Глава шестьдесят пятая

Мысль о дошедшем до последней черты ослушании не столько задерживала, сколько подталкивала его в ночи. Оступаясь, он ощущал на затылке гневное дыхание возмездия. Он еще мог вернуться, но как ни билось его сердце, даже не подумал об этом ни разу. Воображение, до самых глубин взбудораженное ею, гнало Титуса вперед. Лица ее он не видел. Голоса не слышал, и все же то, что с течением лет обратилось в фантазию — о деревьях и мхах, золотых желудях и летящей девочке — фантазией больше не казалось. Все это было здесь. Сейчас. И Титус бежал к ней сквозь духоту и тьму; бежал к реальности.

Вот только тело его устало до невероятия. Ему приходилось бороться с тошнотворной жарой, и наконец, когда до предгорий оставалась еще целая миля, Титус упал на колени, потом завалился на бок и остался лежать, купаясь в поту, уткнувшись распаленным лицом в ладони.

Однако разум его покоя не знал. Разум так и бежал, спотыкаясь. И пока Титус лежал с закрытыми глазами, он тысячу раз видел, как Та одолевает увитую плющом стену в безумной красоты полете — без малейших усилий, ошеломительно дерзкая, с вызывающе отвернутой от него маленькой головой, так изящно сидящей на шее, — вся она с какой-то бесплотной легкостью плыла в его сознании.

Лежа так, он сотни раз видел ее и сотни раз переворачивался с бока на бок, а воздушная фея все летела, летела, и ноги ее, казалось, скорее плескались, словно водоросли, за телом, чем творили его неземную скорость.

А затем он услышал хриплый рев пушки, и, прежде чем умолкло тяжелое, спотыкающееся эхо, снова вскочил и пустился в опасный бег во мраке, туда, где массивная глыба Горы Горменгаст вставала в незрячей ночи. Единственный пушечный выстрел традиционно служил предупреждением об опасности. Титус знал, что он означает: не только то, что исчезновение его обнаружено, но что и мать заподозрила его в пренебрежительном непочтении к Горменгасту.

Его хватились, когда пришло время подтянуть на балкон три отобранных изваяния и предъявить их толпе. Как будто мало было тошнотворной жары и страшно набухшего неба; мало ужаса, насылаемого извергом, бродящим со своей рогаткой по Горменгасту; мало неслыханного похищения статуэтки прямо из пламени, мало вида летящей сквозь него «Той» — теперь еще и чести замка было нанесено неслыханное оскорбление, коснувшееся не только служителей его, но и резчиков.

Сначала решили, что юного графа сморила жара. Мысль эта осенила Поэта и он, с дозволения Графини, удалился в комнату за балконом. Однако мальчика там не нашел. Проходили минуты, всеобщее раздражение нарастало, и только тягостность удушающей ночи и навеянная ею вялость толпы удерживали людей от вспышки огульного буйства.

Страшная эта ночь оставила долгий след. Она затронула и пошатнула некие непреложные основы жизни Горменгаста.

Во времена, когда сам дьявол сорвался с цепи, когда все силы сосредоточены на поимке его — как не оцепенеть от того, что замок поражен в самое сердце свое вероломством его светлейшего олицетворения, наследника священных камней, семьдесят седьмого графа?

Между тем, это порождение рока уже поднималось во тьме по склону, спотыкаясь о древесные корни, одолевая подлесок, фанатично продвигаясь вперед.

Как сможет он отыскать ее, когда солнце встанет над чащами и заиграет на нехоженых отрогах Горы Горменгаст, Титус и представления не имел. Он просто верил, что сила, которая увлекает его, не преминет себя проявить.

И все же настал час, когда мрак сгустился настолько, что дальнейшее продвижение стало невозможным. Титус удалился от замка настолько, что достаточно затерялся во тьме и мог избегнуть скорой поимки. Он знал, что уже составляются поисковые отряды, что первый из них, возможно, успел выступить в поход. Знал и то, что посылка на поиски даже одного человека развяжет руки Стирпайку. И этого ему не простят.

Соотнесут ли его исчезновение с внезапным появлением «Той», сказать он не мог. Возможно, это совпадение само бросается в глаза. Но одно он знал совершенно точно: для всякого обитателя замка, не говоря о законном его властителе, даже отдаленная связь с кем-то из Внешних есть грех, венчающий все грехи, — и тем больший грех совершил граф Горменгаст, отправясь на поиски отпрыска жалкого сброда, к тому же еще — отпрыска внебрачного. Знал, что для всех, начиная с матери и кончая последним лакеем, равно отвратна даже мысль о таком предприятии. Оно похуже самой бесстыдной измены. Мало того, оно сквернит весь его род.

Все это Титус знал. Но поделать с собой ничего не мог. Разве что притвориться — если его все же поймают, — что близящаяся гроза помутила его рассудок. Изменить что-либо он был бессилен. Нечто куда более исконное, чем традиция, владело им. Поймают — значит, поймают. Если его заточат в темницу или выставят на всеобщее поругание — стало быть, он того заслужил. Лишат наследства — винить останется только себя. Он дал пощечину богу, ударил его по старческому лицу. Все так… все так… но пока ночная жара окутывала Титуса полудремотой, мысли его вращались не вокруг огорчения матери, оскорбления, нанесенного замку, его измены или тревог сестры, но влеклись к существу, полному неистовой, бесстыдной дерзости — такой же, как он, бунтарки, упивающейся своим бунтом: мятежницы, подобной поэзии в ее юном полете.

Загрузка...