Глава 42 (сумбурная, как взгляд его глазами…)

Обоз втянулся в лабиринт ночных улиц — так же споро, как юркий мышиный хвост исчезает в недоступной для кота норе.

Среди нагромождения заборов, запутанных поворотов и жандармских застав, устроенных по пути его следования — обоз мог бы сгинуть бесследно… если б не неумолчный скрип осей и громыхание ободьев, выдававших местонахождение всей этой вереницы телег за добрую пару кварталов.

Крадясь следом, Кривощёкий пока ещё не растерял своей отваги — ему что‑то ободряюще шуршала переросшая полынь из-за всех окрестных плетней … здесь, за пределами Ремесленной, она была вполне обыкновенная, не колдовская, но Кривощёкому всё равно то и дело мерещились в ней железные клыки, недавно куснувшие его за ляжку. Он то и дело оглядывался на чёрное это кружево и почти убедил себя в том, что некому прятаться там. Но как только страх перед жандармами начинал укорачивать его шаги, то темнота между стеблями вновь начинала скалиться, и тогда Кривощёкий понимал — только попробуй он не выполнить это поручение Хозяина, и пощады не будет!

Зато, если выполнит…

Страшась безобидной этой полыни, Эрвин иной раз довольно далеко выходил из-под тени заборов, и на одном из поворотов его чуть не растоптал встречный жандармский разъезд, несущийся во весь опор.

Эрвин пережил это так ярко, что Луций, глядящий его глазами, будто и сам всё почувствовал — бугристая от натуги грудь лошади вылетела прямо на него из сумерек… Взмыленная гнедая бочина — огромная и скользкая, как глинистый откос под дождём… Эту лошадь давным-давно не пересёдлывали — войлочный потник уже прилип к ней намертво, и зря натянутый ремень подпруги так прижимал подвернувшийся его край, только распаляя лошадь ещё сильнее… Кривощёкий едва успел это разглядеть, как наждачной шершавости седельная кожа на скорости снесла ему половину скулы… едва ли не кости. Кривощекий как‑то сумел увернуться из‑под копыт, или же был просто отброшен ими — прочь, к забору…

Его даже не заметили в суматохе. К счастью…

Иначе, должно быть — просто на лету рубанули бы палашом по загривку. Или, озлясь на промах — заехали бы в полынь, где он спрятался, на лошади и заставили бы её загарцевать — и тогда он бы сдох под коваными копытами, как раздавленный жук.

Кривощёкий довольно долго пролежал без движения, ожидая одного или другого… и только потом понял, что всадники промчались, и он пока останется жив… Тогда он выпутался из травяных косм, успевших прорости сквозь дыры в его штанах, и побежал снова — обоза уже почти не было слышно… он ушёл, должно быть, очень далеко.

Кривощёкий кое‑как добежал до Тележного — дорога вела в подъём, и он совершенно выдохся, покуда доковылял до верхнего её излома… Здесь было светло от факелов, выставленных вдоль дороги, и на этом, конечно, следовало прекратить безнадёжную погоню — что везут в телегах, он уже выяснил… Однако, он побежал дальше — подгоняемый то ли страхом, то ли воспоминаниями о подслушанном золотом звоне. Он замешкался только у развилки, и то только потому, что силы кончились — Эрвин сложился пополам, опираясь ладонями о содрогающиеся свои колени.

Слева начинался Громовой Тракт, ведущий за пределы города… и, если Духовники и впрямь решили втихаря вывезти прочь из города свои богатства — обоз непременно повернёт налево. Кривощёкий всматривался туда, блуждая взглядом поверх маетных отсветов огня на булыжной мостовой… однако, когда его дыхание восстановилось настолько, что стало возможным сдвинуться с места — он отчего-то потрусил направо, вдоль каменных купеческих заборов.

Тут мостовая изворачивалась петлей и уводила в сердце города, к Храмовой площади.

Кривощёкий нипочём не смог бы объяснить свой выбор, но отчего-то чувствовал, что идёт в правильном направлении. Золотой звон вспоминался ему всё отчетливее, с каждым сделанным вперёд шагом — он почувствовал во рту ту знакомую с детства сухость и понимал уже, что это слабые отголоски Зова, что Колодец пытается призвать всех горожан на площадь, но отчего‑то — не может…

Проверяя, так ли это — Кривощёкий зачерпнул дождевую воду с упавшей и провисшей жёлобом заборной доски и по‑собачьи собрал её всю языком с ладони… Гортань сократилась, позволив сделать глоток, и тот послушно смочил всё сухое, что встретил по пути. Что было не так… Жажду от Зова утолить невозможно, но на всякий случай Кривощёкий заранее обильно напился — прежде, чем снова двинуться к Храмовой Площади. Прячась и перебегая от одного тёмного пятна к другому, он успел ещё раз как следует запыхаться, а обоза всё не было… и он совсем уже отчаялся, решив, что всё‑таки повернул не туда, как ему встретился свежий лошадиный шматок — всё ещё парной. Кривощёкий даже проверил наощупь, чтобы быть полностью уверенным — да, тёплый, не подсохший и даже не обсиженный мухами… непереваренные зёрна овса в этом шматке ещё не затвердели и не кололись. Он снова подхватился с четверенек и побежал… и, едва одолев два или три квартала — снова начал слышать впереди натужный скрип осей и рассыпающийся по мостовой колёсный дребезг.

От непонятного счастья у Кривощёкого защипало в глазах, он ещё сильнее поднажал… и перед самой Храмовой площадью всё‑таки сумел нагнать последнюю подводу. Жандармы, стоящие в оцеплении — дружно смотрели вслед обозу, а потому не заметили, как он прокрался за их спинами.

Её ободья были черны и блестели, словно натертые угольной пылью. Да это и была подвода угольщика — Кривощёкий узнал её по железным обручам, которыми были усилены борта и днище…, но самого угольщика Силая нигде не увидел. На вожжах сидел совершенно другой мужик, не похожий на Силая ни лицом, ни фигурой. Силай был плотен и настолько космат, что его силуэт на тележном передке всегда выглядел так, будто был укутан в баранью шкуру. Этот же, что управлял теперь его подводой — был тощим дрищом с наголо остриженной головой. Сидел, сгорбившись, и не поднимая зада даже на самых резких ухабах.

Лишь один раз, когда впередиидущий воз зацепил что-то ступицей у края дороги и развалил с треском и грохотом, а замыкающие обоз конные жандармы пришпорили лошадей, он всё‑таки натянул вожжи и чуть привстал, уродливо раскорячась, словно поднимался с корточек, справив большую нужду — и тогда на его запястьях брякнуло железо… Когда телега проезжала мимо одного из факелов, Кривощёкий остолбенел, но глаза его не обманывали — возчик и впрямь был так тесно прикован к тележному переду за обе руки, что и вожжи‑то мог натягивать, только мотая их на кулак… Точно такие же цепи охватывали его лодыжки, сходясь брякающим узлом на кольце, продетом сквозь оглобельный шток. Цепей каждому возчику было отпущено не по-людски коротко — так, чтобы они не могли не то что сойти с телеги, но и встать в полный рост ни у кого не получалось, ни даже обернуться назад… Золото, призывно звенящее под рогожей, было в полной безопасности от любой людской слабости. Когда очередной ухаб перетряхивал всё содержимое телеги, то прикованный возчик только горбился — всё сильнее и сильнее.

Ещё через несколько кварталов вереница подвод снова встала.

Кривощёкий перебежал через дорогу — туда, где травяная тень была погуще… и вовремя…

Забренчало подковами, конные жандармы выехали из предрассветной слепой темноты и, осаживая лошадей, встали полукругом. От их седел звякало так же, как и от тележных передков — то, что Кривощёкий поначалу принял за оружейный лязг, оказалось шевелением цепей.

Один жандарм проехал столь близко от него, затаившегося, что Кривощёкий сумел разглядеть всё в мельчайших подробностях — цепь опоясывала всадника, соединенная не замком, а наглухо сплющенной кузнечной скобой, и ныряла под брюхо лошади. Жандарм держался в седле шатким столбиком — стоило ему хоть немного свеситься с седла или приподняться на стременах, как лошадь начинала беспокоиться, словно цепь под её брюхом была унизана острыми шипами.

Вот это да!..

Жандарм миновал сначала Кривощёкого, а потом и телегу, объехав ту по дуге, и взгляд его, буравящий пухлые мешки под рогожей — тоже был полон сладкой печали… такой же, как и у самого Кривощёкого… Такой же, каким был бы, наверное, взгляд и у тощего возчика, если бы тот как‑то сумел обернуться и хоть мельком посмотреть на груз за своими плечами…

Следить за обозом и дальше — было чистым безумием… Но то ли Кривощёкий оказался слишком туп для такой благоразумной мысли, то ли просто не мог поверить, что всё это происходит на самом деле — он медленно, словно лис, крадущийся в чуткий курятник, полз сквозь бурьян, вдоль длинного тела обоза к самой его голове.

Что-то очень важное творилось там — впереди.

До Храмовой площади оставалось ещё много его осторожных шагов… много наглухо закрытых ворот… много гружёных телег, выстаивающих очередь в затылок друг другу. Время от времени вся очередь трогалась, продвигаясь ровно на одну телегу… и тогда Кривощекий замирал в бурьяне. Он пытался считать телеги, но свыше пяти считать умел не очень-то хорошо, и безнадёжно сбился после того, как на руках закончились пальцы.

Он не знал, что делать… Вернуться на притихшую в бурьяне Ремесленную? Рассказать всё Хозяину? Но ведь он пока не выяснил самого главного… Что собираются делать на Храмовой Площади со всем этим золотом?

Он твёрдо знал, что голая освещённая мостовая и такое обилие часовых на ней — не позволят ему незамеченным и высунуться на площадь…, но пока дополз — заросли бурьяна проросли уже и там. Среди их стеблей Кривощёкий даже насмелился ползти на четвереньках, кое‑как нащупывая вывернутые корнями сорняков валуны… Просто поразительно, насколько была стара эта площадь. Намного старше самого города — когда-то её мостили цельными глыбами, не удосужившись, или же не сумев, расколоть их.

Слева, уходя наклонно в светлеющую муть, возвышалась Храмовая стена… и читавшие из Чёрной Книги Поклонений Духовники утверждали, что глыбы, впаянные в эту стену — не должны были быть мельче, нежели чем в человечью голову… Вся прочая мелочь шла на устройство мостовых.

«Тело уходит в Глину и само вновь становится Глиной!» — вспомнил вдруг Кривощекий.

Да, именно так говорили Духовники:

«Вся требуха ваша и прочая мякоть утробы вашей, становятся землёй — чёрной, как Книга сия, и даёт пищу травам и злакам… Вся иная плоть и весь тугой мускул отходит Глине, возвращаясь в Материнское Лоно… Из голов же ваших — родится камень, и чем твёрже вера ваша, чем крепче преданность ваша…»

Кривощёкий ужом струился сквозь терпкую полынь, шепча наизусть книгу Поклонения, невесть как отложившуюся в голове:

«Лишь от крепости веры и будет зависеть, куда лягут головы ваши, когда однажды вновь извлекут их из земли — встанут ли они в стену Храма, на почетное место в кладке… лягут ли в мостовую под кованные копыта и обутые ноги… или хрупнут тонкой мукой под кулаком камнебоя и рассеяны им будут…»

Полынь закончилась внезапно — как отрезанная…

Дальше начиналось жерло Колодца — камень был плоско стёсан и отполирован, и заканчивалась тут вереница телег — самая передняя стояла, развернутая боком, и рогожа на ней была развязана…

Кривощёкий на миг крепко прижмурил глаза, опасаясь, что от увиденного они лопнут и вытекут — на телеге и в самом деле лежали мешки, и швы на них трещали от непосильной натуги…

Мешков было — по пять на каждом возу…

«Золото, ведь — куда тяжелее зерна!» — невпопад подумалось Кривощёкому.

Двое Духовников, тоже скованные одной цепью, разве что чуть подлиннее, оба без чинов — плотные и коренастые, выглядящие как мужики, и привыкшие обращаться с мешками, но все же Духовники, в спущенных до животов коричневых рясах — по одному стаскивали мешки с воза. Их голые бледнокожие тела лоснились от пота в полутьме. Железная цепь, соединяющая их — раскачивались в такт шагам.

Каменные же цепи, эти Символы покорности людской, что всегда, насколько Эрвин Кривощёкий помнил, окаймляли прежде Колодец — напротив, были сняты со столбов и лежали недвижно.

Эти каменные цепи здорово мешали Духовникам работать — они рывком переволакивали очередной мешок через них, потом валили его на бок. Один из них буднично наклонялся, и в руке его отблескивал здоровенный, почти мясницких размеров, нож… Ровным и коротким движением, очень похожим на то, каким забойщик рассекает животному яремную вену, выпуская кровь, Духовник пропарывал мешку горловину…

И золото, блестящее даже в этой полутьме, изливалось наружу — будто и впрямь было кровью, наполнявшей рогожное туловище.

Сердце Кривощёкого едва не разорвалось, когда монеты широкой струей выплеснулись прямо на булыжник… и третий Духовник, коленопреклонённый, уже орудовал волосяной кистью, сметая их в провал Колодца — одну… ещё одну… ещё… ещё… монотонно и непрерывно. Мешок, оседая — трепетал боками, как животное, испускающее дух. Другой Духовник — тот, что был без ножа — надавливал коленом, заставляя золотую кровь исправно течь, а потом, когда это уже переставало помогать, приподнимал ополовиненный мешок, выпуская остатки. Монотонно и часто мелькала кисть, отправляя монеты в чёрную бездну — одну за одной, ещё… ещё… ещё…

Кривощёкий обеими ладонями зажал себе рот, чтобы не закричать.

Неизвестно как, но он снова оказался на Купеческой — вдалеке от телег, тяжестью груза вдавленных в дорогу, и вдалеке от охраняющих их жандармов. Исколотое лицо саднило, а он стоял посреди улицы и озирался. В голове была странная немота, и он даже не задал себе вопроса: «Что же такое я сейчас видел?» …Он просто побежал — быстрее, быстрее… Лёгкие его рвались от натуги, развороченная колёсами мостовая сама катила навстречу. Иногда он забывал смотреть под ноги и опять будто бы оказывался на площади, и опять перед глазами его мелькала безжалостная кисть, что сметала брызги золотой этой крови — вниз, в никуда, в пугающую чёрную глубину. Ещё… ещё… ещё…

Он мысленно летел следом за монетами, протягивал к ним руки…, но тут какой-нибудь угол забора, вставший на пути… или просто камень, угодивший под ногу — грубо и резко возвращали его обратно в реальность…

Он миновал Тележный спуск — уже не сдерживаясь и вопя на бегу, словно от боли.

Его заметили, или услышали — жандармский патруль вдруг выскочил из боковой улицы и осадил коней, вскидыывая винтовки и выцеливая его. Он опрометью метнулся в слишком тесный для конного переулок. Ему пальнули вслед и целили довольно точно — пуля взвыла, отскочив от булыжника прямо из‑под его ноги. Ещё двое всадников на всём скаку проломили хилый забор и разгонялись теперь поперёк голого огорода, что есть силы нахлёстывая лошадей. Они настигли бы его тотчас, но Кривощёкого спасла близость бурьяна. Он ринулся в него напролом, топча железные колючки — темнота хищно оскалилась, но в этот раз не тронула, пропустила… Было слышно, как за спиной ржут кони, испуганно шарахаясь от бурьяна. Лошади уже научились бояться сорной травы. Жандармам потребовалось время, чтобы угомонить их и спешиться. Когда они забарабанили сапогами и прикладами о забор, вышибая из него доски — Кривощёкий был уже далеко… Два выстрела ударили уже не в след ему, а наобум — он не услышал даже свиста пуль.

— Хозяин! — орал Кривощёкий, ломясь сквозь бурьян…

Дом старого Линча был где-то здесь, укрытый в непомерной этой траве, будто осторожный гриб.

— Хозяин! — жёсткие плети злорадно секли его по лицу, по шее, по уху… по гудящей каменной глыбе головы…

Чем твёрже будет преданность твоя…

— Хозяин!!!

Он налетел прямо на дом — так неожиданно, что не успел ни остановиться, ни хотя бы прикрыть лицо руками. Кирпичная стена бросилась на него из бурьяна, и он с костяным стуком впечатался в неё лбом. Оглушенный, он повалился навзничь…

— Хозяин…

Остатки каменного крыльца ободрали локти. Он сумел подняться на ноги только в дверном проёме, обессиленно цепляясь за шаткий кирпичный угол.

Загрузка...