Когда Брат оленя остался один в стаде, лицо его потускнело, плечи опустились. Присев на камень, раскурил трубку. Теперь он был уже далеко не так уверен в себе, как только что хотел показать Гонзагу. Кто знает, какой будет встреча этого человека с Сестрой горностая. Конечно же, о сыне Гонзаг ей напомнит, в самое сердце тоской как ножом ударит.
Все горестнее становились думы Брата оленя. Сейчас он еще яснее понимал, насколько трудно живется его жене на острове. Возможно, что она и ненавидит дом Гонзага. Однако это был все-таки большой, богатый дом. Разве сравнить с чумом? Правда, Брат оленя сделал все, чтобы чум напоминал дом: осветил его электричеством, которое получал от небольшого передвижного ветряка, купил цветной телевизор. Была у Брата оленя и баня — специально оборудованная палатка с двойными стенами, которая жарко нагревалась чугунной печкой. Однако чум есть чум. К тому же его часто разбирали и снова собирали при перекочевках. Брат оленя старался оберегать жену от хлопот кочевого быта, и это порождало насмешки над нею. Мучилась Сестра горностая. Все чаще раскрывала она большой чемодан и часами перебирала свои прежние одежды, примеряла их, любуясь собою перед зеркалом. Случалось, что она красила губы, ресницы, потом нервно стирала краску, небрежно бросала в чемодан наряды. Сестра горностая часто рассматривала фотографии сына. Леон был сфотографирован и совсем еще крошечным, и уже юношей. Брат оленя принимал из рук жены фотографии и думал: «Когда-нибудь сын покличет ее, и она уйдет от меня».
И вот сейчас эта мысль особенно донимала Брата оленя. Прервал его невеселые думы Брат медведя. Подошел он как-то незаметно с живым зайчишкой в руках. Дрожал зайчишка, и Брат оленя, заметив это, сказал откровенно:
— Вот так и моя душа дрожит...
По своей деликатности Брат медведя сделал вид, что не придает никакого значения этим словам, выпустил зайчишку, пришлепнул в ладоши, пугая зверька:
— Беги, беги! Тетку повстречаешь — накормит тебя.
Брат оленя пронаблюдал за скачками зайчишки и, когда тот скрылся, повернулся к пастуху.
— Иди в стойбище, заколи двухлетнего оленя, и пусть твоя жена наварит мяса гостям. Если гости достанут флягу с бешеной водой... — Не договорив, Брат оленя широко развел руками, не зная, что и советовать. — Если они все же достанут флягу...
— Я тогда попрошу жену зашить мне рот оленьими жилами, — мрачно пошутил Брат медведя. — Обыкновенные нитки, пожалуй, не выдержат.
— Лучше, конечно, оленьими жилами, — с серьезным видом сказал Брат оленя и вдруг рассмеялся.
Но представилась ему Сестра горностая, обезображенная злым духом Оборотнем, и снова он сник: не придется ли ему сегодня завыть волком?
Ковыляя по-медвежьи, Брат медведя ушел в стойбище, на ходу выборматывая:
— Пусть росомаха приснится мне вместо женщины, если я приму хоть глоток этой пакости. Пусть черт из яйца куропатки перед моими глазами вылупится и сделает меня заикой. Пусть бешеная вода в обыкновенную воду во рту моем превратится...
И поймав себя на том, что он все-таки мечтает хотя бы капельку отведать бешеной воды, Брат медведя рявкнул от досады по-медвежьи, в сердцах пнул кочку и так зашиб ногу, что и еще раз рявкнул, но только теперь это было больше похоже на стон.
А Брат оленя долго провожал приятеля грустным взглядом, стараясь не думать о том, что сегодня боится за него.
Собрав в кольца аркан, Брат оленя хотел было встать, чтобы побродить по стаду, выбрать тех оленей, которых обязательно следует завтра показать хозяину, как вдруг он почувствовал, что к нему кто-то осторожно притронулся сзади. Брат оленя оглянулся и увидел Белого олененка. Немного отбежав, Белый олененок повернулся к человеку и долго смотрел на него.
— Ну, что ты мне хочешь сказать? — тихо спросил Брат оленя и поманил Белого олененка рукою. — Иди, иди сюда, поближе.
И странное дело: Белый олененок вплотную приблизился к человеку.
— Ну как ты думаешь, что будет сегодня с Сестрой горностая, что будет со мной?..
Белый олененок прилег, прижимаясь к ноге своего покровителя. Брат оленя замер от изумления: ведь как бы там ни было, а оленята, несмотря на свое любопытство, никогда еще не подходили к нему так близко, всегда были настороже, готовые убежать в любое мгновение. А этот безбоязненно подошел, улегся у самых ног. Брат оленя осторожно прикоснулся рукой к голове Белого олененка, ощупал стрелочки рогов, которые пробились уже на вторую неделю после его рождения, почесал малыша за ухом. Белый олененок вздохнул удовлетворенно, улегся поудобнее, стараясь чувствовать своим телом ногу человека.
— Послушай мои слова, не простые слова, пожалуй, это будут речения, — сказал Брат оленя, нащупывая висящую на поясе трубку. — Летал, летал Ворон где-то там, на Большой земле, и вот, на горе мое, и сюда залетел, и я чувствую, как он каркает надо мной. Растерялся я, в душе моей непокой, и все из-за нее, из-за женщины, которую зовут Сестрой горностая. Что бы я ни делал, ловлю ли арканом оленя, разжигаю костер или нарту чиню... все время чувствую, что на меня смотрит Сестра горностая. И хочется мне, чтобы все получилось красиво и ловко у меня именно потому, что глаза Сестры горностая всюду за мной наблюдают. Ее нет, и все-таки она есть, пусть невидимая для других, стоит за спиной, или впереди, или слева, а вот и справа. И мне хорошо, что я чувствую всюду ее глаза. И хочется мне всегда быть ловким и сильным, молодым, а если возможно и насколько возможно, красивым. Лик ее то там, то здесь словно во сне проплывает. Она улыбается, и я улыбаюсь. И люди никак не могут понять, кому же я улыбаюсь. Прежде всего вижу губы ее и белые-белые зубы. Впрочем, нет, прежде всего вижу глаза, часто смеются они, но бывают и грустными, тоскливыми, даже в слезах. И тогда я забываю все на свете и бегу к ней. Вот глаза ее слева, нет, справа, впереди, но нет, кажется, позади. И тогда я поворачиваюсь и бегу в противоположную сторону. Мысленно бегу, потому что вижу глаза ее тоже мысленно. Вот так я ее люблю. Да нет, не так. То, что я рассказал, это лишь одна снежинка по сравнению с теми снегами, которые бывают зимою на этой земле...
Брат оленя протягивает руку и широким жестом обводит вокруг и потом долго молчит: непросто, очень непросто настраивать себя на речения.
— Или я вот вижу зарю. Ну, заря как заря, а возможно, не только заря, но и душа Сестры горностая. Никто никогда не видел души, а я вот увидел, потому что это душа Сестры горностая.
Брат оленя умолк, прислушиваясь к себе. Он должен был высказать все это если не олененку, то куропатке, а не нашлось бы живого существа, он высказал бы свои речения камню.
Любил внимать подобным речениям Ялмар, случалось, что он записывал каждое слово его. Еще с детства Ялмар пытался понять, что на душе у него, у Брата оленя, признавался, что хотел бы посмотреть на звезды его глазами, услышать в криках птиц то, что слышит он; хотел бы постигнуть, каким образом его друг заклинает бурю, угадывает далекий ход ветров, неотвратимость нашествия туманов, коварство оттепелей, после которых неизбежен губительный для оленей гололед; хотел бы постигнуть, как удается понять ему тайное движение льдов в бескрайних пространствах студеного моря, а вместе с этим движение морского зверя, которого так нетерпеливо и упорно ждут охотники. Да, удивительный это человек — давний его друг.
Когда Ялмар впервые увидел Белого олененка и вник в догадку Брата оленя, то даже засветился весь. Так засветился, будто и ему тоже удалось на какое-то мгновение заглянуть в солнечный зрак, стать средоточием боли, когда на миг сгораешь в солнечном огне, чтобы постигнуть истину. С Волшебным оленем он что-то связывал в думах своих о жизни, о событиях, которые происходили где-то далеко-далеко от этого острова.
Ялмар искал встречи с Братом оленя: для него было немыслимым побывать на острове и не поразмышлять о жизни с человеком, мудрость и дружбу которого он так высоко ценил. Он шел через стадо, вслушиваясь в возгласы вездесущих пастухов, любуясь оленями. Переведя взгляд на вершину пологой горы, куда устремилось несколько оленей, он увидел красную точку костра. «Опять колдун у своего огня ждет...» — подумал он. И вдруг замер Ялмар, представив себе другой, необычный костер, на который смотрел, как сам себе говорил, через магический кристалл легенды о Волшебном олене.
Вдруг почувствовал Белый олененок всадника на себе и понял: это явился Хранитель — значит, произошло волшебство. Теперь он огромный олень, и на рога его звезды могут садиться, как птицы. Обнял Хранитель Волшебного оленя солнечными руками и тихо сказал:
— Успокойся, мой добрый олень, я не позволю, чтобы тебя подтащили к костру на закланье.
А между тем сын злого духа и росомахи уже был тут как тут, черный аркан для броска изготовил. Свистнул в воздухе черный аркан, но Хранитель рассек его на лету лучом, как мечом.
А костер полыхал. Тот жаркий древний костер.
— Да, это древний, очень древний костер, — подтвердил Хранитель, — однако ты увидишь у этого костра и такое, что происходит в настоящий миг текущей вечности. Странно? Да, конечно. Привыкай, так будет еще не однажды...
Волшебный олень все смотрит и смотрит на костер, пытается понять, кто его разжег и что здесь происходит. Чуть вдали от костра, на расстоянии длины одного аркана, лежит на возвышении мертвый человек в дорогом похоронном убранстве. С другой стороны костра, совсем близко у огня, стоят на коленях семь прекрасных женщин со связанными руками. Бьется о землю с храпом заарканенный белый олень. К костру подходит увешанный амулетами косматый человек с лицом, расписанным черными знаками, в котором можно смутно узнать Лицедея. И слышатся приглушенные возгласы: «Явился! Жрец явился!» Плачут женщины. Бьется, храпит на аркане, изнемогая от предсмертного ужаса, белый олень. Жрец вздымает кверху руки и восклицает: «Умер наш вождь! Да пусть прольется жертвенная кровь белого оленя, на котором он поскачет к верхним людям».
И подтащили оленя к костру. Жрец ударил ножом оленю прямо в сердце. Захрипел олень, упал раной кверху.
И Волшебный олень тоже захрипел и упал на правый бок. Хранитель коснулся оленя солнечной рукой, заставляя встать на ноги, и указал в сторону костра: мол, смотри, вникай, постигай истину. Встал Волшебный олень, не понимая, что было с ним, кажется, убивали его. Да, возможно, именно его убивали давным-давно, тысячу, десять тысяч лет назад.
Жрец снова воздел руки к небу и провозгласил: «Ускакал великий вождь на олене. Вон, вон, смотрите, над багровыми тучами плывет белое и чистое облачко — это душа великого вождя. Ему тяжело было с нами расставаться. Он просит, чтобы хоть один из нас отправился вслед за ним».
Жрец все ближе подходит к женщинам; одна из них сейчас должна умереть. Волшебный олень разглядывает женщин и замирает: вон та, что третья слева, похожа на Сестру горностая. Как?! Почему?! В чем смысл этого страшного видения? А на похоронном ложе уже лежит не вождь, а Гонзаг. Села муха на его нос, и он не выдержал, быстрым взмахом руки согнал ее. Жрец завязывает шкурой черной собаки свои глаза, замирает перед женщинами. Каждая из них, умирая от страха, даже дышать перестала. Волшебный олень предчувствует, что жрец сейчас укажет именно на Сестру горностая, хочет крикнуть: «Не надо, не смей!» Но непреодолимо проклятье неизреченности. И вскинул жрец руку, а потом медленно опустил ее, упираясь указательным пальцем в лоб Сестры горностая.
Затряс головой Волшебный олень, желая освободиться от страшного видения. Если бы можно было предупредить Брата оленя: «Поторопись! Ты должен спасти Сестру горностая!» И ведь есть, есть эти слова, вот они вышли из самого сердца. Волшебный олень с мучительным усердием ворочает языком, раскрывает рот, но ничего, кроме хрипа, исторгнуть не может. И вдруг вместо Сестры горностая он увидел Марию. Гонзаг, кажется, хотел закричать от ярости: ему была необходима у жертвенного костра именно Сестра горностая. Взбешенный, он вскочил с похоронного ложа, сорвал с жреца его мантию, сам в нее облачился. Но недолго похоронное ложе было пустым, на нем оказался сын злого духа и росомахи по имени Лицедей. И едва Гонзаг глянул на него, как тот вмиг переменился. Напряженно вглядывается Гонзаг в Лицедея, пытается понять: кто, кто же теперь в его обличье? И вот он, раскинув руки для объятий, быстро пошел к похоронному ложу, приговаривая: «О, Френк, дорогой мой друг, как давно я тебя не видел». Бритоголовый человек на похоронном ложе сделал над собой усилие, приподнялся. «Пусть, пусть будет в данный миг у жертвенного костра именно Мария», — сказал он, улыбаясь жрецу в образе Гонзага. И опять олень голову вскинул, захрапел, затрубил. Он вспомнил, как эта женщина коснулась его головы рукою и сняла его боль. Рядом с Марией снова возникла Сестра горностая. Вспомнил Волшебный олень, что и эта женщина спасала его: именно она, она давала ему грудь, когда он уже погибал. Теперь он обязан спасти их, надо исторгнуть человеческие слова. Вот они, кажется, вышли из самого сердца и душат, душат, душат его, требуя изреченности.
Гонзаг куда-то исчез, и в мантию жреца облачился тот, кого он назвал своим другом. А на похоронном ложе возник кто-то другой — лежит во фраке и белых перчатках. Но странно: на белом то исчезают, то снова появляются красные пятна крови. Человек во фраке время от времени трет рука об руку, желая избавиться от красных пятен крови на белых перчатках, но тщетно. Жрец в образе Бритоголового снимает с человека, лежащего на похоронном ложе, перчатки в пятнах крови, ищет кого-то глазами. И вот, кажется, нашел. И удивился Волшебный олень, увидев чуть вдали от костра Ялмара Берга. Медленно протягивает Бритоголовый перчатки Ялмару и спрашивает: «Не могли бы вы их отстирать?» Ялмар глаза рукою закрыл и с отвращением отвернулся.
А у жертвенного костра за спиной Сестры горностая и Марии, словно возникнув из дыма, смутным видением появилась черноволосая женщина в кимоно. Приподнялся господин во фраке, лежащий на похоронном ложе, и закричал, обращаясь к женщине в кимоно: «Нет, нет, нет! Я тебя сжег! Ты уже была на закланье».
Женщина в кимоно осторожно раздвинула рядом стоящих Сестру горностая и Марию, встала перед ними и тихо сказала: «Господин президент, одним росчерком пера на страшной директиве вы сожгли меня и сотни тысяч моих соотечественников. Затем тот огонь через десять лет сжег мою дочь. Внучка моя пока что жива, но и она скоро сгорит. И уже сгорает правнук мой, не успев родиться». Женщина в кимоно указала на Бритоголового в мантии жреца, который все еще держал в руках перчатки с пятнами крови, и так же тихо продолжила: «Он ищет кого-нибудь, кто мог бы отстирать ваши перчатки. Да пусть будет проклят тот, кто за это возьмется!»
И вскочил с похоронного ложа господин во фраке, указал на женщину в кимоно и закричал, обращаясь к жрецу: «Подойди к ней и коснись пальцем ее лба! Пусть она еще раз сгорит!»
И снова захрапел Волшебный олень, мучаясь от неизреченности. Он должен, должен высказать человеческим голосом предостережение. Как ему хочется задать страшный вопрос: «Ну почему, почему мертвые хватают живых? Вон тот, который лежит на похоронном ложе, он мертв, однако требует жертву. Почему?!»
Уже пошли вторые сутки, как прибыл на остров Ялмар, а Брат оленя так все еще и не поговорил с ним о самом главном. Надо бы послушать, какие вести принес он. В прошлый раз Ялмар много размышлял о злой силе второго огня, именуемого атомным. Первый огонь издревле известен всем: его нынче добывают спичкой, раньше добывали ударом кресала о кремень. Были и другие способы. Но вот теперь, по словам Ялмара, появилось новое невиданное кресало, появился новый невиданный кремень — порождение ума человеческого. Вспышку именно такого огня и ждет колдун, вглядываясь вдаль с вершин холмов и гор. Нет, он не заклинает тот огонь, не укрощает, он как бы выкликает его, как злого духа. Странный человек. Он упорно навязывает ему, Брату оленя, свой поединок. Что ж, придется принимать вызов. Но не это сейчас занимает Брата оленя. Он хотел бы спросить у Ялмара: существует ли заклинатель второго огня? Возможно, Ялмар и хотел бы, судя по его размышлениям, стать одним из таких заклинателей. Что ж, если это именно так, то пусть ему сопутствует солнечное начало...
Брат оленя поднялся с камня, на котором сидел. Поднялся на ноги и Белый олененок. Со стороны стойбища донесся запах костра. И заметался Белый олененок, тревожно хоркая.
— Ну, ну, успокойся, — промолвил Брат оленя с какой-то болезненной нежностью в голосе. — На тебя не накинет аркан Лицедей, и не уведет он тебя на закланье к жертвенному костру. У тебя есть Хравитель. В чем-то, наверно, это и я...
То было год назад. Ялмар шел с Френком Стайроном в редакцию одной из столичных газет. И вдруг у дома Энгена ему в голову пришла озорная мысль познакомить Оскара с человеком, которого уже твердо считал своим недругом. «Пусть схватятся, — подумал он, — пусть искры посыплются, это, возможно, хоть на какое-то время выведет Оскара из сплина».
У парадной двери Ялмар встретился с отцом Оскара — Юном Энгеном. Ялмар дружил с этим стариком — знаменитым в столице строителем-каменщиком, любил поразмышлять с ним о «мировых проблемах». Это был волшебник в своем древнем как мир ремесле. Он чаще всего возводил заново и реставрировал дворцы и храмы. Ялмар как-то опубликовал о нем очерк, и старик был ему безмерно благодарен, и не столько за себя, сколько за то, что он нашел такие искренние и уважительные слова о его ремесле.
Крупный, с могучей статью, Юн Энген говорил, что и сам он от ног до головы весь из кирпичной кладки, как его храмы, а внутри у него не сердце, а колокол. Юн Энген был неистощим на крепкое словцо, и часто, когда он размышлял о политике, многим сильным мира сего порядком от него доставалось.
Столкнувшись в дверях с Ялмаром, старик показал вверх, имея в виду второй этаж, где находилась квартира и мастерская Оскара.
— Ты поднимись, поднимись к нему! Сын там такую бомбу нарисовал, что впору жаловаться в ООН на дальнейшее распространение ядерного оружия. Теперь, черт побери, и наша страна — ядерная держава. Я посмеялся над ним, и он так разбушевался, что я подумал, не взорвалась бы его бомба!
Когда поднялись в мастерскую, Ялмар сказал Оскару, представляя гостя:
— Это именно тот господин, который успокоит тебя после твоей стычки с папашей или еще более взбесит.
— Что, старик уже успел проинформировать прессу о семейном раздоре? — пытался шутить Оскар, стараясь прийти в себя от пережитого возбуждения.
Крепко пожав руку Оскару, Стайрон принялся рассматривать его полотна. Оскар выставил на середину мастерской столик, откуда-то извлек флягу виски.
— Хватит того, что меня уже взбесил мой родитель, — угрюмо сказал он. — Всмотрелся старик в моего сержанта и бомбу и вдруг стал хохотать. А затем хитро так поинтересовался: «Бомба грязная или чистенькая, кажется, нейтронной ее величают? Если чистенькая, то жди от папаши этой бомбочки на рождество открытку. Спасибо, дескать, дорогой Оскар, что ты такую отвратительную рожу этому сержанту намалевал. Пусть знает, как моего беби расстреливать».
— И что же тебя в этом обидело? — осторожно спросил Ялмар.
— Ты же знаешь, как он хохочет! Так вот, хохот его и покоробил меня, будто старик соли мне на хвост насыпал.
— Да-а-а, однако же и обидчив ты. А соли-то он насыпал на хвост дядюшки Сэма, у которого мы ходим в послушных племянничках... Кстати, отца нейтронной бомбы тоже зовут Сэмом. Самуэл Коэн! Ну а запросто, значит, Сэм.
— Скажи, какое знаменательное совпадение!
Услышав знакомое имя, Стайрон указал на полотно:
— Разрешите сфотографировать? Я это непременно должен показать моему другу Сэму Коэну...
— О, они даже друзья! — воскликнул Оскар. — Кажется, так он сказал? У меня очень туго с английским. — Махнул в сторону гостя рукой: — Валяйте!
— Ты, на радость мою, уже начинаешь беситься, — усмехнулся Ялмар.
— На кой черт ты его ко мне привел?
— С умыслом, дорогой Оскар, с умыслом. Уверен, пойдет на пользу.
— И почему меня обидело то, что должно было обрадовать? — вернулся Оскар к прежней мысли. — Отец тут ходил и рассуждал так, будто именно он, он и есть хозяин положения вещей в этом мире, будто непременно за ним последнее слово. Конечно, он был очень смешным, но он не был жалким. Мало того, он был великолепным в своем буйстве. И потому, что отец не был жалким, вот таким жалким, как я... мне и пришло в голову назвать его одноклеточным... Дескать, где уж тебе, мужику, постигнуть эту ужасную мировую скорбь!.. А мне надо бы постигнуть секрет его равновесия. Это мой-то отец существо одноклеточное?! Нет, господа, шалите! Это я... я инфузория по сравнению с ним...
Сфотографировав еще несколько полотен, Френк Стайрон подошел к столику, с любопытством рассматривая хозяина, перевел взгляд на Ялмара:
— Вы, кажется, ругаетесь?
— Да, я вот пришел свести счеты с этим типом. — Ялмар, притворно негодуя, погрозил Оскару кулаком.
— Объясните суть конфликта, — добродушно улыбаясь, попросил гость. — Мне надо определиться... на чью сторону встать?
— О, конечно же, на мою, и только на мою! — весело воскликнул Ялмар. — Садитесь, за глотком виски станет яснее, по какую сторону баррикады вам надлежит быть...
Френк Стайрон с удовольствием сел, поднял рюмку.
— Меня очень, очень заинтересовал ваш сержант, дорогой Оскар. А еще вот это полотно... Огромный сейф и две ракеты по бокам. Там, внизу, видимо, название картины. К сожалению, не владею вашим языком...
— Картина называется «Храм», — почему-то очень нехотя ответил Оскар, не глядя на гостя.
— Храм? Любопытно, очень любопытно...
— Теперь нам предстоит определить, кто в этом храме выполняет роль первосвященника, — дружески положив руку на плечо гостя, сказал Ялмар...
— Если учесть, что я скоро стану единственным наследником одного из крупнейших магнатов... то, видимо, служить мессу в этом храме доведется и мне... Как вы думаете, Ялмар?
— Полагаете, что именно это должно было прийти мне на ум? — спросил Ялмар, охотно подтверждая догадку собеседника якобы уместным здесь сомнением.
И Френк Стайрон с удовольствием принял игру, лучась добродушием и в то же время зло возбуждаясь. И круглая голова его перекатывалась на плечах, словно перемещалось ядро от пришедшей в действие скрытой в нем бешеной силы. Она, эта сила, пока бушевала где-то глубоко внутри, излучая энергию, которой обладатель «ядра» мог вполне управлять. Ну а что будет, если реакция станет неуправляемой? Ялмар внутренне рассмеялся: о ядерный век, какие жуткие образы навязываешь ты! По крайней мере, не так уж и плохо для памфлета. Надо бы сказать об этом Оскару. Кивнув в сторону полотна с храмом и тонко усмехнувшись, Ялмар спросил:
— Шокирует?
Стайрон ответил с такой же тонкой усмешкой:
— Признаться, да.
— Но ведь это именно то, что происходит у вас там. — Ялмар махнул рукой в беспредельную даль. И снова устремил насмешливый взор на полотно «Храм». — Кафедральный собор точно такой же архитектуры... в сущности, воздвигнут у вас. Сейф и ракеты! И первосвященники в том соборе служат свою жуткую службу, отпевая все живое на Земле. Хотя сами надеются отсидеться в этом храме-бункере.
— Браво, браво! — Стайрон сделал вид, что рукоплещет. — Храм-бункер. Есть в этом что-то от существенных примет сегодняшнего времени.
— Храм-реактор, где происходит гибельное облучение не ураном, а златом. Болезнь пожирает совесть, честь, чувство милосердия. Жажда злата искажает лица, делает хриплыми, фальшивыми голоса.
— И все-таки это именно жажда, естественная и вполне объяснимая, — невозмутимо возразил Френк Стайрон. — Просто у одних злато есть, а у других его нету. Только в этом и разница. А жажда одинаковая. Это норма, норма, дорогой Ялмар.
— Вот, вот, норма! — Ялмар плесвул в рюмку виски, — Вы подвели человечество до самой роковой черты, за которой стала возможна трагедия Хиросимы. И теперь вдалбливаете в сознание всего рода людского, что не только возможна, но и необходима новая Хиросима, что это вполне допустимая норма. Бесовство жаждущих преисподни, где они хотели бы выполнять роль истинных дьяволов.
Стайрон усмехнулся с таким видом, словно он давно постиг высшую истину, недоступную Ялмару, сказал с какой-то эллегической патетикой:
— Хиросима! Трагическая, жертвенная Хиросима! Она стала великой тем, что ей предопределено отныне являть собой символ действительно иной духовной нормы в жизни рода людского. После Хиросимы в мире стало все иначе, началась иная эра. Кому-то надо, надо было вот так, ценой собственной жертвенной крови, возвестить эту неизбежно грядущую эру. Стало быть, Хиросима, если вдуматься со всей мощью человеческого разума, не только величайшая трагедия, но и величайшая честь... ее граждан...
Ялмар отшатнулся от Стайрона, обхватил плечи Оскара, спросил на своем языке:
— Ты все... все понял, что сказал сей господин?!
Оскар промолчал, тяжко осмысливая откровение странного гостя.
— Не собираетесь ли вы, господин Стайрон, доставить и нам, европейцам, подобную честь?
— Я понимаю, вам, Ялмар, жутковато. Я бы мог сказать, что вы слишком много даете воли собственному малодушию. Это не позволяет вам возвыситься над... Впрочем, оставим эту тему. — Стайрон вздохнул сочувственно и великодушно и вдруг улыбнулся Оскару:
— Ну а вы что так мрачно молчите?
— Видимо, потому, что вам пока не удается меня развеселить...
Задержав на Оскаре посерьезневший взгляд, Стайрон отхлебнул виски, повернулся к Ялмару.
— Вот вы заговорили о бесовстве. Прочел в английском переводе, сделанном Марией, вашу статью «Бесовство китча». Кстати, не слишком ли вы увлеклись моей переводчицей? Учтите, я из тех... Впрочем, об этом потом. Вернемся к вашей статье. Вы размышляете о том, насколько отвратительно хамство банальности, бесовство китча — бесовство дешевки. Вот уж не думал, что и тут возможно обнаружить нечистого...
— Есть, есть и тут нечистый. Держи его за хвост! — Ялмар глянул на Оскара, как бы приглашая его на охоту за самим дьяволом.
Оскар передвинул стул, развернул его, сел верхом и уставился на гостя взглядом, в котором, кроме горечи, было какое-то свирепое недоумение.
— Да, да, за хвост, непременно за хвост, — машинально скороговоркой отозвался Френк Стайрон, напряженно думая о чем-то своем. — Значит, как там у вас?.. Бесовские силы навязывают миру свой стиль откровенной дешевки, стиль китча. В этом непроходимо банальном стиле создаются фильмы, пишутся книги, ставятся спектакли. Да и все, все, что называется жизнью, бесы превращают в этакое банальное шоу... С ума сойти можно!
Как бы выражая свое безусловное единомыслие с автором статьи, Стайрон слегка дотронулся до висков, дескать, действительно можно сойти с ума.
— Какая-то жуткая диктатура моды! — словно бы обличительно продолжал он. — Глобальная мода на вещи, на одежду, на песни, на танцы, на манеру поведения, на мысли! Банальнейший стиль китча — этого многоликого, неистребимого хама программирует, унифицирует, приводит к общему знаменателю все и вся в этом грешном мире. Стиль китча формирует личности, вернее, штампует, как маски, угодные дьяволу нравственные, социальные, идеологические лики. Тут есть от чего караул закричать! Правда, вы караул не кричите, у вас как-то все это по-мужски, достойно получается...
Ялмар склонил голову в преувеличенно почтительном поклоне.
— Благодарю вас.
— Мода, демократичная, всем доступная мода, при которой официантка дешевого кафетерия чувствует себя равной дочери миллионера. А возможно, это не так уж и плохо, дорогой Ялмар, а? Шутка сказать, у нее, у официантки, точно такие же джинсы, как у дочери банкира. У той и у другой, как у кобылиц на крупе, одно и то же тавро солидной фирмы! Не печать ли это хоть в какой-то возможной степени достигнутого равноправия и братства? Вам не приходило подобное в голову? Я понимаю, вы скажете — это бесовство социального обмана. Но всегда ли обман зло? Ведь когда болит у вас, допустим, печень, вам дают успокоительное...
— Предпочитаю хирурга...
— Это вы... вы предпочитаете. А что предпочитают другие? Вот, допустим, ваш приятель. Я же вижу, насколько ему претит ваш максимализм...
Болезненно поморщившись, Оскар провел руками по лицу, как бы смывая с него выражение отрешенности, и тихо сказал:
— Ну вас к черту с вашей политикой. Я размышляю о вечном, о боге и дьяволе. — И, бесцеремонно ткнув в сторону гостя пальцем, продолжил: Я понимаю, вам бесконечно дорога версия, что земной мир принадлежит дьяволу, а потусторонний — богу. С одной стороны, реальный хаос, который бесы создают ради собственной корысти, а с другой — иллюзия возможной гармонии после страшного суда....
Голова Стайрона начала свое медленное, словно бы неотвратимое движение, перекатываясь, как ядро, то в одну, то в другую сторону и все больше багровея. Казалось, что взрыв неизбежен. Но гость вдруг неузнаваемо преобразился, смягчив лицо улыбкой добродушнейшего укора:
— Ай-яй-яй, нехорошо, дорогой Оскар, нехорошо. Вы и впрямь ко мне как к истинному дьяволу адресуетесь. Впрочем, продолжайте. Мне любопытно проследить за ходом вашей мысли.
— Ждите, ждите, грешники, страшного суда! — продолжал Оскар, еще злее становясь во взгляде и в голосе. — И знайте, если бог — извечный ваш судья, то дьявол — извечный ваш палач. Трепещите перед тем и другим. Удобно, черт побери, нечистый устроился!
Кивнув в сторону Ялмара головой, как будто хотел боднуть его, Френк Стайрон шутливо воскликнул:
— Вы чувствуете? Он все-таки считает меня дьяволом...
И опять Ялмар, готовый расхохотаться, с преувеличенным ожесточением погрозил Оскару кулаком.
— Так-то ты обходишься с гостем! — На своем языке добавил: — Ты только не разряди в него пистолет, как твой сержант в бомбу. Кстати, не кажется ли тебе, что голова его похожа на ядро, в котором, возможно, уже происходит движение критической массы? Вот если рванет!
— Я у тебя еще раз спрашиваю, на кой черт ты мне его привел?
— О, хотя бы для того, чтобы поразмышлять о вечном — о боге и дьяволе...
— Я понимаю, вы, Ялмар, уговариваете своего друга быть со мной поделикатнее, — глядя на Оскара с улыбкой великодушного всепрощения, сказал Стайрон. — А хотите, я вам открою великую истину о том, как дьявол сумел поправить самого Иисуса Христа? Коль скоро тут принимают меня за дьявола, то я позволю себе открыть эту истину в доказательство, что мы все-таки кое-что можем.
И снова Оскар повернул стул, сел на него как полагается благовоспитанному человеку и почти елейно попросил, не смягчая, однако, прежней свирепости во взгляде:
— А ну, ну. Мне, кажется, сегодня действительно повезло на собеседника. — Ткнул кулаком в бок Ялмара. — А то с этим балдой я уже просто измучился.
— Так вот. Все дело в том, что мы живем в мире без пространства и времени, где все происходит мгновенно и повсеместно. Мы живем в пору цивилизации, именуемой потреблением и наслаждением. Так полагает мыслитель Маклюэн.
— Ишь ты, как мудро! Стало быть, мыслитель! — откровенно издевался над гостем Оскар.
Стайрон лукаво погрозил ему пальцем и продолжил:
— Одной фразой мудрец зачеркнул предрассудки о родине, о корнях, об идеалах будущего. Нет будущего, как и не было прошлого — никакой истории. Есть одно лишь огромное настоящее, так сказать, грандиозно возвеличенный миг! Вы чувствуете, куда я клоню?
— Еще как! — На этот раз уже Ялмар подыграл гостю.
— Помните, о чем Фауст уговаривался с Мефистофелем?
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: «Мгновение, повремени!» —
Все кончено, и я твоя добыча...
Фауст ослепил себя, чтобы пристальнее разглядеть грядущее. Не знаю, что он, бессмертный, видит в данный миг текущей вечности, когда в роли искушаемого находится уже все человечество. Не выкинул ли он белый флаг! Ведь дьявол нынче действует глобально и тотально. А какое нынче богатство бесовских соблазнов! Могло ли что-нибудь подобное в свое время сниться Мефистофелю?
— Что верно, то верно, — теперь уже бесконечно подавленно промолвил Оскар, все ниже и ниже склоняя голову.
— Ну, ну, что вы так вдруг приуныли? — казалось, с искренним сочувствием спросил гость. — Теперь наберитесь терпения и вдумайтесь в мою главную мысль. Вы, конечно, знаете библейскую притчу о том, как Иисус Христос, оказавшись в бесплодной пустыне, мог бы из камней сотворить хлебы для страждущих. Мог бы! Но не сотворил божий сын чуда, предпочитая духовный хлеб для людей хлебу для их бренного тела. А теперь вникайте в чудо дьявола...
Сделав многозначительную паузу, Френк Стайрон спросил почти торжественно:
— Что такое злато, как не камень, обращенный в хлебы? Если есть у кого хлебы, так это от злата. Если хочешь иметь хлебы, тянись к злату. Но этим чудо еще не исчерпывается... Что такое всесветно возвеличенный миг? Это хлебы, сотворенные из злата, будем считать, из камня. Хлебы, способные равновелико утолять и дух и тело одновременно. Чувствуете, какой мощный поворот произошел в бытии человеческом? Вот во что вы должны уверовать. А уверовав, истолковать с проникновенностью самого пророка...
Ялмар как-то конфузливо потер нос кулаком, словно не выдерживая дурного духа непроходимой фальши, и спросил:
— Скажите, а господин Маклюэн в пророках у вас не значится?
— Не исключено.
— Ну, так-то сумеет любой: отменить историю, а заодно будущее — это, знаете ли, раз плюнуть. Когда вам необходимо, вы можете мгновенно испечь и героя, и гения, и пророка. Бесовство сотворяющих калифов на час по принципу: использовал — выброси...
Тяжко поднявшись со стула, Оскар застонал. И опять жесткий рот его словно судорогой свело в горькой и едкой усмешке. И он начал метаться по мастерской.
— Нет, к черту! — рычал он. — К черту вашего Маклюэна! Иначе сделают тебе пересадку... вместо сердца бесчувственный камень. Подсунут камень... пусть хоть из злата... но камень, и скажут, что ты сожрал дарованные тебе самой судьбой хлебы и насытил якобы и душу и тело. Равновелико и одновременно. Нет, мистер Стайрон, никого вы не поправили. Вы испохабили души людские вашим всесветно возвеличенным мигом!
И, стремительно подойдя к Ялмару, Оскар потряс его за ворот, словно это именно он осмелился подступиться к нему с сомнительным мыслителем.
— Вот, вот в чем бесовство! Вот про что тебе писать надо!
— Кстати, и тебе тоже, — смиренно ответил Ялмар, не делая ни малейшей попытки вырваться из цепких рук Оскара.
— Вы банальнейший буржуа, мистер Стайрон! — наконец оставив Ялмара в покое, сказал Оскар, — Буржуа не только по солидному весу принадлежащего вам золотого тельца, но и в нравственном смысле. Вы как скверный анекдот, который может рассмешить лишь пошляка. А всем остальным впору выть от тоски и безнадежности.
— Ну, ну, только не впадай опять в бесовство обреченности, — сказал на своем языке Ялмар.
— Не вкуси от его хлебов. А то зажиреешь и пойдешь служить в «пророки», — посоветовал, в свою очередь, Оскар. — Холуй-пророк — это занятно, черт побери! Уж больно велик соблазн...
Ялмар рассмеялся и воскликнул с шутливой торжественностью:
— Благодарю за предостережение! Иначе я мог бы свихнуться.
И на этот раз уже Оскар погрозил Ялмару кулаком в притворной свирепости.
Бритая голова Френка Стайрона, лицо его стали словно безжизненны: ни тени усмешки, ни тени лукавства, на которое он был так неистощим. Казалось, что эта голова была отлитой из металла невиданной прочности на самом секретном заводе. И глаза его совсем не глаза, а линзы электронного устройства; накалялось в тех линзах нечто сатанинское, что нынче с особенным значением называют расщеплением ядра...