Оставалось убить на что-то по крайности три часа. Положение для Стирпайка непривычное. Какое-нибудь занятие у него находилось всегда. В обширной, зловещей арабеске его расписанного по пунктам будущего всегда присутствовали неправильной формы кусочки, кои надлежало сыскать и вставить в огромную разрезную картинку его хищнической жизни, — и Горменгаста, телом которого он питался.
Но в этот день, когда все часы пробили два, и клинок, с которым возился Стирпайк, был заточен, как бритва, и заострен, как игла, молодой человек погрузил шпагу в трость и озадаченно наморщил высокий, поблескивающий лоб. Под конец лежащих впереди трех часов ему предстояло исполнить чрезвычайной важности дело.
Предприятие его ожидало простое, но захватывающее и, главное, важное, — настолько важное, что впервые в жизни он на несколько мгновений впал в замешательство, не зная, чем заполнить оставшиеся до него часы, ибо Стирпайк понимал, что сосредоточиться на чем-либо серьезном не удастся. Задумавшись, он подошел к окну своей комнаты и окинул взглядом простор кровель и крошащихся башен.
День стоял безветренный, слабый туман умерял жару. Несколько видневшихся на башенках флагов вяло свисали с флагштоков.
Вид этот неизменно доставлял бледному молодому человеку удовольствие. Взгляд его не без коварства прошелся по этой картине.
Но вот он отвернулся от окна — новая мысль явилась ему. Вытянув руки и прихлопнув ладонями о пол, он перевернулся вниз головой и, приподняв одну бровь, прошелся по полу на руках. Мысль состояла в том, чтобы нанести краткий визит Двойняшкам. Он давно уже не был у них. Далеко за кровлями на глаза ему попалась окраина тех пустынных мест, где арочный проход вел из некоего забытого коридора в серый мир голых комнат, в одной из которых сидели в заточении их светлости Кора и Кларис. Их присутствие там, как и присутствие их скудных пожитков, никак не сказывалось на общем ощущении запустелости. Напротив, сестры, казалось, лишь делали пустоту этих уединенных мест более полной.
Поход туда отнял бы у Стирпайка без малого час, но беспокойство томило его, и мысль навестить сестер показалась ему привлекательной. Присогнув руки в локтях, — он все еще разгуливал по комнате вверх ногами, — Стирпайк резко оттолкнулся от пола и, точно акробат, в один мах встал на ноги.
Через несколько мгновений Стирпайк, скрупулезно заперев комнату, отправился в путь. Шел он быстро, чуть приподняв и выдвинув вперед плечи в присущей только ему постановке тела, придававшей каждому его движению вид и целеустремленный, и злоумышляющий.
Кратчайшие пути, которые он выбирал в лабиринтовой паутине проходов замка, приводили его в странные места. В одних над ним громоздились отвесные, безоконные стены. В других голые, мощеные кирпичом или камнем просторы расстилались вокруг — огромные, пыльные пустоши, где сквозь щели брусчатки пробивались разнообразные сорные травы.
Споро перемещаясь из одного места в другое, из мира бессолнечных коридоров в панораму развалин, которыми непререкаемо правили крысы, из развалин — в странные области, где пути были почти вглухую забиты подростом, а резные фасады холодил аквамариновый плющ, — Стирпайк ликовал. Все пробуждало в нем ликование. То обстоятельство, что только ему одному и хватило предприимчивости, чтобы обследовать эту глушь. Его неугомонность, и сметливость, и страстная тяга взять в свои руки бразды, деспотические или иные, верховной власти.
На востоке высоко над ним в продолговатом овальном окне голубого стекла горело солнце. Окно сверкало, как лазурит, как самоцвет, свободно свисающий с серой стены. Не сбавляя хода, Стирпайк вытащил из кармана маленькую, отполированную, прекрасной работы рогатку, вложил в мошну ее пулю — и следом, как бы в одно движение, натянулась и освободилась резинка, и Стирпайк вернул рогатку в карман.
Он продолжал идти, но лицо его было повернуто туда, где в высокой серой стене сияло окно.
Он увидел, как в стекле появилась пробоинка, и сразу за тем словно осыпался голубой порошок, а только потом послышался далекий, схожий с выстрелом звук.
Высоко на востоке в разбитом окне появилось лицо.
Лицо очень бледное. Тело под ним обтягивала мешковина, кроваво-красный попугай сидел на плече, — но Стирпайк ничего этого не увидел, он уже вступил в иные места и какое-то время оставался в тени, передвигаясь под слитным ландшафтом лишаистых черепиц.
Достигнув, в конце концов, арочного прохода, ведшего к жилищу Двойняшек, Стирпайк помедлил и обернулся, чтобы окинуть взглядом серую перспективу. Воздух здесь был промозгл, нездоров; запах гниющего дерева и волглого камня наполнил легкие Стирпайка. Он окунулся в атмосферу распада — распада, полного собственной озлобленной силы — более мощного и неумолимого, чем какая ни на есть свежесть, — удушающего и иссушающего любую вибрацию жизни, любую надежду.
Другой, пожалуй, и содрогнулся бы, но молодой человек всего лишь провел языком по губам. «Вот уж, точно, местечко, — сказал он себе. — Ничего не скажешь, самое то, что нужно».
Однако стрелки часов ползли, времени на размышления не оставалось, и потому он повернулся спиной к холодным пространствам, где вздувались и прогибались длинные стены, где штукатурка обвисала и покрывалась испариной от холода и безжизненной жары, от немощей умбры и недомоганий оливковой краски.
Дойдя до двери, за которой взаперти сидели Двойняшки, он вытащил из кармана связку ключей и, выбрав один, изготовленный им самим, отпер замок.
Дверь подалась его нажиму с натужным, скрежещущим звуком.
Сколь ни туги были петли двери, Стирпайку потребовалось не больше секунды, чтобы распахнуть ее настежь. Если б ему пришлось побороться, чтобы войти, с разбухшей древесиной, повозиться с замком, надавить плечом на сырые филенки, — даже если бы звук шагов Стирпайка предвестил скорое его появление, — и тогда увиденное им, сколь оно ни было странно, не окатило бы молодого человека столь необычайным, фантастическим ужасом.
Ни звука не произвел он. Никак не предупредил о своем приходе — и однако ж Двойняшки с белыми, как свиное сало, лицами стояли перед ним рука в руке. Они разместились прямо за дверью, на которую, надо думать, неотрывно смотрели. Они походили на восковые либо алебастровые фигуры, или же на зверьков, застывших стойком над своими норами; взоры сестер были, казалось, прикованы к лицу хозяина, рты полуоткрыты как бы в ожидании лакомства — некоего привычного сигнала.
Никакого выражения не обозначилось в глазах Двойняшек, да там для него и места-то не было, ибо каждый из глаз по отдельности заполняло чужеродное тело, в каждой из четырех остекленелых зениц великолепнейшим образом отражался молодой человек. Пусть те, кто хоть раз пробовал передавать любовные письма сквозь игольное ушко или писал стихи на булавочных головках, — пусть они воспрянут духом. При всей грубости и суровости обращения с ними, сестрам так и не дано было уяснить степень собственной их топорности, ибо не дано было увидеть, как голова и плечи Стирпайка наклоняются, уместившись в бусины, самое равноотстояние которых (Двойняшки застыли щека к щеке) словно служило оправданием жуткой повторяемости всего кошмара в целом. Крохотные и совершенные в микрокосме зрачков, эти четыре мирка, тождественные и ужасные, поблескивали между их век. Казалось, они — изображенья Стирпайка — написаны одним-единственным волоском либо хоботком пчелы — ибо даже белки его глаз светились в них, точно хрустальные. Когда же стоящий в двери Стирпайк откинул назад голову — откинул, повинуясь внезапному побуждению, — четыре его головы, величиной не превосходившие зернышек, откинулись в то же мгновение, и восемь глаз сузились, выглядывая из четырех микроскопических зеркал — созерцая оригинал, высящегося в двери молодого человека, от которого зависели теперь уж недолгие, бездеятельные жизни сестер, — на человека с сузившимися глазами, малейшее движение коего было и их движеньями.
Неведенье глаз Двойняшек о том, что они отражают, было вполне естественным, неестественно было бы, если б глаза сестер, доносившие изображенье Стирпайка до их идентичных мозгов, хоть в малой мере отвечали за волнение в груди каждой из них. Ибо казалось, что сестры не чувствуют ничего, ничего не видят, что они мертвы, а на ногах держатся только каким-то чудом.
Стирпайк мгновенно понял, что в его отношениях с Корой и Кларис завершилась еще одна глава. Ставшие глиной в его руках, они теперь уже не были глиной, если только глине не свойственно нечто не просто непредсказуемое, но и зловещее. И не только зловещее — твердокаменное. Отныне он знал: сестры вышли из повиновения, самый состав их изменился, — они остались, как прежде, сестрами, но ужесточились, обратились в кремень.
Все это можно было понять с первого взгляда. Но вот, внезапно, возникло нечто, ускользнувшее от зоркости Стирпайка. Сейчас скажу — что. Из глаз сестер исчезло его отражение. Их светлости, сами того не ведая, изгнали его. Нечто иное пришло ему на смену — и так же, как молодой человек не ведал прежде, что отражается в их глазах, точно так же не ведал он сейчас и того, что больше уж не отражается: что обменялся в хрусталиках сестер местами с обухом топора.
Однако Стирпайк мог видеть, что сестры на него больше не смотрят, — что взгляды их устремлены на что-то, находящееся над ним. Они не подняли кверху лиц, хоть сделать это было б только естественно, ибо то, на что они уставились, находилось выше линии их взглядов. Обе завели вверх глаза — так, что белизна засветилась меж век. Но если не брать в расчет это движенье глазных яблок, сестры даже не шелохнулись.
Справившись с боязнью, что оторвав хоть на секунду взгляд от сестер, он попадет в какую-то неведомую западню, Стирпайк глянул вверх и сразу увидел в дюжине футов над собою здоровенный топор, свисающий из сложного переплетения шнуров и веревок, которое, подобно сплетенной в потолочной мгле паутине, удерживало в нужном положении холодную, сероватую тяжесть стального обуха.
Спиной вперед вылетел молодой человек из дверного проема. Мгновенно захлопнул он дверь и еще не успел повернуть ключ в замке, как услыхал глухой удар, с которым топор врезался в пол там, где он только что стоял.