39

В то утро, как и во многие другие, ночная тьма внезапно сменилась серостью, чернота стала синевой, а на востоке первые лучи солнца уже пылали, словно пламя. Здесь, на Мадагаскаре, не успеешь оглянуться, как становится светло или темно. Сумерки и рассвет подобны молниеносной вспышке пушечного выстрела. В Бристоле, насколько я помню, солнце опускалось очень долго, над западной частью залива, столь долго, что казалось вечно висящим над горизонтом. Здесь же свет появляется внезапно, заполняя все уголочки, и единственное напоминание о темноте — это резко очерченные тени.

Передо мной лежит в ярком свете коричневатая бумага, пустая, незаполненная страница, соблазнительная, как тело Элайзы, насыщенное солнцем, неотразимая, как неподкупные глаза Долорес, открытая для любых историй, любых жизней. Выбирай и отвергай.

Но вот уже первая половина дня позади, а бумага всё ещё лежит нетронутая. Я вдруг понял, что в моих воспоминаниях больше нет ничего, о чём стоило бы писать. Жизнь Джона Сильвера завершилась, вот в чём дело. Писательский зуд пропал. Исчезло сумасшедшее желание заполнить вахтенный журнал, потому что путешествие подошло к концу. Я пуст, как выпитая бутылка рома.

И всё же я не жалуюсь. Покойников я выбросил за борт, в том числе и Джона Сильвера. Мне уже неинтересен ни он, ни кто-либо другой. Даже Флинт больше не появится, я уверен в этом. Пусть себе пребывают в покое, если смогут, пусть стоят на оставшихся ногах, я их больше не трону.


Прошли дни. Какая гнусная тишина! Чего я жду? Смерти? Это наихудшее из всех ожиданий, ожидание нуля, пустоты. Стыдно признаться, но я думаю, не лучше ли поставить крест на всём, чёрт возьми, на себе, на Долговязом Джоне Сильвере, нарисовать в вахтенном журнале череп и тем самым закрыть счёт. Я всегда считал, что наложить на себя руки, не отваживаясь прожить до конца свою единственную жизнь, — это грех. Но когда жизнь всё же подошла к концу, и единственное, что у тебя осталось, — это гнилой остов с растрескавшимися мачтами и реями, которые уже не могут удержать паруса… Да и кто обратит внимание, что я согрешил против себя самого и своих правил, если я буду мёртв. Во всяком случае, не я, а я ведь всё-таки самый близкий из скорбящих в данной ситуации.

Прошло много дней. Недель? Месяцев? Я всё ещё жив. Сегодня впервые с тех пор, как кончил писать, я вошёл в свой кабинет. Здесь лежит она — жизнь Джона Сильвера, какой она стала. Я потрогал её, полистал, и вдруг меня охватило странное чувство. Нежность, и гордость, и стыд, сомнения, удивление, отвращение — всё вперемешку. Разве я хотел, чтобы история Джона Сильвера лежала бы здесь и загнивала, как я сам?

И вот тогда я стал думать о тебе, Джим, и о моих намерениях. Я не хотел, чтобы о Джоне Сильвере шла дурная слава и никто бы этого не опроверг. Я желал предоставить ему последнее слово, что было для него вопросом чести, или хотя бы возможность участвовать в споре, и тогда люди узнают, что он тоже был человеком, единственным в своём роде, пусть он всегда берег свою шкуру, он всё же был человеком. Эти мысли растрогали меня до слёз, Джим. И я сказал себе, что, во всяком случае, после всего, что Джон Сильвер дал мне, я обязан выполнить свой долг перед ним, должен сделать всё, чтобы он имел шанс продолжить существование после смерти. Неужели он, как многие другие наши собратья, прожил свою жизнь напрасно? Конечно, нет! Он не был дерьмом, оставленным мухой. Он не был и испарившейся, не оставив следа, росой.

Стыдно сказать, но я теперь подумываю о том, чтобы пожить ещё какое-то время, до тех пор, пока сюда не зайдёт корабль, с которым я смогу отправить тебе Джона Сильвера. Ты несёшь за него ответственность, Джим. Я на тебя полагаюсь. Никому другому я не могу его доверить. Я написал тебе записку, в которой объясняю, что представляет собой труд, который ты держишь в руках.

Вот и всё, Джим. Желаю тебе доброй и долгой жизни. Надеюсь, ты вместе со мной провозгласишь здравицу в честь нашего старого корабельного товарища. Да здравствует Джон Сильвер!

Загрузка...