Глава 25 (седая, с горьким пеплом в волосах…)

За дверью рёв господина Шпигеля достиг уже самой высокой ноты. По тем фразам, что успевали догреметь до конца, не сорвавшись в хриплую одышку, было ясно, что дело у жильцов худо — речь уже шла о «выметайтесь вон, голодранцы!» и «чтоб к утру духу вашего…», а потому тетка Хана бросалась на дверь с той же яростью, с какой некормленая свинья бросается на ограду хлева.

— Луций, сукин сын! — Это голос матери взвивался в дверной щели. — А ну-ка, открой!

Он затравленно оглянулся на неё и снова сунулся рожей в окно.

Старик-сороват, высокий как дерево, и корявый как валежина — стоял уже в одном шаге от крыльца. Непостижимо, как быстро он сумел туда переместиться. Теперь его тень косо ложилась на каменную стену доходного дома и дрожала на ней, будто поверхность лужи, которую обдувает очень сильным ветром. Рябь страшной пенной черноты то сморщивала её, то расправляла снова. Вдруг сороват поднял голову на окна, и Луций еле-еле успел отпрянуть…

Когда он осмелился выглянуть в следующий раз, старик уже стоял прямо напротив двери. В окно теперь были видны лишь полосатые плечи и руки в утробе слишком широких рукавов.

Луций лихорадочно подумал о щеколде — задвинул он её за собой, когда вбегал в дом, или нет? Оказалось, что всё‑таки машинально задвинул — сороват коротко толкнул дверь ладонью, но та не шевельнулась, только металлический язычок щеколды узнаваемо звякнул. Тогда сороват чуть отвёл ладонь и сделал ею какое-то особое движение — коряга руки напряглась, пальцы скорчились узловатыми сучьями… И дверь вдруг дрогнула, как живая — ощутимо затрепетала на петлях.

Луций смотрел, зажимая рот, чтобы не заорать попусту.

… РВИ КОРНИ… — оживая, рявкнул голос-внутри-стены.

И враз затолклось, заболботало — сливаясь и перекрикивая друг друга, словно заскворчал жир на сковороде… и трещины часто-часто зазмеились по стенам:

ДАРЫ, НАМИ ДАННЫЕ — НОСИ ВСЮДУ, А ПРОЧЕГО — НИЧЕГО НЕ ИМЕЙ… ПЛОТЬЮ СВОИХ БОГОВ СПАСАЙСЯ… ОТ ПЛОТИ БОГОВ ЧУЖИХ — БЕГИ… ВСЁ, ЧТО ЗЕМЛЯ И КАМЕНЬ — ТВОЁ И НАШЕ… ВСЁ ДЕРЕВО, СЫРОЕ ИЛИ СУХОЕ — ЕГО И ТОЛЬКО ЕГО … А ВСЯ ТРАВА ЗЕЛЕНАЯ — СГОРИТ…

И само нутро дома нетерпеливо содрогнулось.

Должно быть, сороват тоже услышал это — заторопился, выпростал страшные свои руки из рукавов и что есть силы обрушил их тени на непокорную дверь.

Внутри дощатой дверной обвязки зародился нарастающий треск… и рейки нащельников, что кое-как прилаживал дядька Орох, мгновенно скрутились, как заусеницы…, а сама дверь — будто раздалась в ширь, выпячивая дощатую грудь. Потом треск и хруст рвущейся щепы ударил по всей улице, как пушечный выстрел. Яростными брызгами сыпанули полопавшиеся пополам гвозди. Дверь, скомкавшись как оберточный лоскут, сама собой ринулась внутрь дома и — было слышно, как содрогнулись стены — ударила о перегородку…

Вопли тетки Ханы, и рёв господина Шпигеля смолкли разом — словно свечу задули.

Шлепки разновеликих шагов наперебой заторопились вниз по лестнице — пламя уносимых прочь светильников задёргалось в дверных щелях и поблекло. Потом стало слышно, как господин Шпигель заорал внизу на кого-то. Старушечий басок тетки Ханы вторил ему, прыгая высоко, будто на ухабах.

По этим крикам, вернее по зарождающейся в них истерике, а также по особому зловещему деревянному скрипу — там, внизу — Луций понял, что сороват уже вошёл в дом.

Луций заметался, как птенец в подожжённом гнезде — панически и бестолково. Слишком поздно было делать хоть что-то. Единственный выход перекрыт, а кирка была по-прежнему неподъёмна, нечего было и думать, чтоб выбраться с ней из окна и перебраться на карниз, улизнув по через крышу. Он расшибётся насмерть, если только попробует — как та старуха, влекомая Зовом, что не успела выбежать через дверь. Луций помнил, как она валялась на мостовой — вывернутая нога, переломленный хребет. И обширное пятно крови, нехотя расползающаяся из-под тела.

«Прошу тебя! — взмолился он кирке, падая перед ней на колени. — Пожалуйста, прошу…» Он не знал толком, чего просит, но прислушался — словно кирка и впрямь могла бы ему ответить. Но та продолжала молчать, оставаясь все тем же угловатым и неподъёмным куском железа на деревянной рукояти. Лежала, тяжестью своей постепенно выворачивая подоконник.

Внизу вдруг пронзительно завопила тетка Хана…, а прочие голоса смолкли.

Луций обмер.

Этот крик взвился вверх, облетел коридоры дома, достиг каждого угла и закоулка. Он длился и длился, нескончаемый, отчаянный, доводящий до звона в ушах. Просто не верилось, что внутри этой старой кошелки умещалось столько сил для крика. Казалось, продлись он ещё хоть миг, и по всему дому начали бы лопаться зеркала и прочие стеклянные вещи…

Но крик оборвался — в один момент. Эхо ещё металось, вслепую тычась в деревянные перекрытия, но самого крика — не было больше. Вместо него поднималась снизу мертвая тишина, клубясь по углам, как сырой угольный дым. Луций почувствовал, как у него разом пересохло в горле. Тишина всё наползала… и проклевывались из неё, нарастая и множась — треск и грузная поступь… словно нарочито и мерно дубасили по полу деревянными чурбаками. Вздрагивал настил. Опять что‑то тяжело упало, ещё что‑то рассыпалось с грохотом… по звуку — один из стеллажей в пустой конторке. Коротко и задушено вякнул напоследок голос господина Шпигеля. Луций панически ждал, но вскрик не повторился…, но вместо него снова раздался треск — сначала костяной… потом снова деревянный, уже намного ближе — будто на все лестничные ступени разом наступил кто-то огромный.

Луций отчаянно и бестолково побежал куда-то… и тотчас зацепил ногой ту глиняную бутылку, что немногим раньше отставил в сторону. Та опрокинулась, гулко брякнув, и покатилась по полу.

И Луций моментально решился… понял, что ему нужно делать…

Он оттартал прочь от двери сундук. После тяжести кирки тот показался ему чуть ли не невесомым — ещё проще было бы только стул передвинуть… Коридор, куда он выглянул, был тёмен и пуст… только внизу дрожал робкий керосиновый свет. Зато лестничный марш бесновался тенями — множество чёрных силуэтов людских фигур и голов, растрёпанных со сна, беззвучно метались по стенам… пятясь из-под наползающего пятна тени того, кто поднимался по лестнице — высокого и худого… корявого и причудливо-многорукого…

Луцию почудилось, что в одной из этих спасающихся бегством теней он признал материну — по льняному платку, которым та прибирала волосы на ночь.

Грохотно, оборвав сдавшиеся гвозди, за его спиной обрушилась на пол кирка, отломив-таки подоконник…

Тени голов на стене обернулись к нему — все разом…

И самая большая тень, то трепеща полами халата, то ощетиниваясь целым снопом длинных корявых ветвей — обрадованно ринулась к нему, мимоходом давя или поглощая тени всех прочих…

Зажмурившись, Луций швырнул туда бутыль, в которой вязко побулькивало, пока он ею замахивался…

Та задела притолоку и грянула о первую же ступень — глиняный бок бутыли хрупнул на ней, будто яйцо раскололи. Содержимое бутылки влажно хлюпнуло и потекло вниз по лестнице. Сразу же обильно повалил дым выше перилл. Доски пола вдруг изогнулись — будто дождевые черви, которых баловства ради обдали кипятком. От лестницы протяжно харкнуло огнём — несколько капель, тяжелых и густых, как смола, попали Луцию на штанину. Их заношенное сукно сразу же прочернело насквозь, дыры осветились тлеющим по краям волокном. Ногу ожгло и пахнуло горелым волосом — будто поросёнка палили…

Когда, шипя от боли, Луций выволок кирку из своей комнаты — лестница уже пылала вовсю, и в коридоре танцевал клубами едкий, выщипывающий глаза дым, торопливо слизывая последние тени со стен.

Больше никого не было. Пока никого…

А в комнате за его спиной — его бывшей комнате — тоже разгорался приговорённый огонь, как-то пробившийся снизу через щели в полу… и прыгали уже тут и там короткие злые язычки.

Задыхаясь в дыму, он тащил кирку дальше по коридору, обхватив обоими локтями за обух и накрепко прижимая его к груди… рукоять при каждом шаге нещадно лупила его по коленям.

Пол коридора вдруг опять дёрнулся под ногами, доски свела мгновенная судорога.

«Всё дерево сырое или сухое — его и его только…» — вспомнил Луций… и это тоже оказалось правдой — ровного пола под ногами не было больше, штормящая пучина досок содрогалась на упирающихся гвоздях. Значит, сороват был ещё жив… Снова содрогнулся пол — Луций не удержался на ногах и повалился плечом на каменную капитальную стену, предлинно чиркнув по ней железным острием кирки. Градом сыпанули искры — такие крупные, что штаны на нём снова затлели. Поднимаясь, Луций коротко озырнулся в сторону лестницы — видны были в дыму скособоченные упавшие перила… расщепленный обломок какого-то рухнувшего сверху бруса торчал вертикально, и самый его конец мелко догладывало пламя…

Дверь в комнату тётки Ханы оказалась наглухо затворена и не подавалась… Наверняка, тут тоже был замешан сороват — вряд ли у тётки нашлось бы время возиться с дверью. Луций замахнулся, наотмашь ударил киркой — мимолётно подивясь, что опять способен поднимать её, многопудовую… Доски треснули и подались, попытавшись укусить лезвие щепастыми зубами. Пять ударов потребовалось ему, прежде чем дверь окончательно разметало. Прямо за ней белело скомканное бельё на тёткиной кровати, и топорщились, наслаиваясь одна на одну, аккуратно отглаженные оконные занавески.

Окно тётки Ханы выходило в хозяйственный двор, а не на проезжую улицу.

Тот же высокий второй этаж, но под ним хотя бы булыжной мостовой не было.

Луций ринулся туда, надрываясь под тяжестью кирки.

А ТОТ, огромный, что преследовал его и отбрасывал нечеловечью тень — всё-таки одолел сгоревшую и рассыпающуюся головёшками лестницу. Луций почувствовал это — будто озноб побежал между лопатками, мгновенно высушив пот. И кожа на затылке съёжилась и сникла — какая-то дряблая картофелина осталась вместо головы. ТОТ теперь приближался к нему, сотрясая шагами настил коридора, весь объятый пламенем.

Дощатый пол комнатёнки подпрыгнул, окончательно взбесившись. Позёмкой из-под босых ступней шарахнулись ожившие доски, обнажая гулкие балки, ощетинившиеся гвоздями. Луций кузнечиком запрыгал по ним, каким-то чудом умудрился ни разу не упасть и не переломать ноги. Резной двустворчатый шкаф, гордость тётки Ханы — вдруг кинулся на него из угла, широко распахивая шарнирную челюсть. Луций едва успел увернуться, загородившись киркой — шкаф напоролся на неё и, проломив себе филёнчатую бочину, проскочил мимо. Челюсть бессильно клацнула, не дотянувшись. Шкаф упал между балками и там его зажало, перекосив…

Волчком перевернулась кровать, и постель тётки Ханы полетела ему навстречу. Упал и опрокинулся тёткин домашний алтарь — блюдечко с Дарами Глины стояло, как и положено, в изголовье кровати. Теперь оно плясало по балке — камушки из Колодца, с самой его глубины, пёстрые, как яйца перепелов, стукались одно о другое… Луций пробежал поверх тёткиных святынь, даже не заметив их — только край блюдца хрупнул под ногой. Долой полетели занавески. Луций двинул киркой плашмя по оконному переплету, и стекло сверкающими брызгами — словно воду выплеснули из ведра в серебряный лунный свет — хлынуло наружу…

— Стой, Бача!.. — голос соровата, столь же трескучий, как вопль раздираемого пальцами полена, налетел сзади и полоснул — по ушам, по спинному хребту, по воле и способности двигаться.

Луций затрепетал, сидя на подоконнике, выставив одну ногу в ночь…

— Стой, Бача!.. — и зрение Луция вдруг исказилось: внизу, за окном, был тот же самый город, что уже привиделся ему однажды — проросший домами сквозь тончайшую скорлупу яйца, жидкое содержимое которого давно изъели кольчатые черви… перетолкли костяными наростами глоток… пропустили через мясорубку изогнутых кишок и извергли обратно — внутрь скорлупы. Город жался к земле, на вид такой незыблемой и прочной, а на поверку — тонкой корке, под которой бороздили собственные испражнения гигантские гибкие тела… Это было ужасно!

— Стой, Бача!.. — и скорлупа под городом уже шла трещинами… яйцо дробилось и текло, но город не знал этого — город верил в свои мостовые, в их пыльный покойный камень… верил в фундаменты своих домов, в чешую заборов и крыш, в густой спутанный волос примыкающих к нему ячменных полей, в камень стен, в железо замков и ружей. Город не верил, что тысячелетние дубы, коим поклонялись сороваты, уже макнули свои корни в ту зловонную жижу, коя и распирает этот мир изнутри, а потому знают всю правду… Город не верил, сколь тонка скорлупа, придающая миру его привычные очертания… сколь глубоки и зловонны его недра… каких чудовищных и жестоких богов таят они в себе и какими мрачными силами те повелевают… Город спал, погружённый в мелкопоместное своё забытьё… трепетал во сне веками редких освещенных окон… Город топил свои страхи в вязкой сонной кисее… вздрагивал от звонкого стука копыт поднятого по тревоге жандармского караула, что несся сейчас по Громовому тракту, уже выворачивая на Тележный… вздрагивал… и поспешно переворачивался на бок, натягивая потные одеяла теснее на уши…

— Стой, Бача!.. — голос-треск, голос-хруст, голос-травяной-шелест… — обволакивающий, поднимающий Луция высоко‑высоко… где кроны деревьев, пышные и тенистые, возносясь на ветру, удаляют от трясины зловонной души тех, кто спасся от гибельного гноя земли… поселяют их на ветвях тонких… на ветрах, сплошь тёплых и ласковых… где качают и качают их целую вечность под яркими звёздами…

— Стой, Бача!.. — ласково говорил старик из шелеста молодой листвы и аромата клейких почек, из пестроты спелых яблок… становясь при этом, однако, расплывчатым и зыбким, как болотное марево…

…Не играй игрушками богов, Бача…

…Не верь тем, чьи слова и мысли слеплены из грязи…

…Отдай, что имеешь, но не сможешь удержать…

…Как не сможет топкий берег удержать бурный ручей, как не сможет сухой песок удержать воду, как не сможет рука ребенка удержать горящий уголь…

…Отдай… Отдай… — голос соровата входил в Луция и тёк сквозь него талой водой, царапая берег его души кусочками быстрого льда… всё размывая и размывая мягкое илистое дно…

…Что тебе там — в сырой и тёмной утробе земной? …Что тебе там — во тьме Колодца, откуда тянет лягушками и толчёным камнем? …Что тебе в этих жадных глотках, в этих пахучих ноздрях?

— Отдай, Бача!.. — Спаси себя, и приобщись к истинному… Омойся от Глины, оторви своё грядущее от уготованной ему ямы, вознесись и качайся на тонких ветвях под ласковым ветром…

…Отдай, покуда в силах отдать!

— Отдай, Бача!.. — голос этот, смывая со дна пласт за пластом, вдруг зацепил что-то в глубине… забурлил, закружился быстриной, торопясь всё исправить и затянуть илом, но не успел — обнаружилась под топким илом угловатая твердь валунов, они вспенили поток и встали наперекор ему, исходя тяжёлыми фразами, словно пузырями:

… ПО́МНИ, ПО́МНИ НАШИ УРОКИ… — прорезался голос-внутри-стены — ведь почти всё деревянное уже сгорело вокруг Луция, и скрипучий голос соровата становился тише и тише, не мог уже перекрикивать каменного баса. — ТЫ ТОЛЬКО ЧТО ПОРВАЛ КОРНИ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК, А ДЕРЕВО НЕ РАСТЁТ БЕЗ КОРНЕЙ. ПО́МНИ — И СОЛЬ, И ПОТ, И КРОВЬ… И СЕМЯ… СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… НЕ ВЕРЬ… НЕ БОЙСЯ… НЕ ПРОСИ…

— Отдай! — взвизгнул сороват. — Отдай немедля!

Больше не было от него уговоров, не было суления наград — только ломка, только борьба, только беспощадная схватка.

Луций орал, захлебываясь собственным криком, пока эти двое, сцепившись внутри его головы — рвали и тянули его, маленького и бедного, Луция с Ремесленной, сына своих родителей, не щадя его и не жалея — к себе… к себе… к себе…

Грохотало сердце, сплющиваясь о ребра, рот был полон слюны и крови… и сырую картофелину головы стискивали в кулаке, давя из неё все соки.

Было адски больно…

Он бился на подоконнике, среди заусенец битого стекла, даже не чувствуя порезов.

Больно!

Единственное, о чём мог думать Луций… и единственное, о чём он мог кричать…

Больно!

Он оттолкнулся от подоконника и бросил себя вниз, во тьму — вовсе не делая никакого выбора, а попросту спасаясь от боли…

Только по чистой случайности кирка, стиснутая в судорожную охапку, осталась при нём в этом падении…

Он краем уха слышал разъярённый визг соровата в окне, чувствовал кожей острые закорючки пальцев, метнувшиеся к нему… Всё это — не имело уже никакого значения… Луций падал…

Ночная земля распахивалась перед ним…

Лунный свет серебрил пухлые валы чернозёма, разом заполонившие двор. Земля была мягка, как пух! Нет, земля была тверда, как камень… Земля была такой, какой она желала быть, и никакой Луций не смел ей указывать. Земля могла отринуть его… и тогда он расшибётся вдрызг — брызги его ничтожной жизни выплеснутся прямо сквозь прорехи лопнувшего во многих местах тела… Или земля могла принять его, распахнуть объятия — и он уляжется в неё, как чадо, убаюканное заботливой матерью…

СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… — удовлетворённо изрёк голос-внутри-стены-мимо-которой-он-пролетал, и тело Луция грянуло оземь…

Загрузка...