Звонок был настолько уверенным и требовательным, что Мария невольно открыла дверь и увидела перед собой Френка Стайрона и Макса Клайна — человека по кличке Зомби. «Вот оно, все-таки не миновало», — подумала Мария, беспомощно оглянувшись назад, туда, где Освальд складывал из кубиков, как он сам говорил, храм. Освальд неосторожно задел свое сооружение, и кубики рассыпались по полу. Мария приняла это как дурной знак.
— Ну здравствуй, Мария! — воскликнул Макс Клайн излишне торжественно и протянул ей букет роз. — Разреши нам войти в твой благословенный дом.
— Проходите, — непослушным голосом сказала Мария.
Когда вошли в комнату, Стайрон запоздало слегка поклонился Марии, сухо спросил:
— Разрешите присесть?
— Да, да, прошу вас, — Мария показала на кресла и принялась собирать кубики Освальда.
— Я сам, — сказал мальчик и, прежде чем приступить к делу, исподлобья осмотрел гостей. Освальду шел четвертый год. Вихрастый, с веснушками на носу, с затаенной враждебностью в голубых глазенках, он был сама непокорность и бесстрашие. Стайрон вдруг улыбнулся малышу.
— Ты что так сердито смотришь? — спросил он по-английски.
Услышав незнакомую речь, Освальд подбежал к матери, прильнул к ее ногам, повернул голову к незнакомцу.
Стайрон растопырил два пальца, сделал мальчишке «козу», попугал его шутливо.
— А ты стала еще прекраснее, — со вздохом несбывшейся надежды сказал Марии Клайн. Смазливое лицо сластолюбца с влажными и неприлично красными губами расплылось в улыбке. — Так прими наши розы.
— Вы, Клайн, в своем репертуаре, — сдержанно отозвалась Мария и наконец взяла розы. Не взглянув на букет, она положила его на журнальный столик рядом с креслом.
Видимо, очень удивившись тому, что мать умеет говорить на каком-то другом языке, Освальд потрогал ее губы пухлой ручонкой и засмеялся. Спрыгнув с коленей матери, мальчик начал собирать кубики, перетаскивая их в другую комнату.
— Я тут сделаю храм, а потом покажу... — Малыш запнулся, опять оглядывая гостей исподлобья: видимо, решал, стоит ли обещать этим непонятным людям, что он покажет им свое сооружение.
— Пошел строить храм, — сказала Мария, проследив ласковым взглядом за малышом: выходило так, что сын первый раз в чем-то защитил мать, хотя бы уже тем, что она могла говорить о нем вот эти слова, которые помогали ей в какой-то степени взять себя в руки.
— Пошел строить не что-нибудь, а именно храм, — повторила она, тем самым укрепляя себя в ощущении, что страх не совсем сковал ее.
Марии вспомнилась последняя картина Оскара Энгена, на которой был изображен современный Герострат. Если тот, древний Герострат сжег прекрасный храм Артемиды Эфесской, чтобы таким диким образом обессмертить свое имя, то нынешний у Оскара Энгена поджег весь земной шар. Стоит перед чудовищным огнем сегодняшний Герострат и дико, с безумным видом озирается, поняв, к своему ужасу, что имя его некому будет вспоминать в веках, — все, все люди погибнут, в том числе погибнет в огне и он сам. Таков был замысел художника. «Вот он и есть этот возможный сегодняшний Герострат с его так называемым ядерным мышлением», — подумала Мария, не очень открыто разглядывая Стайрона, готовая в любое мгновение отвести напряженный взгляд, в котором, кроме тревоги, было глубоко упрятано тяжелое чувство вражды.
— Вы так значительно подчеркиваете слово «храм». Не оттого ли, что стали религиозной? — спросил Стайрон, внимательно при этом изучая лицо Марии всевидящим взглядом.
— Мой бог — вот он, — сказала Мария, показывая глазами на распахнутую дверь, куда ушел с кубиками Освальд.
— Я знаю, что вы называете малыша Пророком, — Стайрон улыбнулся так, будто хотел показать, что способен и на умиление.
— Да, мы иногда в шутку так его называем с Ялмаром, — очень нехотя ответила Мария, не желая завязывать беседу с непрошеными гостями. И все-таки что-то ее заставило закончить мысль: — Моя религия — человек, который не кончается, как модно сейчас говорить, а в чем-то самом главном начинается в том смысле, что он очень хотел бы наконец сбросить с себя груз многих, порой чудовищных предрассудков.
— Каких, например? — чрезвычайно заинтересованно спросил Клайн. Темные гипнотизирующие глаза его, в которых тоскливо светился сумрак вечно голодного порока, ни на мгновение не отпускали Марию. — Назови хотя бы несколько.
Тень досады пробежала по лицу Марии, и снова обнаружилось, как она чувствовала себя напряженно в этой встрече с людьми, которых так боялась и ненавидела.
— Мне, признаться, некогда. У меня были свои неотложные дела, и вдруг вы... хотя бы предупредили по телефону...
— Ну а все-таки! — настаивал на своем Клайн, делая усилие, чтобы не глянуть на босса.
Острая вспышка раздражения заставила Марию ответить, хотя в глубине души она проклинала себя за это.
— Не возникает ли у вас, Клайн, желание освободить свою душу от тяжести гордыни этакого супермена? Не один ли из самых диких предрассудков такая вот гордыня? Ну какой вы супермен, какой вы сверхчеловек? И вообще, вообще... Хотела бы я знать, что это такое? Не лучше ли попытаться стать просто хорошим человеком, да, просто человеком, испытать вместо гордыни ту благотворную гордость, когда приходит на ум, что выше человека нет ничего на свете? Выше человека... как бы это сказать... выше в том смысле, что уже над ним, над человеком, а не в нем самом может, по-моему, быть только его шляпа. Да, шляпа, которую он уважительно снимает перед другим человеком, равным себе, презирающим тщету гордыни так называемого всесилия супермена. Ведь мнимое это всесилие... да, именно мнимое, мнимое, мнимое является, по сути дела, не чем иным, как страстью к насилию над другими. Страстью опрокинуть наземь в прах себе подобного и вот таким преступным образом над ним возвыситься. Что может быть гнуснее этого? А корыстолюбие, спесь, алчность, лицемерие?
Все это Мария говорила Клайну, а, в сущности, адресовала прежде всего Стайрону. И тот понимал это и отвечал ей снисходительной, лениво блуждающей на скучающем, чуть усталом лице улыбкой. Однако у Марии кое-что нашлось именно для Клайна, и только для него:
— А у вас, Клайн, гордыня так называемого всесилия супермена к тому же еще уживается... простите меня, с самым низкопробным холуйством, рабством. Помесь насильника с холуем, рабом, в результате чего порождается зомби...
Какое-то время длилось тягостное молчание, и Мария возвращалась в прежнее свое состояние человека, замороженного страхом, словно погружаясь в холодный погреб. Тишину нарушил Стайрон. Он шлепнул несколько раз в ладоши и воскликнул глумливо:
— Браво, браво, какое красноречие! — И заметив, что Мрия бледнеет, вдруг на мгновение дотронулся до ее руки и сказал точно бы дружески-утешительно: — Ну, ну, успокойтесь. Я вижу, вы здорово изменились. Видно, Ялмар хорошо потрудился над вами.
Мария остановила напряженный взгляд на воображаемой точке, стараясь показать, что ей более чем в тягость дальнейшее пребывание гостей в ее квартире. Стайрон посмотрел на часы, перевел взгляд на Клайна. И тот понял, что это приказ, мгновенно как бы натянул на лицо маску деловой озабоченности, зажал между коленей сложенные ладонь к ладони руки и сказал:
— Вот какой у нас к тебе разговор, Мария. Твой муж в последней публикации сделал странные намеки на то, что по заключению каких-то там врачей выяснилось: причиной смерти тринадцати саами явились опыты с галлюционогенами нашей этнографической группы... Не исключено, что тебе тоже, как и мне, придется давать показания следствию...
Мария с мучительным вниманием слушала Клайна. Горечь что-то неуловимо изменила в ее тонко очерченном рте, а глаза, и без того огромные, испуганно расширились. Клайн высвободил из тисков своих коленей руки и тотчас сцепил на затылке, как бы не находя им места.
— Как ты понимаешь, тебе предстоит войти в существенное противоречие с твоим мужем, — продолжил он, на сей раз как-то до приниженности откровенно поглядывая на Стайрона, явно стараясь понять, доволен ли босс тем, что он говорит. — И еще тебе, Мария, надлежит написать письмо Леону. Парня необходимо вытащить с того острова, на котором он скрывается от нас. Мало того, именно ты обязана убедить Леона, что следователю он должен сказать лишь одно: наша группа занималась честной научной работой и никаких опытов с дурацкими, не существующими в природе галлюционогенами...
Откинувшись на спинку кресла, Мария какое-то время сидела молча с высоко поднятым подбородком, отчего стало еще заметнее, как щедра оказалась к ней природа, столь искусно выписав линии ее удивительной шеи. Если бы ничего больше, кроме шеи, не оказалось в ней столь совершенного, то и тогда уже редко кто не сказал бы: господи, как может быть прекрасна женщина!
— Я понимаю, что встревожил тебя, — сочувственно промямлил Клайн и, поймав на себе сумрачный взгляд Стайрона, вдруг осекся.
Стайрон минуту изучал как бы овеянное горячим ветром смятения лицо Марии, чему-то хмуро усмехнувшись, подошел к полке с книгами. Освальд выглядывал из второй комнаты, стараясь понять, что происходит с матерью, потом подбежал к ней, пошлепал ручонками по ее рукам, безжизненно уроненным на подлокотники кресла, и спросил:
— Ты почему закрыла глазки, хочешь спать, да?
Мария встрепенулась, выходя из забытья, поцеловала сына:
— Иди, иди, строй свой храм. Да чтобы он вот такой высокий был.
— Я сделаю очень высокий храм! — восторженно воскликнул мальчишка и побежал к своим кубикам.
— Но ведь умерли один за другим именно те саами, которые пристрастились к вашим галлюционогенам! Уж это я отлично знаю! — с каким-то отчаянным бесстрашием вдруг воскликнула Мария.
Стайрон быстро повернулся на ее голос, и бритая голова его, багровея, медленно перекатилась на плечах. Нацеливался Стайрон в Марию чуть прищуренным взглядом и загадочно улыбался. Как это было ей знакомо и ненавистно!
— Отлично знаешь? А сможешь ли доказать? — негодующе вопрошал Клайн. — Ты, черт подери, могла лишь смутно догадываться...
Стайрон вяло вскинул руку.
— Подожди, Клайн, об этом ты с Марией поговоришь без меня. Для таких пустяков у меня нет времени. К тому же эта женщина может подумать, что история с саами меня беспокоит. — И вдруг он прогнал с лица выражение сплина, глаза его засветились, что-то в них, как прежде, опять накалилось в том особом его тайном огне, который невольно внушал мысль, что этот человек одержим маниакальной идеей: — Вы, наверное, догадываетесь, Мария, как я к вам отношусь, — сказал он по-французски, чтобы его не понял Клайн. — Вы единственная женщина, которая не вызывает во мне презрения, мало того, я всегда был вами восхищен. Ну что, что я с собой поделаю, если вы именно та женщина, которая одним лишь своим существованием доказала мне, что и я... представьте себе... я имею душу, способную на муки. И если я вас щадил до сих пор, то лишь потому, что...
Стайрон не договорил, какое-то время угрюмо разглядывал Марию, еще более, чем прежде, скованную не только страхом, но и мучительной неловкостью.
— Я хочу вас спасти. И прежде всего спасти вот от этого жалкого человека. Да, он мой зомби. И у него уже запрограммирована в сознании расправа над вами. Не галлюционогенами запрограммирована, нет, скорее обстоятельствами. Он попал в затруднительное положение с этими саами. Я чист, это его дело. Он должен выкрутиться. Это мой ему приказ. Мне надо знать, способен ли он решительно на все. Иным он не нужен мне, потому что это будет уже не зомби. Вы, Мария, можете или помочь ему, или погубить. Он уже всю душу мне вымотал вопросом: «Что делать с Марией?»
— Ну и что же он собирается со мной делать? — по-прежнему глядя в одну точку, замедленно спросила Мария.
— Не знаю! Мне известно, что я, я собираюсь с вами делать!
Клайн, подчеркивая свою деликатность, подошел к стеллажам с книгами, принялся прилежно разглядывать то одну, то другую, дескать, я и не пытаюсь вникать, о чем там у вас идет речь. А Стайрон раскалял в себе что-то уже самое тугоплавкое и потому производил впечатление истинно одержимого; распаленное лицо его покрылось красными пятнами, рот пересох, а глаза лихорадочно блестели.
— И если я заговорил о вашем спасении, Мария, то я... скажу вам... скажу о том, что имеет отношение к истинному спасению. Вы должны как можно быстрее покинуть эту землю. Да, да, не смотрите на меня так. Вы должны покинуть Европу! Уверяю вас, это сейчас самое страшное место на земном шаре! Здесь уже все, все дышит вулканом. Взрыв неизбежен. Спасение может быть только там, у нас, за океаном. Да, только там и лишь при определенных обстоятельствах, которые уж кто-кто, а я сумею создать. И не надо так бледнеть. Выпейте воды!
Привлеченный возбужденным поведением странного человека, Освальд стоял на пороге комнаты, где он трудился над своим храмом, и, кажется, готов был уже заплакать. Подбежав к матери, он попросился на руки, крепко обнял ее за шею и спросил:
— Так когда же приедет папа?
— Скоро, скоро приедет, — ответила Мария, целуя сына.
— Пусть уйдут эти дяди, я их не люблю...
— Сейчас, сейчас, они уйдут, а мы пойдем с тобой погуляем. Сходим к Оскару Энгену, он тебя нарисует...
Мария потянулась к телефону, набрала номер, узнала голос старика Юна Энгена.
— Мне бы Оскара... А где он? Я была бы благодарна, если бы он пришел как можно скорее. У меня гости, с которыми следует говорить при свидетелях. Ну что ж, приходите сами, чем быстрей, тем лучше.
— Вы кого-то позвали? — подозрительно глядя на телефон, спросил Клайн. — Напрасно, разговор наш далеко не окончен...
А Стайрон чувствовал себя так, словно его заставили остановиться в момент самого стремительного разбега, потому очень страдал:
— Вы делаете огромную ошибку, Мария, не дослушав меня. Вы должны выслушать все до конца! Да, я знаю, что произвожу на вас впечатление невменяемого, но я уверяю вас... нет трезвее человека в этой ситуации, чем я!
Встав с кресла, Стайрон набрал полную грудь воздуха. Освальд подумал, что странный этот человек сейчас закричит. Малыш еще сильнее прижался к матери. Но Стайрон как-то очень осторожно выдохнул, словно боялся что-то порвать внутри себя, с той же осторожностью присел в кресло и совсем тихо сказал, тяжело упираясь руками в подлокотники:
— Я думаю, что скоро начнется. Это неизбежно. Это предначертано свыше. Мы как бы раздвинем вселенский огненный занавес и увидим иной мир, и начнутся иные измерения уцелевшей жизни. Мы заново переплавим в том огне все, что способно, подобно золоту, плавитьея. А чему не суждено переплавиться, пусть, пусть горит! Мы будем способны при свете того огня глянуть на сегодняшнюю цивилизацию, как на грубый черновик, как на первый вариант, который подлежит самому решительному исправлению с учетом всех ошибок и аномалий. И одна из аномалий — слишком огромное обилие человеческого материала. И не зря мой друг Сэм Коэн говорит, что нет ничего гнуснее человека. Только сверхчеловек сможет подняться над этой гнусью. Человек разъедает земной шар, как червь разъедает яблоко. Нужно истребить как можно больше червей и спасти яблоко. Другого не дано. И мы... только мы исполним великую миссию спасения жизни на земле. В этом и есть суть нового ядерного мышления...
Мария думала в смятении: «Да помилуй бог, неужели возможна еще и вот такая жуткая казуистика? Неужели возможны приверженцы такой вот теории? Или это не только теория, но уже и практика? Да, конечно, конечно, и практика...»
Тихо и совершенно счастливо рассмеявшись, Стайрон вытащил платок, вытер вспотевшую голову и вдруг снова с добродушным видом сделал Освальду «козу», слегка боднув растопыренными пальцами его животик.
— Так что же вы молчите, Мария? Понимаю, я вас ошеломил. — Стайрон, словно извиняясь, развел руками. — Ничего не поделаешь, таков наш век. Вы, вероятно, думаете о Ялмаре? Представьте себе, я тоже о нем думаю. Кстати, книга его «Бесовство как следствие ядерных амбиций», насколько мне известно, переведена во Франции и Англии. Теперь переводят и русские. Грех Ялмара Берга становится все неискупимее! Но я даю ему шанс искупить и этот грех. Я все еще протягиваю ему руку. Я упорный и очень терпеливый. И мои идефикс еще никогда не оказывались неосуществленными. Никогда! Уверяю, я не собираюсь вас похищать у него. Вы будете и там вместе, пока лично вам, Мария, будет казаться, что без этого жизнь ваша немыслима. Однако я хочу, чтобы вы поняли: нет, не во мне сатана, а в нем, в Ялмаре Берге! Сатана так называемых его гуманистических представлений. Он, видите ли, желал бы всех накормить, обогреть, обласкать, а главное, желал бы даровать всем право на жизнь! А это значит — расплодить мириады червей в образе человеческом и погубить жизнь на земле! Изгоняйте, Мария, сатану из души вашего мужа — в этом и ваше спасение. Кстати, где он сейчас? Насколько мне известно, кажется, в Никарагуа...
— Да, он сейчас там, — наконец заговорила Мария, по-прежнему не глядя на Стайрона.
Она хотела сказать, что очень устала, что ей необходимо заняться своими делами, но позвонили в дверь. Освальд спрыгнул на пол.
— Папа приехал! Это папа, папа! — закричал он и даже затопал от нетерпения ножками, умоляя взглядом мать поскорее открыть дверь.
Вошел старик Юн Энген, поцеловал Марию в щеку, сдержанно поклонился гостям.
— А я думал, папа, — сказал Освальд и вздохнул с таким откровенным разочарованием, что старик засмеялся, поднял малыша на руки.
— Это хорошо, что ты так ждешь отца, очень хорошо.
— А я храм строю. Иди, покажу.
— Ну, ну, пойдем. По этой части я кое-что соображаю.
Мария почувствовала облегчение при этом могучем человеке. Она с каким-то скрытым вызовом представила старика незваным гостям и даже приготовила для всех кофе.
— Однажды я уже видел его, — сказал Юн Энген, имея в виду Стайрона. — Сей господин направлялся с Ялмаром к Оскару, а я столкнулся с ним. Вот жаль, не знаю английского, я бы кое-что спросил у него. Уж я спросил бы!
— А вы спрашивайте, я переведу, — с готовностью пообещала Мария, как бы вознаграждая себя за долгие минуты мучительного напряжения.
Старик подошел к зеркалу, пригладил огромными ручищами седые непокорные волосы и спросил:
— Господа или как там вас, мистеры, что ли, как вы относитесь к боксу? — Круто повернулся, лукаво поглядев на удивленную Марию. — Да, да, вот так прямо вопросик мой им и переведи.
Не без шутливого удивления приняли вопрос и гости после того, как Мария его перевела.
— Бокс?! О, вы интересуетесь боксом! — демонстрируя искрометное добродушие, восклицал Стайрон. — Представляю, сколько побывало в нокауте от ваших кулаков! Люблю великанов, неравнодушен к физической силе. Впрочем, как к любой другой силе...
А Клайн даже пощупал бицепсы старика, восхищенно играя глазами и выразительно показывая большой палец.
И навалился Юн Энген на гостей со своими вопросами, требуя прямого ответа:
— Нет, нет, вы не увиливайте! Вот ваш этот папаша нейтронного «беби» толкует о каком-то нулевом разрушительном эффекте. А что это значит? Выходит, рванет это самое «беби», и дом, который я строю, будет целехонек, а меня поминай как звали? Выходит, для папаши этого я чистый нуль, так, что ли?
Вальяжно раскинувшись в кресле, Стайрон слушал перевод Марии и поглядывал на Юна Энгена точно бы с добродушным снисхождением, хотя было видно по глазам, что его все больше мучает досада. Нетерпеливо глянув на часы, он попросил Марию умоляюще:
— Избавьте меня от этого расшалившегося ребенка. Не могу же я говорить с ним на таком вот уровне...
Мария перевела все дословно.
— Ах ты ж дьявол его побери! Уровень ему не нравится! — Старик свирепо прокашлялся, немилосердно прочищая горло. — Стало быть, для этого умника я всего-навсего нуль. Нет, пусть он мне все-таки ответит, с какой ведьмой переспал тот так называемый папаша, чтобы потом выродилось это нейтронное «беби»? В каком бардаке это происходило?! Я знаю, как зовут ту ведьму. Нажива — вот какое имя у нее, не очень, знаете ли, красивое имя. Подолом потаскуха трясет, и вы млеете в похоти перед нею. А подол грязный, весь пропитан нефтью и урановой пылью. И вы... вы, такие вот, грязный подол этот называете знаменем так именуемого свободного мира. И что же, господа, или как там вас, мистеры, что же вы хотите, чтобы, допустим, лично я припал на колено и целовал это знамя в знак присяги вам? Вы хотите, чтобы за этим знаменем пошло все человечество? Вы этого хотите, мистеры?
Мария переводила Юна Энгена с явным удовольствием, не пытаясь скрывать свое единомыслие с ним.
— А вы спросите у него, как ему нравится перспектива принять на собственную шею бородатого Кастро, да еще сибирского происхождения, — с какой-то кислой вежливостью попросил Марию Клайн, стараясь сохранить дружелюбное выражение на лице: я, мол, прощаю старику его совершенно очевидные заблуждения и постараюсь развеять их.
— Ишь ты, не Самосой пугает, не Батистой, или кем там еще из ныне здравствующих, а Кастро выбрал. А между прочим, вот тут и проходит наисущественнейший водораздел! — Юн Энген с силой провел ребром ладони по столу. — Вы за Батисту, а они, те, где эта самая Сибирь находится, за Кастро. И миллионы людей на планете нашей внимательно смотрят на все это да мозгой ворочают, понять хотят: в чем, понимаешь ли, разница? А она, разница эта, господа, или как там вас, мистеры, такая, что в глаза бьет. Объяснить? Я вот вас спрашиваю, мистеры, кто из них — Батиста или Кастро — семьдесят процентов национальных богатств себе прикарманил? Кто из них свою страну в дом терпимости превращал, а кто школы построил? Кто из них по пять тонн донорской крови своего народа в год вам продавал, а кто старается как можно больше больниц для того же народа открыть? Кто расстреливает собственный народ, напалмом сжигает и в пытках истязает? На Кубе это происходит или все-таки в других местах с вашего благословения и с вашей помощью? Вот она в чем разница, мистеры, да такая, что ее скоро и слепой разглядит. Так что если вы хотите меня испугать, то выбирайте разлюбезного друга вашего какого-нибудь Пиночета или любого другого, ему подобного. Ну постарайся, Мария, дословно им позицию мою растолкуй. Пусть знают, как и кем меня пугать...
Выслушав с гримасой великого страстотерпца Марию, Стайрон тяжко вздохнул и вдруг сделал вид, что принял боксерскую изготовку, и шутливо сказал:
— Поговорим лучше о боксе. Вы так хорошо начали нашу беседу.
— Вам о боксе? — спросил старик с загадочной усмешкой человека себе на уме. — Пожалуйста, можно и о боксе. Так вот слушайте, господа или как там вас, мистеры. В одном, понимаете ли, царстве, в одном государстве вышли на ринг два богатыря. А публики было невпроворот. И все жаждут, как это говорят, острых ощущений. И начали те богатыри в боксерских перчатках мутузить друг друга, да уж так старательно на забаву ревущей публике, что слезы лились у богатырей. Больно и, видимо, очень обидно было обоим...
Чувствуя, что старик клонит к чему-то неожиданному и далеко не веселому, Мария, возбуждаясь все больше, переводила каждое его слово по ходу рассказа.
— И вдруг заорала, засвистела, затопала публика! Оказалось, что один из богатырей грохнулся наземь. «Нокаут! — кричали, вопили, стонали зрители, которые, как ни странно, понимаете ли, чем-то напоминали людей. «Нокаут!», «Нокаут!» И вдруг все замерли. — Старик вскинул руки. — Как ножом, понимаете ли, отрезало. Оказалось, совсем даже не нокаут, а смерть! Да, да, господа, именно смерть. А теперь выслушайте самое жуткое. Богатырю тому бездыханному, которого звали Джони Майкл, было всего-навсего восемь лет и его сопернику тоже. По восемь лет боксерам, господа, или как там вас, мистеры, всего по восемь!
Тяжело упершись ладонями в стол, Юн Энген наклонился, близко заглянул в глаза Стайрона, потом Клайна:
— Что же молчите? Не вы ли просили о боксе? Это было у вас. И недавно эту дикую историю вполне документально нам прокрутили по телевизору.
— Кто посмотрит на мой храм? — вдруг громко спросил Освальд, выражая свое крайнее удивление тем, что его все забыли.
— О, я, я, посмотрю! — с готовностью провинившегося отозвался Юн Энген.
— Да, да, и я посмотрю на твой храм! — по-английски сказала Мария, желая, чтобы ее поняли гости, и добавила, страшно волнуясь: — Надеюсь, что здесь нет Герострата, который бы вздумал поджечь твой храм. — И уже на своем языке закончила: — А если и есть, то мы упредим этого проклятого Герострата...
А Юн Энген, выразив свое восхищение храмом Освальда, вдруг подхватил мальчика на руки, вышел снова к гостям:
— Как же это вы, господа, докатились до такой вот жизни, что руками ребенка убили другого ребенка? А еще про совесть, про бога толкуете, жизни нас учите, из шкуры лезете, чтобы спасти нас. От чего и от кого спасаете? Это мы... мы должны спасать своих детей, да и самих себя от вашего проклятого ринга, который у вас, как ни странно, называется вполне нормальной жизнью. Мы не желаем выходить на этот страшный ринг вам в угоду! — И, скорбно помолчав, сокрушенно закончил, еще крепче прижимая к себе малыша: — Ах ты ж, господи ты боже мой, взять и в забаву себе, в развлечение убить ребенка, да еще руками другого ребенка... Ты можешь понять это, Мария?
Мария медленно покачала головой, и в глазах ее, устремленных на приумолкнувших гостей, светилось бесконечно горькое и откровенно враждебное недоумение.