Когда Флэй услышал, как прямо под ним тихо отворилась дверь, он затаил дыхание. Несколько мгновений никого видно не было, затем некая фигура, еще более темная, чем сама темнота, выступила из двери в коридор и быстро двинулась к югу. Дверь затворилась, и Флэй спустился с шедшего над входом в покой Стирпайка длинного каменного полка, повисел на длинных костлявых руках, растянув их до последней возможности, и спрыгнул на пол, лишь несколькими дюймами отделенный от его ступней.
Отчаяние, порожденное в нем невозможностью уловить хоть что-то из происходящего в комнате, было сравнимо лишь с ужасом, охватившим его, когда он понял, что тайной гостьей Стирпайка была сама Фуксия.
Он чувствовал, что Фуксия в опасности. Ощущал это всем нутром. Но и не мог так вот вдруг, среди ночи, объявить девушке, что ей что-то грозит. Собственно, не мог и сказать что именно: он и сам того не знал. Приходилось действовать наобум, и Флэй прошептал в темноте несколько слов, надеясь, что слова эти послужат предостережением, хотя бы вследствие ужаса перед сверхъестественным, который они ей внушат.
За Фуксией Флэй проследовал лишь до места, с которого смог убедиться, что она добралась до своей комнаты без помех. Только это и мог он сделать, не окликая ее и не обгоняя, ибо пребывал в совершенной растерянности, смущении и испуге. В невзрачной жизни Флэя любовь к этой девушке была чем-то стоявшим от всего прочего особняком. Как ни был он привязан к Титусу, именно память о Фуксии — не о мальчике и не о каком-то еще живом существе — сообщала кремневой тьме его души толику теплоты, казавшейся столь чуждой его натуре, которая знала одно лишь служение Горменгасту, этой абстракции широко раскинувшегося камня.
И он сознавал, что обязан заговорить с нею этой ночью. Смятение, читавшееся в ее движениях: Фуксия то и дело переходила с шага на бег, — служило достаточным доказательством того, что она безумно устала и — чего Флэй страшился пуще всего — попала в беду.
Флэй не ведал, что сказал или сделал Стирпайк, но знал: юнец причинил ей боль, — и если бы не открывшаяся наконец возможность отыскать хоть что-то, обличающее негодяя, Флэй вернулся бы к комнате, из которой вышла Фуксия, и, дождавшись, когда Стирпайк переступит ее порог, голыми руками отодрал бы пегую образину его от головы.
Тяжкая боль сжимала лоб возвращавшегося в роковой коридор Флэя, мысли его вихрились, гоняясь одна за другой в сумятице гнева и домыслов. Флэй не мог знать ни того, что каждый шаг не приближает его к привычной комнате, но отдаляет от нее — отдаляет во времени и в пространстве, — ни того, что сегодняшние приключения не только не подходят к концу, но напротив, по-настоящему лишь начинаются.
Стоял уже самый глухой час ночи. Флэй возвращался медленно, с трудом волоча ноги, временами приостанавливаясь, чтобы прижаться лбом к холодным камням, а боль била, как молотом, за глазами его и угловатым лбом. Один раз ему пришлось присесть, и он целый час провел на нижней из выдолбленных временем ступеней каменной лестницы; длинная борода его опадала на колени, обтекала их острые изгибы и падала дальше, так что торчавшие в разные стороны, со струнами схожие волосы, всего на несколько дюймов не доходили до пола.
Фуксия и Стирпайк? Что это может значить? Какое кощунство! Какой ужас! И Флэй скрежетал во мраке зубами.
Замок безмолвствовал, как некое зарубленное секирой чудовище. Недвижное, бездыханное, распластанное. Казалось, ночь, подкрепляя мрак свой своим же безмолвием, тщится доказать бессмысленность любых помышлений о приходе зари. Нет никакой зари на свете. Заря — лишь выдумка тьмы, бабушкина ночная сказка, незапамятно древняя, повторяемая век за веком в извечной тьме; пересказываемая и пересказываемая гномовым деткам в подземных проходах и пещерах Горменгаста — сказка из иного мира, где камни, и кирпичи, и побеги плюща, и железо можно не только ощупывать и обнюхивать, но и видеть, где они освещаются и обретают краски, где в предопределенное время медовый свет разливается на востоке, и тьма осыпается, точно окалина, и то, что там называют зарей, встает над лесами, подобное воплотившемуся мифу, ожившей легенде.
То была ночь с мордой быка. Но морду эту стягивало вервие, и кляп торчал изо рта ее. Ночь с глазами гиганта, закрытыми клобуком.
Единственным, что слышал Флэй, был стук его сердца.
Уже много позже, в неустановимый час той же ночи или черного, ровно смоль, утра, господин Флэй, давно миновавший дверь в коридоре, невольно остановился, едва начав пересекать маленький, окруженный аркадами дворик.
Вряд ли его могла испугать единственная обозначившаяся в небе полоска багровой желтизны. Ведь знал же он, что заря неотложна. И уж верно не красота этой полоски остановила его. Ни о какой красоте Флэй и не помышлял.
В середине двора росло терновое дерево, и внимание Флэя приковал угольный силуэт той части его, что перерезала желтизну рассвета. Очертания старого дерева Флэй знал слишком хорошо и потому теперь пригляделся к корявому, ветвистому стволу повнимательнее. Ствол показался ему толще обычного. Более-менее ясно Флэй различал лишь ту его часть, что рассекала полоску рассвета. Часть эта вроде бы изменила привычные очертания. Похоже, кто-то стоял, прислонясь к стволу и чуть увеличивая его толщину. Верх незнакомой фигуры перечеркивался ветвями, и Флэй пригнулся, чтобы увидеть ее на большем протяжении. Теперь, глядя под другим углом, он смог яснее разглядеть то, что располагалось под нависающей кроной, и мышцы Флэя напряглись, поскольку ему представилось, что на фоне просвета в небе — одевавшего все остальное, и на земле, и вверху, еще большей чернотой — непонятный очерк сужался слева от ствола в нечто, схожее с шеей. Беззвучно опустился Флэй на колени и тогда-то, опустив голову и возведя глаза, он увидел не заслоненный ничем профиль Стирпайка. Тело юнца и затылок сливались с деревом, словно все они вырастали из земли, как единое существо.
Стало быть, так. Общая тьма наверху и внизу. Горизонтальная струя шафрановой желтизны и, подобный кривому мосту, соединяющему верхнюю тьму с нижней, силуэт грубого ствола тернового дерева и профиль среди ветвей.
Что он делает здесь, в темноте, одинокий, недвижный?
Флэй распрямился и приник к ближайшей колонне аркады. Ясно очерченное лицо врага его тут же заслонилось ветвями. Но то, что задержало внимание Флэя, — непривычный очерк ствола — распознавалось теперь, как согнутый локоть молодого человека и линия его таза и бедра.
Ни на миг не задумавшись над своей инстинктивной уверенностью в том, что затевается новое злое дело, господин Флэй изготовился к длительному, если понадобится, бдению. Ничего не было дурного в том, чтобы стоять, прислонясь к терновому дереву, и наблюдать, как первое сияние утра пробивается сквозь желтоватый просвет, — даже если к дереву прислонялся не кто иной, как Стирпайк. Не существовало ни единой причины, по которой он не мог бы в любое мгновение вернуться к себе и лечь спать либо предаться иному, равно невинному занятию.
Флэй сознавал, что попал в один из тех промежутков времени, где любое рядовое событие обращается в нечто необычайное. Слишком тревожным, слишком чреватым опасностями было это утро, чтобы в нем смогло сохраниться что-либо заурядное.
Стирпайк же, который замер, прислонясь к стволу дерева, будто застывшая от холода гибкая сталь собственных его тайных злоумышлений, всматривался в желтоватый свет. Он уже понял, что если ему и предстоит сделать какой бы то ни было шаг к достижению своих целей, сделать его надлежит сейчас. Сколько бы ни хотелось ему отсрочить осуществление своих замыслов, он не мог отмахнуться от ощущения настоятельной необходимости действия — ощущения, что при всей логичности его разума время работает против него.
Да, никаких доказательств его вины по-прежнему нет. Но существует нечто, почти столь же неприятное. Смутное чувство, что власть его того и гляди пойдет прахом; что земля поплыла под ногами; что при всей основательности его положения сам Горменгаст таит в себе нечто, способное одним махом смести его во мрак. Сколько бы ни говорил он себе, что никаких серьезных ошибок не совершил, — что немногие его просчеты, при всей их прискорбности, неизменно касались дел незначительных, чувство это не покидало его. Оно обуяло Стирпайка, когда хлопнула дверь: когда Фуксия ушла, и он остался один в своей комнате. Чувство это было для Стирпайка внове. Он не верил ни во что, чего не способны были так или иначе обосновать клетки его проворного мозга. Помимо неудобств, которые оплошность его могла — на краткий срок — доставить ему, чем еще могло грозить ему то, что случилось несколько часов назад? Какие претензии — или даже обвинения — могла предъявить ему Фуксия, кроме того, что он, Распорядитель Церемонии, был с нею груб?
Нет, с этой стороны опасаться ему было нечего. Но если негодование Фуксии разверзло, пусть и не по воле ее, черную бездну, в которую он вглядывался ныне, то что же есть эта бездна, почему она так глубока и почему так черна?
Впервые на памяти Стирпайка сон, сколько он ни был желанен, не шел к нему. Однако привычка обращать к своей пользе любое мгновение укоренилась в нем глубоко — а в распоряжении Стирпайка имелось лишь время, в которое весь замок лежал по постелям.
И Флэй тоже знал все это. Знал, что стоять, прислонясь к дереву, и созерцать восход солнца — вовсе не в природе Стирпайка. Равно как и долгие размышления. Юнец был человеком отнюдь не романтическим. В слишком большой мере жил он от мгновенья к мгновению, чтобы копаться в своей душе. Нет. По какой-то другой причине стоит он здесь, ожидая — чего?
Господин Флэй снова опустился на колени и, почти коснувшись подбородком земли, еще раз возвел маленькие глазки вверх, чтобы опять вглядеться в резкий, острый, как бритва, профиль на фоне желтоватой полоски. И пока он стоял на коленях, в голову ему практически одновременно пришли две мысли. Первая: Стирпайк дожидается света, который позволит ему пройти непривычным путем. Пройти этот путь он хочет тайком, но при этом не заблудиться, а даже сейчас тьма еще оставалась плотной, полоска света, багровой линейкой лежавшая на черном востоке, нисколько не освещала ни землю, ни небо вокруг. Всю свою светозарность сохраняла она для себя — шафрановой инкрустации по черному дереву. Догадка Флэя была такова: силуэт ожидает, когда забрезжит свет — тогда и локоть его, и бедро изменят свои очертания, тогда этот профиль отделится от тернового дерева, а тело, гибкое, как у рыси, углубится во мглу. Но не только оно. За ним последует Флэй, и тут старика, еще стоящего на костлявых коленях, с головою, поникшей к земле, по которой разостлалась его борода, осенило, что ему понадобится союзник — не для поддержки, не для безопасности, но как свидетель. Что бы он ни узнал, что бы ни ждало его впереди, сколь бы невинным или кровавым ни оказалось оно, в итоге все сведется к его слову против слова бледного молодого человека. К слову изгнанника против слова Распорядителя Ритуала. Даже просто вступив в пределы замка, он уже совершил тяжкий грех. Сама Графиня отправила его в изгнание, и стало быть, не пристало ему выдвигать против должностного лица обвинения, не имея для них никакого подспорья.
И едва эта мысль явилась ему, Флэй вскочил на ноги. По его разумению, он располагал от силы четвертью часа, чтобы успеть разбудить… но кого? Выбора у него не было. Одни только Титус и Фуксия знали, что он возвратился в замок и тайно живет в Глухих Залах.
Разумеется, нелепо было и думать и о том, чтобы нарушить покой Фуксии, — как и о том, чтобы позволить ей приблизиться к Стирпайку. Что же до Титуса, он почти уж набрал полный свой рост. Вот только характер его больно уж переменчив — то мальчик мрачен, то возбужден. Достаточно крепкий для своих лет, Титус предпочитал расходовать силы, напрягая скорее воображение, чем тело. Флэй его не понимал, но доверял ему и знал, что ненависть Титуса к Стирпайку породила разлад между юным графом и Фуксией. Нет сомнения: юноша присоединится к нему, и все же Флэй на миг усомнился, что ему достанет храбрости втянуть наследника Горменгаста в дело, предположительно опасное. Тем не менее, Флэй сознавал, что долг его, требующий разоблачения возможного врага, — превыше всего, ибо от этого зависит безопасность и юного Графа, и того, что он олицетворяет. И самое главное: Флэй сталью длинных своих мышц и крепостью зубов костлявых своих челюстей поклялся, что какая бы опасность ни грозила ему самому, юноша не пострадает.
Итак, ни мгновения не теряя, он повернулся, снова прошел открывающейся в аркады дверью, и устремился на выполнение того, что в минуту более здравомысленную счел бы решительно невозможным. Ибо что может быть чудовищнее, чем поставить под угрозу жизнь его светлости? Однако сейчас Флэй думал только о том, что разбудив Титуса и отправив его охотиться за добычей смутной, как тень подозрения, он, возможно, приблизит день, когда сердце Горменгаста, очищенное и верное, вновь забьется, никакой опасности не подвергаясь.
С каждым мгновением желтая полоса в небе ярчала. Флэй несся с нескладной скоростью хищного паука, длинные ноги его пожирали коридоры по четыре фута за шаг, переносили его через лестницы так, словно он шагал на ходулях. Но приблизившись к дортуарам, он стал передвигаться с осторожностью татя.
Дверь дортуара Флэй отворял постепенно. Справа от нее располагалась спаленка присмотрщика. Услышав за деревянной перегородкой тихий наждачный шорох, Флэй узнал дыхание старика, с давних дней занимавшего эту сторожевую должность, и понял, что с этой стороны ему опасаться нечего.
Но как найти Графа? Фонаря у Флэя не было. Если не считать дыхания сторожа, в дортуаре стояла полная тишь. Время поджимало, приходилось действовать наугад. Два ряда кроватей тянулись к юго-западу. Почему он поворотил к правой стене, Флэй не знал, но поворотил он без колебаний. Нащупав железную спинку первой кровати, он склонился над нею.
— Светлость! — прошептал он. — Светлость! — Ответа не было. Флэй перешел ко второй и пошептал снова. Он вроде бы услышал, как голова повернулась на подушке, но и не более того. Флэй повторял это слово, торопливо и хрипло, у изножья каждой кровати. — Светлость… светлость!.. — но ничего не происходило, а время шло. Наконец, у четырнадцатой кровати он пошептал три раза, ибо скорее почуял, чем услышал, некое шевеление в темноте под собою. — Светлость! — еще раз шепнул он. — Лорд Титус!
Кто-то сел в темноте и Флэй услышал, как у мальчика перехватило дыхание.
— Не бойтесь, — горячо прошептал Флэй и рука его задрожала на спинке кровати. — Не бойтесь. Вы Титус, Граф?
Ответ последовал сразу.
— Господин Флэй? Что вы здесь делаете?
— Есть у вас куртка и чулки?
— Да.
— Оденьтесь. И за мной. Потом объясню, светлость.
Титус молча выскользнул из постели, нащупал башмаки и одежду и, собрав их в узел, прижал обеими руками к груди. Вдвоем они добрались на цыпочках до двери дортуара, а очутившись снаружи, торопливо зашагали во мраке — бородатый мужчина придерживал мальчика за локоть.
В верху лестницы Титус оделся; сердце его колотилось. Флэй стоял рядом, и когда мальчик был готов, оба стали молча спускаться по лестнице.
Пока они приближались к дворику, Флэй короткими ломанными фразами внушил Титусу не очень связное представление о причине, по которой его разбудили и потащили в ночь. Сколько ни разделял Титус подозрения Флэя и его ненависть к Стирпайку, он начинал побаиваться, что Флэй свихнулся. Разумеется, коротать ночь, прислонясь к терновому дереву, — занятие для Стирпайка весьма необычное, но ничего преступного оно в себе не содержит. И к тому же, с какой, гадал он, стати сам-то Флэй оказался там — и почему этот оборванный лесовик так возжаждал, чтобы он, Титус, был с ним рядом? Да, несомненно, приключение получается увлекательное, а то, что Флэй отправился разыскивать его, крайне лестно, однако Титус плохо понимал, что подразумевает Флэй под необходимостью иметь свидетеля. Свидетеля чего? Что, собственно, предстоит ему засвидетельствовать? Как ни глубоко засела в Титусе мысль, что Стирпайк — человек по природе своей гнусный, юноша все же никогда не подозревал его в каких бы то ни было поступках, не связанных с выполнением долга перед замком. Ненависть Титуса к Стирпайку не имела сколько-нибудь вразумительных оснований. Титус просто ненавидел его за то, что он вообще существует.
Впрочем, когда они добрались до аркад, и Титус, лежа рядом с Флэем на земле, вгляделся вдоль указующей руки старика и вдруг, внезапно, после долгого и бесплодного осмотра дерева, увидел резкий профиль, заостренный, если не считать выпуклого лба, как осколок стекла, — он понял, что лежащий рядом с ним костлявый человек безумен не более, чем он сам, и впервые в жизни ощутил на языке едкий привкус пьянящего страха, воодушевление испуга.
Он осознал также, что оставить Стирпайка здесь и вернуться в постель было бы равносильно умышленному бегству от этого пронизавшего его до костей дуновения опасности.
Он прижался губами к уху своего спутника.
— Это двор Доктора, — прошептал он.
Несколько мгновений Флэй молчал, поскольку сказанное не имело для него почти никакого значения.
— Ну и что? — ответил он почти неслышным шепотом.
— Дом совсем близко отсюда, — прошептал Титус, — прямо за двором.
На этот раз молчание продолжилось подольше. Выгоды, которые давало ему наличие еще одного свидетеля и второго телохранителя для мальчика, Флэй увидел сразу. Но что подумает Доктор о его появлении после стольких лет? Смирится ли с незаконным возвращением Флэя — даже зная, что предпринято оно для блага замка? И захочет ли — в дальнейшем — наотрез отрицать, что знал об этом возвращении?
Титус зашептал снова:
— Доктор за нас.
По представлениям Флэя, он уже так глубоко увяз в этой истории, что спорить по поводу каждой новой проблемы, обдумывать каждый шаг, бессмысленно. Если б он вел себя благоразумно, то и поныне сидел бы в лесу, а не лежал на земле, уставясь на человека, невиннейшим образом подпирающего дерево. А то, что профиль, рисующийся на фоне шафранной зари, выглядит резким и жестоким, еще ничего не доказывает.
Нет. Надо доверяться минутным порывам, набраться храбрости и рискнуть всем своим будущим. Ни на что, кроме решительных действий, времени не осталось.
Заря, хоть она уже и разгулялась вовсю на востоке, здесь покамест задерживалась. Света в воздухе не было — только полоска насыщенных красок. Но рассвет мог просиять уже в любую минуту, а солнце — подняться над неровными башнями.
Времени терять не приходится. Через минуту-другую нельзя будет перейти двор, не привлекши внимания Стирпайка, а с другой стороны, и сам он может решить, что света для задуманного им похода достаточно, и, внезапно скользнув во мрак, безнадежно затеряться среди тысячи путей.
Дом Доктора стоит по ту сторону двора. Чтобы достичь его, необходимо обогнуть двор, в середине которого растет терновое дерево.
Подчиняясь указаниям Флэя, Титус снял башмаки и, подобно Флэю, поступившему так со своими сапогами, связал их шнурки вместе и повесил связку на шею. Поначалу Флэй решил идти вместе с Титусом, но едва он сделал несколько беззвучных шагов, Стирпайк исчез, и это напомнило Флэю, что следить за движениями юнца возможно лишь с места, на котором они лежали. С Докторовой стороны двора понять, остается ли он еще под деревом или ушел, не удастся.
Прошла целая минута, прежде чем Флэй сообразил, что ему следует делать — да и то, решение явилось лишь потому, что одна его рука нашарила в драном кармане штанов кусочек мела. Ибо для Флэя мел означал лишь одно. А именно — след. Но кто же станет делать пометки? Ответ был только один, а причин у него имелось две.
Во-первых, коли одному из них предстоит остаться здесь, чтобы приглядывать за Стирпайком, и в случае, если тот уйдет от тернового дерева, последовать за ним, оставляя меловые метки на земле или стенах, эту далеко не простую работу лучше всего выполнит Флэй — и не только потому, что он давно уже наловчился скрытно продвигаться по лесу, а если Стрипайк заметит преследователя, опасность будет все же грозить ему, Флэю, а не Титусу, но и потому, — это во-вторых, — что Доктор, узнав о происходящем, с большей готовностью и быстротой последует за юным Графом, нежели за давним изгнанником, господином Флэем, от которого он может потребовать предварительных объяснений, а те займут немалое время.
И потому Флэй объяснил Титусу, как тому надлежит действовать. Он должен разбудить Доктора, причем без шума. Каким образом — Флэй не знает. Это уж мальчик пусть придумает сам. Он должен внушить Доктору, что времени терять нельзя. Осведомлять его о том, что все предприятие зиждется на догадках, что, по здравому рассуждению, нет решительно никаких причин вытаскивать Доктора из постели — не нужно. То, что здесь, под открытым небом, нет ни листа, который не шептал бы об измене, ни камня, который не бормотал бы предостережений, — вовсе не тот довод, который следует предъявлять человеку, внезапно вырванному из сна. И все же Титус должен внушить Доктору, что дело отсрочек не терпит. Титусу с Доктором придется вернуться вокруг двора туда, где Титус сейчас затаился с Флэем, потому что только отсюда и можно сказать, стоит ли еще Стирпайк под терном, — если, конечно (что вполне может случиться), вдруг не покажется солнце. Если оно не покажется, и если Стирпайк так и останется под деревом, они найдут господина Флэя там, где Титус оставит его; если же Стирпайк уйдет, уйдет и господин Флэй, и тогда им придется сразу подойти к терну и, коли достанет света, последовать по меткам, которые станет оставлять Флэй. Если же будет слишком темно, чтобы различить метки, пусть последуют за ним, как только достаточно рассветет. Двигаться придется быстро, чтобы успеть нагнать господина Флэя, но — и это самое главное — совершенно беззвучно, потому что в темноте расстояние между Флэем и Стирпайком может, по необходимости, опасно сократиться.
Ощупью продвигаясь от колонны к колонне, Титус начал огибать двор. Ноги в чулках никакого шума не производили. Один раз пуговица на рукаве куртки чиркнула по каменному выступу, звук получился такой, словно треснул сучок, и Титус замер на месте и мгновенье-другое тревожно вслушивался в тишину, однако за звуком ничего не последовало — и немного погодя мальчик уже стоял у стены Докторова дома.
Между тем, Флэй, вытянувшись, лежал под колонной по другую сторону двора, подперев бородатый подбородок костлявыми ладонями.
Ни на миг не отрывал он взгляда от видневшегося на фоне зари очерка головы. Желтая полоса расширялась, становилась все ярче, не походя уже на свечение, которое живописец мог бы передать с помощью красок.
И вглядываясь так, он заметил первое движение. Голова задралась, лицо обратилась к ветвям над нею, рот открылся в зевке. Словно зевнула ящерица — с острыми, беззвучными, безжалостными челюстями. Словно все уже было обдумано, и из какого-то рептильного прошлого вырос и растворился, подобно рефлексу, зевок. Да так оно и было — стоя под деревом, Стирпайк, вместо того, чтобы купаться в жалости к себе и горестно размышлять о своих ошибках, сводил воедино и перегруппировывал в упорядоченном уме каждую частность своего положения, замыслов, отношений не только с Фуксией, но со всеми, с кем приходилось иметь дело, преобразуя путаницу этих отношений и замыслов в рабочую схему — в шедевр хладнокровной систематизации. И все же, составленный им план, при всей сжатости и определенности его, получился почему-то менее, чем обычно, микроскопически тщательным во всякой детали. Впервые Стирпайку пришлось изготовиться к тому, что придется рискнуть. Настало время свести воедино сто и одну нить, которые так долго тянулись из одного конца замка в другой. А это требует действий. На миг можно расслабиться. Пусть этот рассвет станет его собственностью. Нынче ночью он ошеломит Фуксию, ослепит ее, пробудит; если же эта затея провалится — растлит, да так, что она будет скомпрометирована в наивысшей степени и попадет ему в руки вся, без остатка. В теперешнем ее настроении девушка слишком опасна.
А днем? Он зевнул еще раз. Обдумывать больше нечего. Планы составлены. И все-таки, одна неувязка осталась. Не в логике его разума, но вопреки ей — провисший конец, который должно упрятать. То, что разум его счел доказанным, глаза покамест не видели. Глаза — вот что требовало подтверждения.
Он провел языком по тонким, сухим губам. Повернулся к востоку. Лицо его окатил желтоватый свет. Оно просияло, точно карбункул, когда первый прямой луч восходящего солнца внезапно пробил тьму, осветив выпирающий лоб Стирпайка. Темно-красные глаза молодого человека глядели в самую середку этого косого луча. Стирпайк выбранил солнце и скользнул прочь из света.