отсутствовал выбор, кроме, конечно, выбора в манере поведения: держать спину прямо или понурить голову, демонстрировать браваду или бессилие, будто это имеет какое-нибудь значение. Дефо, конечно, считал важным поведение человека в подобный момент, ибо оно что-то говорит о его жизни. Вероятно, это так, но в браваде осуждённого, державшего спину прямо, я видел лишь блеф, шутовство. Лучше ему заткнуться. Играть с виселицей, завоёвывать дешёвый успех, когда уже слишком поздно, — стыдно. Нет, этим смертникам следовало бы обратиться к людям и молить их перевернуть вверх ногами их собственную убогую жизнь. Ибо, если я что-нибудь точно знал, стоя здесь, в тени виселицы, это, что моя жизнь стоит того, чтобы её прожить, если только удастся избежать верёвки.

— Вам нехорошо? — неожиданно спросил меня Дефо, двинув меня острым локтем.

— Со мной всё в порядке, — смог выдавить я. — Во всяком случае, не сравнить с теми беднягами.

— От вас мало толку, — сказал он с укором. — Я ожидал большего от такого опытного человека, как вы.

— Чего же?

— Думал, вы сможете по их виду определить, какими пиратами они были при жизни. Чтобы можно было сделать вывод: вот как следовало жить, чтобы встретить смерть с гордо поднятой головой. Я действительно надеялся на большее содействие.

Я не хотел разочаровывать его и пристально вгляделся во всех троих. И вскоре, когда они были совсем близко, я узнал их. Да-да, это были люди Тейлора, рядовые матросы, скромные и ничем особым не выделявшиеся. Подобно другим, они присоединились к нам в море, когда мы захватили приз. Они терпеть не могли своего капитана, их плохо кормили, они надрывались на работе — в команде не хватало людей, — и никакой надежды впереди; в общем, обычные матросы, только и всего, насколько я мог судить. Они хотели лишь немножко улучшить свою жалкую жизнь. За что теперь и будут повешены.

Их подняли на помост и поставили каждого перед лестницей под верёвкой. И сразу видно стало, что дерзкие манеры третьего парня были просто кривлянием. Увидев петлю, он замолчал и больше не петушился, как и другие. Более того, ноги у него задрожали, и он едва мог держаться прямо.

— Видите, — сказал я Дефо и тоже ткнул его локтем, — единственное различие заключается в том, что он не представлял себе, как это всё будет. Ему нужно было сначала увидеть всё воочию, собственными глазами. Таких очень много среди пиратов, возьмите себе на заметку.

Стали торжественно зачитывать приговор:

— Томас Робертс, Джон Кейн, Уильям Дейвисон, именем и властью Его Величества короля Великобритании Георга каждый из вас приговаривается к следующей мере наказания. Поскольку вы, открыто презирая и нарушая законы страны, коим должны были подчиняться, объединились со злобными намерениями, взяв на себя посредством определённых статей своего устава обязательства грабить и разорять морские торговые пути Его Величества, и вследствие того, что вы, согласно этому злому умыслу, принимали участие в нападениях на тридцать два корабля в Вест-Индии и вдоль африканского побережья, — за совокупность всего содеянного и на основании свидетельских показаний честных и достойных доверия подданных Его Величества, вы признаны изменниками, грабителями, пиратами и врагами человечества.

Казалось, что осуждённые ничего не слышат. Они стояли, опустив голову, а судебный исполнитель продолжал читать приговор:

— Томас Робертс, Джон Кейн, Уильям Дейвисон, каждый из вас приговаривается к возвращению на родину, где вы должны быть подвержены казни через повешение на Лобном месте, между отметками высокой и низкой воды. После наступления смерти ваши тела снимут с виселицы и повесят на цепях.

Я и пришёл сюда, чтобы увидеть и услышать именно это. И что же я услышал: что я — враг всему проклятому человечеству, вот и всё! О чём тут ещё говорить? Если жалкие бедолаги, едва ли муху обидевшие в своей жизни, приговорены к смерти, каково же будет торжество справедливости, если наложат лапу на меня? В списках адмиралтейства я точно не числюсь, и Дефо будет держать рот на замке, но достаточно единственного свидетеля из подданных, называемых честными и достойными доверия, чтобы отправить меня на виселицу. Чем тогда мне помогут мои перчатки и немеченые руки?

— Ещё что-то, — сказал Дефо.

Судебный исполнитель вытащил новый документ.

— Теперь я прочитаю декларацию от имени осуждённых. «Мы, Томас Робертс, Джон Кейн и Уильям Дейвисон, глубоко раскаиваемся и сожалеем о том, что мы богохульствовали и не слушались родителей. Сквернословя и посылая проклятия, мы всуе поминали славное имя Господа и говорили о нём непристойности, что является грехом. Мы прогневили Святого Духа, совершая пиратские и разбойничьи деяния вплоть до убийства. Но не меньшим грехом было и наше пьянство. Крепкие напитки возбуждали и ожесточали нас до такой степени, что мы совершали поступки, одни воспоминания о которых для нас хуже смерти. Мы хотели бы, чтобы капитаны кораблей не обращались жестоко и дурно со своими людьми, что делают многие их них, и именно это вводит нас в искушение. Мы воистину питаем отвращение к грехам, отягчающим нашу совесть. Мы предупреждаем всех людей, и в особенности молодёжь: не надо совершать подобных грехов. Наш пример должен стать предостережением для всех. Мы просим прощения, ради Христа, Спасителя нашего; и вся наша надежда — в его руках. Да смоются его кровью все наши постыдные грехи. Мы очистили свои зачерствевшие, полные злобы сердца. Мы ждём, что Бог проявит к нам милосердие. Смиренно благодарим слуг Христа за те усилия, которые они употребили для спасения наших душ. Да вознаградит Господь их доброту. Мы не отчаиваемся, а надеемся, что Бог благодаря заступничеству Христа будет милосердным к нам, и когда мы покинем сей мир, нас возьмут в его царство. Мы желаем, чтобы на всех, и в особенности на моряков, снизошла Божья благодать в тот день, когда они увидят, что случилось с нами».

Голос судебного исполнителя отзвучал, стояла могильная тишина. На многих эта чушь явно произвела впечатление. Священники сидели с довольной ухмылкой. Но их Бог и пальцем не шевельнул, чтобы помочь морякам, не оставить их в беде. Он был на стороне капитана, когда тот приказывал драть моряков плёткой, урезал их дневной рацион, забирал их жалованье, заставлял их в шторм лезть на мачту и не мешал им умирать от болезней, если благодаря смерти можно было сэкономить деньги в кассе судовладельца. А кто насылал такие штормы, из-за которых корабли гибли в море, такие шквалы, что бывалые матросы исчезали за бортом, ибо руки у них застывали и не могли держаться за реи?

Теперь, когда исповедь осуждённых была зачтена, они подняли головы. Судебный исполнитель вновь крикнул:

— Пусть это всем даст пищу к размышлению. Больше я уже не мог сдерживаться.

— Тысяча чертей! — загремел я своим квартирмейстерским голосом. — Богу просто плевать на матросов и простых людей!

Ни звука не послышалось в ответ. Но я и все стоявшие рядом увидели, как трое осуждённых вздрогнули и оживились. Я стоял в первом ряду. Мой взгляд встретился с их взглядами. И вдруг, Томас Робертс — единственный, кто ещё, вопреки всему, что-то соображал, завопил:

— Сильвер, Джон Сильвер! Спаси нас от виселицы!

Началось нечто невообразимое — какая удача, иначе мне сразу пришёл бы конец. А так я, затесавшись в толпе, отошёл подальше и опять заорал:

— Бегите! Банда Тейлора здесь, она прибыла, чтобы освободить заключённых!

Толпа ещё больше зашумела, забурлила, и я легко проскользнул сквозь поток людей, перешёл на другой берег реки и направился в «Кабачок ангела». И что же я увидел? Господина Дефо со стаканом в руке, окружённого полицейскими, будто он был самим Тейлором. Я понял, что Дефо и не подумал убежать. Когда я начал шуметь, он сделал вид, что просто не знает меня. Вот теперь и расплачивается. Так что на какой-то миг, пока он объяснялся, он почувствовал на себе, что такое быть схваченным в качестве врага человечества. И, возможно, он осознал наконец, что позорный столб — это, если уж говорить честно, ничто по сравнению с виселицей.

Людская толпа в основном рассосалась, и на освободившемся пространстве, конечно, не обнаружили никого из команды Тейлора. Во всяком случае, мне удалось добиться, чтобы Томас Робертс, Джон Кейн и Уильям Дейвидсон могли отдать душу в мире и спокойствии, да будет благословенна их память, ибо, когда петли в результате затянулись, то видел это только Даниель Дефо. Опустив голову и сам страшась смерти, он наблюдал за казнью.

— Разве здесь жизнь? — обратился я к Хендсу. — Наймусь-ка я на первый попавшийся корабль, возвращающийся в Вест-Индию, и попытаю счастья под командованием хорошего капитана. Поедешь со мной?

Его лицо засияло, как солнце, если оно вообще способно было сиять, и он угостил меня стаканом своего лучшего рома, на вкус просто отвратительного.


Вот так и вышло, господин Дефо, что я оставил вас и Лондон (эту вонючую дыру, если хотите знать) в компании с Израэлем Хендсом, подстреленным в ногу Чёрной Бородой и в конце концов без сожаления отправленным на тот свет молокососом Джимом Хокинсом.

Я думал, что распрощался с вами навсегда, хотя вам удалось прислать мне окольными путями свой труд о пиратах с вашей подписью и посвящением: «Долговязому Джону Сильверу с пожеланиями долгой жизни». Вы сдержали своё обещание не называть в книге моего имени, и я благодарю вас за это. Но к своей радости я, конечно, обнаружил, что вы всё-таки упомянули меня, отведя мне скромную роль в столкновении между Инглендом, Тейлором и Маккрой. Вы написали так: «Моряк с торчащими бакенбардами и деревянной ногой поднялся на ют, ругаясь и бранясь, и громко позвал капитана Маккру…» Так вы меня изобразили, ну и пусть, хотя вы, как всегда, и не придерживаетесь правды, у меня ведь никогда не было деревянной ноги! Если уж честно говорить…

Я вновь оставляю вас, Дефо, и на сей раз, думаю, навсегда. То, что было со мной в последующие годы, не представляет для вас ничего интересного. Вам трудно было писать о жестокости пиратов, о крови и смерти. Во время плавания с Флинтом у нас хватало и того, и другого, и третьего, и чёрт его знает, отважусь ли даже я описать это время во всех деталях, хватит ли сил. Я ведь не считал, как вы, сколько человек мы убили, сколько кораблей потопили, сколько добычи попало в наши руки или сколько морских миль мы прошли и куда.

Мы не встретимся с вами на небесах, даже если бы таковые и существовали. Во всяком случае, хорошо, что в былые времена вы составляли мне компанию в моём одиночестве, когда мне надо было с кем-нибудь поговорить. Я благодарен за это, хотя у вас и не было выбора. С кем-то ведь надо отвести душу.

Загрузка...