6

Итак, я отбился от флотских вербовщиков, и слава Богу. Половина из тех, кого силком забирали во флот, не возвращалась. Они погибали в море, словно никогда и не жили на свете. Второй половине приходилось жить по чужим приказам, а это будет похуже смерти. Если, конечно, ты по-настоящему хочешь жить… Иначе всё едино.

Я, что называется, поручил капитана Барлоу его судьбе, то бишь оставил его потягивать пиво, предаваться воспоминаниям, в основном светлым, и пускать в ход свои покрытые шрамами, огромные руки, которым предстояло медленно, но верно утрачивать былую силу. Я оставил его, не расспросив, как собирался, про тех из местных капитанов, что ненавидят только матросов, а не всех людей подряд. Это, посчитал я, можно будет разузнать у других.

Увы, я снова ввёл себя в заблуждение, а нет на свете большего греха, чем обманывать самого себя. Если жизнь и вдолбила в мою голову хоть один урок, то он заключается в следующем: никогда не доверяй качеству товара, тем более не доверяй людям и уж тем паче — самому себе.

Часами бродил я по улицам и закоулкам Гринока. Подобно другим портовым городам, Гринок пахнул смолой, отбросами и нечистотами. Вся моя жизнь, до самого последнего времени, была пропитана вонью: смола и дёготь, трупы, кровь, затхлая вода и протухшее мясо, мокрая шерсть и заплесневелая парусина, экскременты всех видов и оттенков, пот, прогорклый жир, ром и прочая и прочая. Хуже всего была смола, потому что она липла ко всему и в воспоминаниях отодвигала остальное на задний план. Право слово, я не преувеличиваю. Из-за этой смолы (редко благодаря ей) моряки, как бы они ни были пьяны, печальны, огорошены или оглоушены, находили дорогу в порт и к своему судну — если они того хотели (чего не случалось почти никогда) или были к тому вынуждены (что было правилом). Компасом им служил нос, причём этот компас не был подвержен девиации. Роль Северного полюса для них играл запах смолы и дёгтя.

Я бежал от зловония гринокских портовых кварталов и, разумеется, когда вонять стало меньше, очутился в аристократическом центре Глазго. Мне казалось, что там, на Хай-Стрит, под стенами городской тюрьмы, среди судовладельцев, толстопузых купцов и других шишек, я и разузнаю о подходящих кораблях и справедливых капитанах, которым нужны матросы вроде меня.

Но к кому мне было обратиться из этого множества лиц, не замечавших меня, не удостаивавших даже взглядом? Я пробовал присоседиться к знатным мужчинам в треуголках, при тростях с золотыми набалдашниками и кафтанах с латунными пуговицами, — хотел послушать, не заговорят ли они о выходящих в море судах. Однако стоило мне подойти ближе, как кто-нибудь из них непременно простирал руку в мою сторону и, точно дворняжке, бросал объедки слов вроде:

— Проваливай! Здесь тебе делать нечего.

Откуда вам знать?! — с доселе неведомой мне досадой думал я. Откуда, позвольте спросить, эти господа могли знать, что у меня тут нет дел? В их налитых кровью глазах я был всего лишь вошью, мухой, тараканом, червём из морского сухаря. А кем были они? Надутыми жабами, готовыми вот-вот лопнуть от чувства собственного превосходства. Увы, я был слишком молод, зелен и глуп для понимания того, что я по крайней мере не хуже их, а потому испытывал всё большее бессилие по мере того, как меня раз за разом отвергали, даже не выслушав. В конце концов я словно врос в землю возле троицы, которая тоже не приняла меня и из которой у одного были эполеты, сверкавшие на солнце, когда он любовался сам собой.

— Ты что, глухой? — переспросил сей высокопоставленный господин, только что пославший меня куда подальше. — Сказано тебе, сгинь!

— Нечего стоять и подслушивать беседы добропорядочных граждан, — поддержал его другой.

— Прошу прощения, сэр, — ответствовал я, — но как же я могу быть глухим и одновременно подслушивать?

Наступило молчание. Я было решил, что дал гражданам достойный отпор, однако снова обманулся. Рука красовавшегося эполетами просвистела в воздухе и, размахнувшись, как мельничное крыло, наградила меня оплеухой, от которой я, вероятно, покраснел до корней волос.

— Ты что, совсем сдурел, негодяй? — произнёс господин в эполетах.

— Нет, — отозвался я, хватаясь за щеку. — Я только высказал своё мнение.

— Вот именно, — грозно продолжал он. — И ты считаешь, такое положено спускать?

На сей раз я придержал язык, мечтая лишь о том, чтобы у меня в распоряжении были не пустые слова, а руки капитана Барлоу. Я срывал плоды учения на ходу. Только что я в кои-то веки не соврал (я ведь действительно высказал своё мнение), и что я с этого поимел? Шум в ушах и головную боль.

— Хорошо, — более мягким, снисходительным тоном молвил третий мужчина, который раньше стоял тишком, — говори, чего надобно, и катись своей дорогой. У нас есть дела поважнее.

— Я хочу наняться матросом, — объяснил я, — ищу хороший корабль и справедливого капитана.

Все трое обменялись взглядами, которые должны были бы насторожить меня, но из-за множества проблем я забыл про бдительность.

— В таком случае ты попал по адресу, — сказал обладатель более мягкого голоса. — Я могу помочь тебе в поисках и того и другого, к удовлетворению всех заинтересованных сторон. Жди меня через час в «Якоре», напротив того причала, где разгружают табак, и мы наверняка придём к соглашению и подпишем контракт. Я представляю достопочтенных братьев Джонсон, которые возят табак из Виргинии. И набор команды как раз поручен мне.

Я расшаркался, раскланялся, пожал протянутую руку и поблагодарил за любезность. Но, сколь ни сильно я обрадовался тому, что меня наконец принимают всерьёз, я сообразил поинтересоваться: откуда мне знать, когда пройдёт час?

Важный господин посмотрел на меня с интересом.

— Действительно, у кого в твоём возрасте есть часы? — заметил он. — А ты, оказывается, смышлёный парень. Может, ты ещё и читать умеешь?

— Даже на латыни, — не без гордости признался я.

— Вот это да! — воскликнул он и, обернувшись к своим собеседникам, добавил: — Вы слышали, господа? Мальчишка умеет читать по-латыни. Как вы думаете, капитан Уилкинсон оценит юнгу со знанием латинского?

Те рассмеялись.

— Наверняка, — ответил тот, что был в форме. — У капитана большой недобор команды. А если кто-то из матросов будет вдобавок читать ему Библию, тем лучше.

— Твоё счастье, можно сказать, устроено, — серьёзно произнёс первый. — А теперь отправляйся прямо в «Якорь» и жди там. Передай привет от Неда, и тебе будет чем промочить горло в ожидании меня.

В полной уверенности, что моё счастье и впрямь устроено, я пошёл по берегу Клайда, с вожделением глядя на многочисленные корабли, которые готовились развозить виргинский табак, или, как его называют моряки, «месть индейцев», по шотландским и английским портам. Чесапик и Чарльстон, Чесапик и Чарльстон, твердил я про себя названия американских городов, куда, насколько мне было известно, посылают свои суда табачные короли Глазго.

Я отправляюсь в дальние страны, я стал вольной птицей, я сам себе хозяин… Беззаботный, словно жаворонок, я вкушал радость жизни — так иногда бездумно говорят люди. Однако я не забыл слова капитана Барлоу и по дороге в «Якорь» купил себе две пары кожаных перчаток.

А потом? Потом была старая история. Для меня она, впрочем, была новой, но что толку?

Я завалился в «Якорь», передал привет от Неда и получил стакан рому, который, чтобы не ударить в грязь лицом, выпил до дна, как обычно и поступают те, что из молодых да ранних. Когда я осушил первый стакан, мне тут же поднесли второй… за счёт заведения, пояснил трактирщик, который сам в своё время ходил в море, — и я, не решившись отказаться, хватанул и его. Как и было задумано, ром ударил мне в голову и навёл там полнейший беспорядок.

Когда порог «Якоря» переступил Нед, я бурно приветствовал его, называя старым другом, и на столе появилась уже целая бутылка.


Наутро я проснулся на борту «Леди Марии», сам не зная, как это произошло. Нед, естественно, оказался одним из самых мерзопакостных вербовщиков, которые поставляли капитанам матросов, с согласия или без согласия последних, о чём мне под взрывы хохота поведали товарищи по несчастью, сами в своё время ставшие его жертвами. Способы заманивания были различны, но результат один и тот же: капитан набирал экипаж, а вербовщику перепадало жалованье моряка за два-три месяца. Если кто-то пытался возражать, капитан говорил, дескать, ты же сам поручил агенту устроить тебя на корабль. При этом всегда предъявлялся контракт с явно твоим отпечатком пальца или подписью, поставленной с пьяных глаз, контракт, который, по выражению Неда, регулировал взаимоотношения между вербовщиком и матросом «к удовлетворению всех заинтересованных сторон». Впрочем, у моряка от таких передряг оставалось единственное ощущение, что он, как-никак, жив. Если, конечно, он вообще что-то ещё соображал.

Мне ещё повезло. Всего делов-то, что напился до чёртиков. Хмельной, подписал бумагу и лишился денег за три месяца… разумеется, с меня удержали и за вылаканный ром. Могло быть куда хуже. Некоторых приносили на судно избитыми до полусмерти. Другие оказывались по уши в долгах перед вербовщиком и с самого начала знали, что, когда их через год-два спишут на берег, у них не останется и ломаного шиллинга. Третьи были по контракту проданы в рабство — обязывались пять лет отработать на плантациях, прежде чем их отпустят на все четыре стороны… конечно, если к тому времени их будут носить ноги. И ведь находятся сухопутные крысы, которые исписывают страницу за страницей, пытаясь, видите ли, разобраться, почему поприще морского разбойника до сих пор не утратило своей привлекательности и на эту стезю ступают всё новые и новые моряки. Ей-ей, грамотность — никудышное средство от глупости, что подтверждается и моим собственным примером. Я ведь тоже подписал контракт, подсунутый мне Недом, как только ром сделал своё дело.

Я пришёл в себя, когда первый помощник окатил меня из ведра и крепко дал под зад. Голова моя раскалывалась, тело было липким от пота, руки дрожали, а стоило мне пошевелиться, как перед глазами запрыгали искры. Короче говоря, я впервые в жизни испытал похмелье, что было неудивительно после вчерашнего. И если б меня тогда спросили, чего я хочу, жить или умереть, я бы наверняка предпочёл смерть; по-моему, больше я никогда не склонялся к такому выбору.

Меня выволокли на палубу и втолкнули в какую-то дверь на юте (хотя тогда я слабо соображал, где у судна нос, а где корма), отчего я внезапно предстал перед корабельным богом.

— Сэр, — уважительно обратился к нему первый помощник, — это юнга Джон Сильвер, которого вчера вечером доставил на борт Нед.

Капитан осмотрел меня с головы до пят, словно я был выставленным на аукцион конём.

— Тут у меня контракт, — сказал он, — по которому Джон Сильвер обязуется в качестве матросского ученика совершить рейс из Глазго в Чесапик с ежемесячным жалованьем в двадцать два шиллинга. Контракт подписан вами собственноручно, в присутствии свидетелей. Согласны?

Кажется, я кивнул.

— Вот и хорошо.

Капитан поднялся, обошёл вокруг стола и вперился в меня взгляд дом, точно хотел застращать.

— Насколько я понимаю, Сильвер, вам ещё не приходилось выходить в море, поэтому скажу самое главное. Здесь, в отличие от суши, не бывает справедливости и несправедливости. На корабле существуют только две вещи: долг и неповиновение. Всё, что вам приказывают делать, есть долг. Всё, чего вы не делаете или не желаете делать, есть неповиновение. А неповиновение карается смертью. Будьте любезны запомнить мои слова.

— Да, сэр, — в полуобморочном состоянии выдавил из себя я, не сознавая, что говорю и что я натворил.


Вот как начался для Джона Сильвера его славный путь моряка.

Я ушёл в плавание, чтобы развязать себе руки (да ещё желая сохранить их чистыми и нежными), но оказался связан по рукам и ногам пуще прежнего. Меня без промедления взяли в оборот, причём я попал в совершенно непонятную для себя среду. Я был ошеломлён и подавлен. Я исполнял приказ за приказом, но их поток был нескончаем. Я никогда не высказывал своего мнения, поскольку сообразил, что на честности тут далеко не уедешь. Если я открывал рот, то исключительно чтобы произнести слова, которых от меня ждали. Я убедил себя, что это единственный способ выжить, пока (или если) я не придумаю чего-нибудь другого.

Больше всего меня, однако, донимало то, что в первое время я почти не понимал, о чём идёт речь на баке. Разговаривали вроде бы по-английски, однако многих слов я раньше не слышал, а из остальных получалась какая-то тарабарщина. Я, который никогда не лез за словом в карман, который считал себя языкатым, мастаком по выворачиванию наизнанку чужих слов и переиначиванию смысла, я, который знал даже латынь, теперь оказался в положении изгоя и нередко подвергался насмешкам, пусть даже я и не спускал их. Помню, один из наших ветеранов, Моррис, как-то сказал, что новый первый помощник, Роберт Мейер, пролез на судно через якорный клюз. И я, дубина стоеросовая, пробрался в цепной ящик, а потом спросил Морриса: разве первый помощник — какая-нибудь крыса, чтоб он мог пролезть в такое узкое отверстие?

Моррис и все свободные от вахты хохотали до слёз. Опять же я вызвал шумное веселье (обычно весельем на борту и не пахло), когда в Чесапике услышал, что наш плотник, Катберт, пошёл бить рынду.[6]

— Конечно, Катберт сильный малый и он эту рынду отделает как следует, — сказал я, — только почему я её до сих пор не видел? Где она прячется?

И, хотя случаев такого рода было множество, я медленно, но верно, осваивал новые слова и выражения. Вскоре я разобрался, что для управления судном существует один жаргон, лаконичный и чёткий, а для подвахтенной смены — другой, на котором бывалые матросы поют песни, травят байки и просто болтают. Команда приняла меня, а затем и полюбила, ведь и года не прошло, как я мог не хуже, а может, даже лучше других сочинить историю или сложить матросскую песню. На баке никого не волновало, говоришь ты правду или выдумываешь, главное, чтобы рассказ получился занятный. Неудивительно что ко мне относились с уважением. Возможно, из-за этого самого уважения я легче подчинялся исходившим с юта командам. По крайней мере, мне не надо было нагружаться ромом, лишь бы забыть, что я не человек, живой или мёртвый, а всего-навсего матрос. И в глубине сознания ещё очень долго — пока я не решился изжить её — звучала угроза капитана Уилкинсона, потребовавшего от меня полного повиновения, иначе, мол, мне не спасти своей шкуры.

Загрузка...