Глава восемнадцатая

Подобно грачам, что кружат черной тучей над гнездами, профессора, обуянные вихрем мантий и шкрябаньем академических шапочек, бочком-бочком, под хлопанье ткани, текли, каждый на свой манер, к узкой щели в боковой стене Залы Наставников, а там и сквозь нее.

Щель эта походила не столько на дверь, сколько на трещину, хоть и виднелись на ее притолоке остатки немногих досок, неосмысленно свисающих сверху, доказывая, что дверь здесь когда-то имелась. На досках этих едва различались слова: «Профессорские Покои: Строго приватно» — над коими чья-то непочтительная рука начертала горностая в шапочке и мантии. Обращали когда-нибудь профессора внимание на этот рисунок или не обращали, — с определенностью можно сказать, что сегодня он был им неинтересен. Им было довольно протиснуться сквозь лаз в стене и тьма поглощала их одного за другим.

При том, что собственно дверь в лазе отсутствовала, сомневаться в «строгой приватности» профессорских покоев не приходилось. Все лежавшее за этой щелью в массивной стене, оставалось тайной для многих поколений, тайной, открывавшейся лишь сменяющим друг друга поколениям Профессоров — этой древней, непостижимой ораве, соваться в дела которой запрещала вековая традиция. Состоял некогда в одном давнем их штате молодой человек, заикнувшийся было о «прогрессе», так его немедля турнули.

Не профессорское это дело, перемены. Дело Профессоров — с пониманием и одобрением созерцать шелушащуюся краску, заржавелый кончик пера, изрезанную крышку парты.

И вот уже они, все и каждый, пронизали тесный лаз. Ни души не осталось в Зале Наставников. Будто и не было здесь никогда никого. Зуд осы на пустом дощатом полу грянул громовым ревом, и тишина, словно некая субстанция, вновь затопила залу.

И где же теперь профессора? Что поделывают? Они уже одолели треть кривого сводчатого коридора, завершавшегося нисходящим лестничным маршем, у подножья которого стоял титанический турникет.

Пока профессора перемещались, словно гидроглавый дракон с сотней плещущих крыльев, можно было заметить, что при всем зловещем обличье верхней половины чудовища многочисленные ноги его не лишены определенной разухабистости. Маленькие ножки мрака чуть ли не мельтешили, едва ль не приплясывали, большие же плюхали, порождая ступнями эхо, игриво и беззаботно, как будто приятеля хлопали по спине.

Впрочем, он не был таким уж веселым, этот огромный, сочлененный дракон. Ибо имелись у него две ноги, шагавшие не столь бойко, как прочие. Обе принадлежали Кличбору.

Как ни приятно быть Школоначальником, перемены в образе жизни, сопряженные с новым постом, уже досаждали старику. И все-таки разве не проглядывала в нем большая, чем прежде, внушительность? Разве теперь он владел собою не в большей мере? Суровость и грусть проступали в лице его. Словно пророк, вел он своих подчиненных к покоям. Их покоям, больше уже не его. Вступив в должность Школоначальника, он лишился комнаты над Профессорскими Покоями, которую занимал три четверти жизни. Только ему из всех профессоров предстояло вернуться назад, когда он сопроводит подчиненных на строго отмеренное расстояние, и в одиночестве направиться в расположенную над Залой Наставников начальственную спальню.

Со времени, когда он впервые облачился в зодиакальную мантию высшего должностного лица, для него наступила трудная пора. Выиграл ли он в борьбе за власть или проиграл? Он жаждал уважения, но любил также и праздность. Время рано или поздно покажет, суждено ли благородству царственной главы Кличбора стать символом его руководящего положения. Пусть он и признанный начальник штата учителей, но коридоры Горменгаста топчет наравне с последним из учеников. Ему надлежит быть мудрым, строгим, но великодушным. Его должны уважать. То-то и оно… уважать. Не означает ли это, что работать придется сверх привычного?.. В его-то возрасте?..

Возбуждение, обуревавшее многоразличные ноги дракона, явственно проступило, лишь когда профессора расстались с Залой Наставников, а заодно — и со своими обязанностями. Ибо труды их в классных комнатах Горменгаста на этот день завершились, и если они ценили что-то превыше всего, если профессорские сердца влеклись хоть к чему-то, так это — к сладкому трепету, с которым Профессора каждодневно в пять часов возвращались к своим обителям.

Они уже вдыхали сокровенный воздух своих владений. Укромные улыбки играли на их лицах. Они приближались к миру, который понимали — не головами, но немым, упоенным, атавистическим разумением костного мозга.

Впереди долгий вечер. Пятнадцать часов не придется им видеть ни единого мальчишки с измазанной чернилами рожей.

С глубокими вздохами множества грудей гидроглавый дракон приблизился к каменной лестнице. За хвостом его, под сводчатым потолком длинного коридора, висела, скручиваясь кольцами, неосязаемая змея трубочного дыма.

Почти неприметное расширение коридора теперь уже бросалось в глаза. Движения Профессоров стали менее стесненными, дракон начал распадаться на куски. Расширение коридора обратилось в нечто необычайное, ибо перед профессорами раскинулась величавая перспектива деревянных полов, тянувшаяся до места, в котором стены (отстоящие здесь одна от другой футов на сорок) резко расступались в обе стороны, охватывая нависшую над лестничным маршем просторную деревянную террасу. Марш был изрядно широк, и в распоряжении сходящих по нему профессоров имелось достаточно места, которое они могли бы заполнить (явись им подобная прихоть), но тем не менее хоть вольность их повадки и возросла — ноги затопали шибче и замелькали шустрее, — у подножия лестницы снова образовался затор: обойти древний турникет и попасть в расположенную за ним ветхую палату не составляло никакого труда, да только обычай требовал, чтобы в нее проникали непременно сквозь турникет.

Наклонная кровля над лестницей пребывала в состоянии распада, зашедшего так далеко, что свет обильно лился в ее проломы, ложась золотистыми лужами по всему огромному маршу с его невысокими ступенями и широкими террасками плоского камня.

И вот теперь, после непростого пути из Залы Наставников, Великий Турникет задержал профессоров.

Впрочем, спешить им было некуда. Не было ни толкотни, ни ажитации. Профессора вернулись домой. Апартаменты, окружавшие маленький квадратный дворик, ожидали своих хозяев. Ну, придется задержаться чуть дольше, чем хотелось бы, и что с того? Долгий, успокоительный, архаический, ностальгический, миндалем веющий вечер лежал впереди, а за ним — долгая, исполненная уединения ночь, после которой лязганье колокола разбудит их, и день, состоящий из пометок перьями и ногтями, шпаргалок и разбитых очков, чернил и чисел, береговых линий, предлогов, перешейков и проб, бумажных галок, пробирок, рогаток, химикалий и призма, дат, сражений, ручных белых мышей, и сотен еще не сформировавшихся, гораздых на выдумки, недоумевающих лиц с красными, обветренными ничего не слышащими ушами, не завяжется снова.

Люди в мантиях и плоских ученых шапочках неспешно, почти величаво, проследовали один за другим через огромный красный турникет, гуськом втекая в лежащую за ним палату.

Впрочем, профессора по большей части стояли стайками или сидели на нижних ступеньках, ожидая, когда наступит их черед проследовать через «турник». Торопливости никто не выказывал. Спешить некуда. Кое-где можно было приметить ученого мужа, привольно улегшегося на одной из ступенек или каменных площадок. Там и сям небольшие группки их, подобрав мантии, сидели, точно туземцы, на корточках. Кто-то — в тени, и эти казались очень темными, будто бандиты в неясном свете; кто-то — рисуясь силуэтами на фоне дымчатых, золотистых столбов солнечного света; кто-то — стоя, как бы оцепенев, в последних проливавшихся сквозь дырявую кровлю лучах.

Маленький мускулистый господин в бороде лопатой, покачиваясь, спускался по широким ступеням на руках. Голова его была по большей части укрыта от взглядов спадающей мантией, так что ему приходилось не только поддерживать тело в равновесии, но и нащупывать невидимыми руками край каждой ступени. Правда, время от времени голова выставлялась из складок мантии, и борода ненадолго показывалась грубой черной лопатой в нескольких дюймах от ступеней.

Среди тех немногих, кто озадаченно наблюдал за ним, не было никого, не видавшего это представление уже сотни раз. Некто, долгоногий и долгорукий, сидел, подобрав к синеватой челюсти колени и рассеянно поглядывая на силуэты коллег, сбившихся в кучку под роящимися золотыми пылинками. Если бы он сидел к ним поближе и не был так углублен в свои мысли, то, пожалуй, расслышал бы кое-какие странноватые восклицания.

Впрочем, он ясно видел, что в центре этой отдаленной группы некто приземистый и опрятный раздает коллегам что-то похожее на маленькие кусочки плотной бумаги.

Собственно, это они и были. Бойкий Перч-Призм распределял пригласительные билеты, доставленные ему в тот день особым нарочным.

Ирма и Альфред Прюнскваллоры

надеются иметь удовольствие

увидеть…………………………… у себя

числа

……………………….. (и проч.)

Приглашенные один за другим получали карточки, и ни единый профессор не смог воздержаться от удивленного аханья либо хмыканья или хотя бы прищура.

Некоторые были ошеломлены до того, что им на недолгий срок, пока не выровнится биение сердца, пришлось опуститься на ступени.

Йот и Сморчик уже принялись, постукивая по зубам позолоченными краешками приглашений, строить догадки относительно потаенного психологического смысла таковых.

Трематод, широкий безгубый рот которого изрыгал бесконечные клубы густого, облаковидного дыма, понемногу приготовлялся украсить исхудалое лицо свое гигантской улыбкой.

Фланнелькот взволновался до того, что жалко было смотреть, и уже пытался стереть с уголка карточки, каковую он решил всенепременно обрамить, нечистый след от большого пальца.

Кличбор стоял, отвесив массивную, как у пророка, нижнюю челюсть.

Общее число пригласительных билетов равнялось шестнадцати. Приглашены были все, вхожие в Кожаную Комнату.

Их приглашения, то есть билеты, доставили, когда в Профессорской из учителей находился только Перч-Призм, отчего он и вызвался лично вручить билеты всем остальным.

Длинный кожистый рот Опуса Трематода вдруг распахнулся на лошадиный манер, и по испещренному солнцем помещению раскатился вой мертвенного веселья.

Десятка два плоских шапочек поворотились к нему.

— Ну, право же, — произнес резкий, отчетливый голос Перч-Призма. — Право же, дражайший Трематод! Разве так полагается принимать приглашение от дамы? Давайте-ка, прекратите.

Однако Трематод уже ничего не слышал. Мысль о приглашении на прием, устраиваемый Ирмой Прюнскваллор, каким-то образом пробилась сквозь самую чувствительно-тонкую область его грудобрюшной преграды, и он завывал и завывал, пока не лишился дыхания. Сипло пыхтя, припав к турникету, Трематод даже по сторонам не смотрел: он еще не покинул мир своего веселья; он, впрочем, сумел заново поднести пригласительный билет к влажным, галечным глазам, но лишь для того, чтобы раззявить в новом приступе широченную пасть — даром что все запасы смеха были уже исчерпаны.

Поросячьи черты Перч-Призма выразили подобие снисхождения, как если бы он понимал чувства господина Трематода, но был, при всем том, удивлен и рассержен присущей коллеге неотесанностью.

В пользу Перч-Призма можно сказать, что при всем его стародевичестве, при слишком отчетливом и неприятно педантичном выговоре, он обладал развитым чувством смешного, нередко заставлявшим его хохотать, когда разум и гордость взывали совсем к иному.

— Ну-с, а наш Школоначальник? — спросил он, оборотясь к персоне, так и стоявшей с ним рядом, распахнув, будто могила, зев. — Интересно узнать, что думает он. Что думает обо всем этом наш Школоначальник?

Кличбор, испуганно дрогнув, очнулся. Он огляделся вокруг с меланхоличным величием занемогшего льва. Затем сообразил, что рот разинут, и закрыл его — неторопливо, дабы никто не подумал, что он станет из-за кого-то там спешить.

Он скосил безучастный взгляд на Перч-Призма, заносчиво глядевшего на него снизу вверх, постукивая лоснистой карточкой по блестящему ногтю большого пальца.

— Драгоценнейший Перч-Призм, — произнес Кличбор, — какое вам, спрашивается, дело до моей реакции на то, что, в конце-то концов, не такая уж в моей жизни и редкость? Вполне возможно, знаете ли, — продолжал он, изъяснясь слогом по-прежнему тяжеловесным, — весьма и весьма возможно, что в молодые годы мои я получал больше приглашений на разного рода торжества, нежели когда-либо получили или могли когда-либо надеяться получить за всю вашу жизнь вы.

— Ну, а я о чем? — отозвался Перч-Призм. — Потому-то нам ваше мнение и интересно. Тут нам только Школоначальник и способен помочь. Что может быть более осведомительным, нежели получение сведений из надежнейшего источника, из уст самой, как принято выражаться, скаковой кобылки?

Присущая Перч-Призму опрятность мышления уже заставила его пожалеть, что слова эти обращены не к Опусу Трематоду — рот Кличбора, хоть и мало имевший в себе человеческого, на лошадиный нисколько не походил.

— Призм, — ответил Кличбор, — в сравненьи со мною, вы — человек молодой. Но не настолько, чтобы совсем ничего не ведать о нормах пристойного поведения. Будьте любезны, при всем вашем, достойном, скорее, свиномордой змеи, отношении к жизни, отыскать в душе место, по меньшей мере, для одного проявления деликатности, а именно: извольте обращаться ко мне в манере не столь оскорбительной. Я не позволю пререкаться со мной. Моим подчиненным надлежит усвоить это раз и навсегда. И я не желаю быть третьим лицом единственного числа. Я стар, допускаю. Но я, тем не менее, здесь. Здесь! — рявкнул он, — и стою на тех же каменных плитах, что и вы, наставник Призм. И я существую, черт подери! Со всеми моими правами на то, чтобы со мной говорили и титуловали меня подобающим образом.

Он закашлялся и потряс львиной своей головой.

— Смените идиоматику, мой юный друг, либо грамматическое время, и одолжите мне носовой платок, чтобы прикрыть голову: она у меня раскалывается от этого солнца.

Перч-Призм немедля извлек синий шелковый платок и накрыл им раздраженную, величавую главу.

— Бедный, старый, колючий Кличбор, бедный, старый кусака, — задумчиво шептал он на ухо старику, завязывая узелки на свисающих со старческой головы уголках платка. — Ведь это именно то, что ему нужно, так пусть же он состоится — дикий разгул у Доктора, ха-ха-ха!

Кличбор, раздвинув вяловатые губы, улыбнулся. Никогда не удавалось ему надолго выдерживать поддельное достоинство; впрочем, он сразу вспомнил о своем положении и произнес замогильно властным голосом:

— Не зарывайтесь, сударь. Довольно вам наступать мне на мозоли.

— Воля ваша, мой дорогой Фланнелькот, а все-таки что-то странное затеяли эти Прюнскваллоры, — говорил между тем господин Корк. — Я, вообще говоря, сомневаюсь, что могу позволить себе посетить их. Я вот думаю, возможно, вы, э-э-э, смогли бы ссудить мне…

Но Фланнелькот прервал его.

— Меня тоже позвали, — сказал он, и пригласительный билет задрожал в его руке. — Много уже времени прошло…

— Много уже времени прошло с тех пор, как внешний мир нарушал подобным образом покой наших вечеров, — перебил его Перч-Призм. — Вам, господа, не мешало бы привести себя хоть в какой-то порядок. Вот вы, господин Трематод, — когда вы в последний раз видели даму?

— И еще бы столько же лет не видел, — ответил Опус Трематод и шумно втянул сквозь трубку воздух. — Всегда был равнодушен к этим курицам. Раздражают меня. Может, и не прав — вполне возможно — однако это уж другая история. Но внутренне — нет. Способны совершенно испортить день.

— Но вы же примете приглашение, не так ли, мой добрый друг? — спросил Перч-Призм, клоня прилизанную круглую голову набок.

Прежде чем ответить, Опус Трематод зевнул и потянулся.

— На когда там назначено, дружище? — поинтересовался он (точно для него, коего все вечера были схожи, как два зевка, это составляло какую-то разницу).

— Следующая пятница, семь часов вечера — просьба подтвердить получение приглашения, вот так, — на одном дыхании сообщил Фланнелькот.

— Если дражайший старичина Кличбор пойдет, — выдержав долгую паузу, объявил господин Трематод, — я не смогу остаться в стороне, пусть мне даже заплатят за это. Полюбоваться на него — все одно, что в театр сходить.

Кличбор обнажил в львином рыке неровные зубы, вытащил из кармана записную книжечку и, не сводя с Трематода глаз, сделал в ней пометку. Затем, приблизясь к своему мучителю: «Красные чернила», — прошептал он и разразился неуправляемым хохотом. Господин Трематод окаменел.

— Ладно… ладно… ладно… — наконец выдавил он.

— Далеко не «ладно», господин Трематод, — сообщил, совладав с собою, Кличбор, — и не будет ладно, покамест вы не научитесь разговаривать с вашим Школоначальником, как воспитанный человек.

Сморчик, обращаясь к Йоту:

— Что касается Ирмы Прюнскваллор, налицо явный случай зеркального помешательства, вызванный расширением устрашительного протока — но и не только им.

Йот, обращаясь к Сморчику:

— Не могу с вами согласиться. Это все тень Доктора, павшая на ободранную, обнаженную душу сестры, в каковой тени она видит неотвратимую неизбежность; и вот здесь, согласен, устрашительный проток играет определенную роль, поскольку протяженность шеи и общая фрустрация создают в ее подсознании обобщенную тягу к мужчинам — воспринимаемым, натурально, как суррогаты страшненьких кукол детства.

Сморчик, обращаясь к Йоту:

— Возможно, оба мы правы на свой лад. — Он лучезарно улыбнулся другу. — Давайте оставим пока эту тему. Мы узнаем больше, когда увидим ее.

— Да заткнитесь же вы, наконец! Старые бабы, — взревел, состроив зверскую рожу, Мулжар.

— Ах, пойдемте, пойдемте, ага! — сказал Цветрез. — Давайте повеселимся на славу! Подумать только! Если здесь не холодает, ага! — можете назвать меня малярийным больным.

И верно: оглядевшись по сторонам, они обнаружили, что давно уже погрузились в густой сумрак, солнечные пятна сместились, а из всех профессоров только они и остались на ступенях.

Знаком велев всем следовать за собой, Кличбор провел их сквозь красный турникет, а миг-другой спустя, когда все миновали его скрежещущее дышло и пошли через лежащую за ним темную, разваливающуюся палату, развернулся и в одиночестве полез по лестнице вверх, чтобы вскоре снова попасть в Залу Наставников.

Подчиненные же его, перейдя осыпающуюся палату, проследовали гуськом по странно узкому и высокому коридору и наконец спустившись еще по одной лестнице — древней, орехового дерева — прошли коридором, за дальней дверью которого располагался их дворик.

Вот здесь, в общинном уединении их покоев, возбуждение, возраставшее с тех пор, как они покинули Залу Наставников, спало; зато на смену ему явилось возбуждение нового рода. Достигнув дворика, они окончательно осознали, что впереди у них — еще один привольный вечер. Чувство высвобождения исчезло, но ощущение более радостное убыстрило сердца и ноги профессоров. Им казалось, будто кишечники их наполнились водою. Большие комки стояли в горле каждого. Слезы блистали в уголках глаз.

Опоры сложенной из темного, золотисто-розового кирпича галереи светились (хоть она и лежала в тени) вдоль всего дворика. Над сводами галереи, футов на двадцать выше земли, тянулась по всему периметру сложенная из розоватого кирпича терраса; в глубине ее стену через равные промежутки прорезали двери профессорских жилищ. Каждую украшал, согласно обычаю, список прежних жильцов, завершавшийся именем нынешнего. Имена эти были с тщанием врезаны в черную древесину, вертикальные столбцы маленьких, но отчетливых букв почти заполняли все свободное место. Сами комнаты, тесные, одинаковой формы, рознились одна от другой так же, как рознились характеры их обитателей.

По возвращении домой каждый профессор первым делом входил к себе и сменял черную служебную мантию на темно-красную, вечернюю.

Плоские шапочки вешались снутри на двери или швырялись через комнату на какую-нибудь подсобную полку, а то и просто в угол. Именно этими полетами и объяснялась обвислость большинства из них. Брошенные правильным образом: из дверей, навстречу легкому сквозняку, они взвивались высоко в воздух, — донышком кверху, кисточки веют внизу, как обезьяньи хвосты. И когда сразу тридцать шапочек возносились над двором в солнечном свете, тут-то и воплощался в реальность ночной кошмар школяра.

Облачась в винно-красные мантии, профессора выходили обыкновенно из комнат на розоватый кирпич террасы и там, облокотясь на балюстраду, проводили наиприятнейшие из дневных часов, беседуя либо размышляя, пока вечерний гонг не сзывал их в трапезную.

Старому Дворнику зрелище это неизменно согревало сердце, когда он, окруженный со всех сторон мерцающими галереями и долгой чередой опирающихся локтями на балюстраду винно-красных профессоров вверху, облезлой метлой гнал перед собою по сочного тона кирпичам, устилающим двор, стадо взволнованных листьев.

В этот именно вечер, хотя ни единая шапочка обычного своего полета не совершила, профессора впали в состояние крайнего легкомыслия — в особенности под конец вечерней трапезы в Долгом Зале, трапезы, за которой высказывались бесчисленные догадки касательно сокровенных мотивов, побудивших Прюнскваллоров разослать приглашения. Наиболее фантастическую выдвинул Цветрез, и сводилась она к тому, что Ирма, коей понадобился муж, решила поискать его среди них. Услышав это, хамоватый Опус Трематод зашелся в приступе непристойного хохота и с такой силой треснул сырым окороком ручищи своей по длинному столу, что в воздух взвился целый corps de ballet[6] ножей, вилок и ложек, а две ножки стола подломились, и то, что еще уцелело от ужина девяти сидевших за этим столом профессоров, в самом причудливом беспорядке рассыпалось по полу. Тем, кто держал стаканы в руке, еще повезло, а вот те, чье вино оросило собою осколки посуды, на миг-другой впали в задумчивость, прежде чем общее настроение вечера вновь овладело ими.

Мысль, что кто-то из профессоров вдруг станет мужем, представлялась всем до нелепости смешной. Не то чтобы они считали себя недостойными этого, отнюдь. Просто подобного рода события принадлежали к другому миру.

— О да, Цветрез, о да, вы безусловно правы, — уверил его Сморчик, как только ему представилась возможность сказать хоть что-то и оказаться услышанным. — Мы с Йотом рассудили примерно в этом же духе.

— Именно, именно, — подтвердил Йот.

— В моем случае, — продолжал Сморчик, — сублимация довольно проста, ибо при всех тех орлах и скалах, которые я вижу во всяком треклятом сне, — а они донимают меня каждую ночь, не говоря уж об автоматическом письме, вполне выявляющем мою абсурдную любовь к Природе, — поскольку читая то, что я написал как бы в некоем трансе, я понимаю, как глупо пытаться объять мыслью природные феномены, кои, в сущности говоря, суть не что иное, как совокупленье случайностей… э-э-э… о чем бишь я?

— А какая, собственно, разница? — сказал Перч-Призм. — Суть дела в том, что мы приглашены: что все мы будем гостями, и главное: всем надлежит вести себя соответственно приличиям. Черт возьми! — провозгласил он, обозрев лица коллег, — куда было б лучше, если бы пригласили только меня.

Ударил колокол.

Профессора поднялись, как один человек. Настало время исполнить традиционный обряд. Перевернув длинные столы — а таковых имелось ровно двенадцать — кверху ножками, они уселись, один за другим, на исподы столешниц, как если бы столы были баркасами, а профессорам предстояло вот-вот отплыть на весельной тяге в некий сказочный океан.

На миг повисло молчание, затем снова ударил колокол. Эхо его не успело еще замереть в длинной трапезной, а уж двенадцать экипажей неподвижной флотилии возвысили голоса свои в невразумительном гимне давних времен, когда он, предположительно, нес в себе некий смысл. Ныне же гимн этот медленно и прерывисто плыл в тусклом свете, но никто из поющих не тщился как-то прикрыть звучавшую в их голосах скуку. Вечер за вечером они, с тех пор, как стали профессорами, выпевали эти строки, и пение это походило на похоронное, столь невыразительным было оно:

Он наш —

Древний свод

Вещих рун,

Дряхлый том,

В томе том

Истин сонм.

Скорбь веков

Велика.

Веры суть

Между строк

Не видна

Уж давно.

Скрип пера

Перетек

Через двух:

Плоть и дух,

В исток,

В день, где

Правит рок,

Где цветок

Не иссяк.

Для ветров

Дан Сын,

Для гробов

Дан дрозд.

И рожь,

Чтобы песнь

Избыть.

Ждет нож,

Ждет меч,

Чтобы жизнь

Пресечь,

Чтобы тех,

Кто тут,

Изгнать.

Древний свод

Забыть,

Измельчить

Во прах,

А прах

Попрать.

Он наш!

Загрузка...