Минуты шли, и Титуса охватывало все большее беспокойство. И дело было не в том, что приготовления к штурму затопленной комнаты производились нерасторопно или бестолково, а в том, что гнев его не только не ослабевал, но набирал новую силу.
Два образа то и дело проплывали перед его глазами — создание тонкое и неукротимое, девочка, бросающая вызов ему, Горменгасту, грозе, и все же невинная, как воздух или молния, что убила ее; и маленькая, голая комната, в которой, смежив веки, одиноко лежит на носилках сестра, столь мучительно близкая. И ничто, кроме мести за них обеих, кроме удара, который он должен нанести, его не интересовало.
Поэтому он не остался у окна, глядящего на ярко освещенную, тяжело волнующуюся воду. Он покинул комнату, спустился по внешней лестнице и перешел в одну из лодок — к этому времени пещеру Стирпайка уже взяли в кольцо настолько плотное, что на волнах покачивались десятки ставших ненужными суденышек. Титус приказал гребцам доставить его к внутреннему полукругу лодок, сплошной дугой обложивших окно. Он переходил с одной вздымающейся посудины на другую, пока не оказался перед окном и, глядя по-над водой, не увидел наполненную яркими отблесками комнату так ясно, что без труда различил даже детали картины, висевшей на дальней стене.
Графиня же избрала путь прямо противоположный — и хотя мать с сыном не видели друг друга, пути их пересеклись в янтарном свете, ибо пока Титус вглядывался в затопленную комнату, Гертруда поднималась по внешней лестнице. Ей тоже пришла в голову мысль пробиться в комнату, разобрав полы над окном — Графиня понимала, что никто не сможет вплыть в стирпайкову западню, не подвергая себя огромной опасности. Конечно, с виду комната казалась пустой, но кто может знать, что таится в тени ближайших к окну углов или у стен по его сторонам?
Именно там и должен был прятаться Стирпайк, если он вообще находится в комнате.
Вот Графиня и вспомнила о комнате наверху. Войдя в нее и убедившись, что замысел ее уже исполняется, Графиня подошла к окну и глянула вниз. Ненадолго прекратившийся дождь возобновился, сплошные, косые струи его били в стены, так что Графиня, не проведя у окна и минуты, промокла до нитки. Постояв так немного, она повернула голову влево и оглядела стену. Стена уходила в мокрую даль. Графиня взглянула вверх — целые акры камня вставали, истекая водою, в ночи. Впрочем, огромный фасад был вовсе не пуст: из каждого окна его торчало по голове. И каждая голова казалась в свете факелов неотличимой по цвету от стены, из которой она выступала, как будто владельцы голов были, подобно горгульям, высечены из камня, — и каждое лицо обращалось к сверкающим баркам, вздымавшимся на волнах у входа в пещеру.
Однако, пока Графиня оглядывала «изваяния», выпиравшие слева от нее из стены, словно бы начал работать некий механизм вычитания. Казалось, будто стену охватывает, растекаясь по ней, замешательство. Головы исчезали одна за другой, пока левая часть стены не опустела.
Графиня повернулась в другую сторону — там, наоборот, десятки голов все еще торчали наружу, облитые факельным светом, но скоро и они начали исчезать, и тоже одна за одной.
Графиня вновь обратила взгляд к тому, что происходило прямо под нею, и сразу бесчисленные мокрые лица, словно их высосало наружу, выпростались из замковых стен, как выпрастываются из-под панцирей головы черепах.
Маленький ялик, который перетащили через лодочный кордон, находился уже в футе от окна. В ялике сидел человек с толстым веслом в руках. Черная кожаная шляпа с широкими полями защищала его глаза от дождя. В зубах он сжимал длинный кортик.
Нелегко ему было подобраться к окну между барками. Ялик его опасно раскачивался, черпая бортами золотистую воду. Ветер разгулялся уже до того, что слышно было, как воет он над заливом.
И тут Титус окликнул человека в ялике, приказывая ему вернуться.
— Пусти меня первым, — крикнул он. — Назад, слышишь? Отдай кинжал мне.
Лицо сестры проплыло поперек окна. И Та заплясала, подобно русалке, по яркой воде. Титус оскалил зубы.
— Дай мне убить его! Мне! — опять закричал он, словно помолодев в этот миг на четыре года, ибо вновь обратился в мальчишку, доведенного силой своего воображения до истерики. Человек в ялике заколебался, оглянулся, и тут из стены над ним взревел голос:
— Нет! Клянусь кровью любви! Держите мальчика!
Двое мужчин накрепко вцепились в Титуса, уже собравшегося прыгнуть в воду.
— Тише, господин мой, — сказал один из них. — Его там может и не быть.
— Как это? — орал, вырываясь Титус. — Видел я его или нет? Пусти! Ты знаешь, кто я? Пусти меня!
Стирпайк был неподвижен, как полка, на которой он, скрючась, лежал. Только глаза его двигались туда-сюда, туда-сюда — от пилы, прогрызавшей себе круговую дорожку в досках над ним, к сиянью воды внизу, на котором в любое мгновение мог объявиться нос ялика. Он услышал донесшийся сверху рев Графини: «Нет!», и понял, что когда потолок вскроют, она первой заглянет сюда — и уж конечно, все сразу увидят его, съежившегося в отраженном свете.
Расколоть каждую голову, какая высунется из потолочной дыры, оставив круглые камушки торчать во лбах врагов подобием красноречивейших надгробий, — да, очень может быть, что так он и поступит, и все же Стирпайк знал: у врагов пока нет решительных доказательств его присутствия здесь. А как только он пустит в ход свое смертоносное оружие, поимка его станет всего лишь вопросом времени.
Ясно, что остановить человека, размеренно орудующего пилой, он не в состоянии. Уже три четверти круга описала она в гниющих досках. Уже падали в кружащую воду куски древесины.
Все зависит от того, когда в пещере появится ялик. Через минуту в дереве наверху образуется здоровенный округлый глазок. И когда ожидание ялика уже стало нестерпимым, нос его возник, взбрыкивая, словно конь, прямо под Стирпайком, резко рванул вперед, а следом показалась и близкая, хоть тронь ее, широкополая шляпа гребца — мужчины с кортиком в зубах.
Удостоверившись, что опасность миновала и Титус в воду не спрыгнет, Графиня вернулась туда, где человек с пилой разминал затекшую руку перед последней дюжиной нырков и подскоков нагревшегося, скрежещущего железного полотна.
— Первый, кто сунет голову в дыру, скорее всего получит камушек в лоб. В этом, судари мои, можете не сомневаться.
Слова она произносила медленно. Руки уперты в бока. Голова высоко поднята. Грудь вздымается неторопливо, как волнуемое море. Азарт травли владел и ею, но на лице Графини он не обозначался ничем. Все ее помыслы сосредоточились на смерти изменника.
Но что же творится с Титусом? Всплеск его чувств, горечь тона, явственное отсутствие любви к ней — все это, желала она того или нет, стало частью охоты на Стирпайка. Речь шла уже не о чистом, открытом поединке Дома Гроанов с предавшим его бунтарем, ибо семьдесят седьмой Граф был, по собственному его признанию, и сам опасно близок к измене.
Графиня вернулась к окну, и пока она приближалась к нему, Стирпайк, в голове которого забрезжила новая мысль, полностью переменившая его планы, засунул рогатку в карман, взял нож, медленно и бесшумно поднялся на ноги и замер, слегка ссутулив из-за близости потолка плечи и пригнув голову.
Человеку в лодке, добровольно взявшемуся исполнить рискованное предприятие, было вовсе не до того, чтобы высматривать врага: все его внимание поглощало управление яликом — волны, которые теперь разбивались снаружи о стену и заплескивались в окно, обратили затопленную комнату в игралище мятущейся воды.
И все-таки наступила минута, когда обманчивое затишье бесчинствующей стихии в первый раз позволило ему, повернув голову, оглядеть через плечо часть комнаты, в которой находилось окно. И он тут же увидел подсвеченное снизу лицо Стирпайка.
Едва заметив его, человек в ялике задохнулся от ошеломленного ужаса. Он не был трусом — он самочинно вызвался в одиночку проникнуть в пещеру и теперь готов был биться, как никогда не бился прежде, но в нависшем над ним неподвижном теле юноши читалось нечто настолько жуткое, что у добровольца подвело живот. В тот миг достать смельчака мог разве что брошенный нож — бедняга уже собрался приложить к губам свисток, свисавший на шнурке с его шеи, и дунув в него, уведомить всех, как то было условлено, что Стирпайк обнаружен, но тут ялик подхватила новая, только что проникшая в комнату волна, которая покатила вдоль стен, как будто желая омыть всю пещеру. Доброволец налег на весло, но ничто не могло уже удержать ялик, заскользивший вдоль западной стены в темный угол стены «приморской».
Как только ялик рванулся вперед и, ударяясь носом о камни под Стирпайком, словно бы вознамерился выскочить в окно, Стирпайк прыгнул вперед и влево и с оглушающей, при всей его легкости, силой пал на добровольца. Ни на какую борьбу времени не оставалось, всего за три секунды нож, трижды пройдя между ребрами несчастного, трижды пронзил его сердце.
Нанося третий из молниеносных ударов, Стирпайк, лицо которого заливал пот, похожий в свете факелов на свежую кровь, поднял маленькие глаза к потолку и увидел, что пиле остался до завершения круга всего только дюйм. Еще миг — и он предстанет перед Графиней и прочими как на ладони.
Труп лежал рядом с ним в лодке, которая, приняв удар летящего тела Стирпайка, зачерпнула одно-два ведра воды. Возможно, это притормозило ее стремительный бег вдоль стены. Так или иначе, Стирпайку удалось, вбив ногу в боковую колонку близкого уже окна и ухватив весло, одолеть вместе с яликом слабеющий натиск воды, пока последнее из ее завихрений снова не выкатилось через окно в наружное «море». За несколько секунд передышки он, покачиваясь в относительной тьме внешнего угла комнаты, успел сорвать с покойника широкополую кожаную шляпу и насадить ее себе на голову. Затем стянул с обмякшего, тяжелого тела куртку и мгновенно влез в нее. Все, времени не осталось… Послышавшиеся сверху удары известили его, что там выбивают выпиленный круг половиц. Ухватив труп под мышки и под колени, Стирпайк напрягся до последнего и перевалил его через борт: мертвое тело камнем ушло под взбаламученную воду.
Теперь нужно было справиться с яликом — не только не дать ему перевернуться, но и расположить прямо под дырой в потолке. Пока Стирпайк, вонзая тяжелое весло в воду, подталкивал ялик к середине комнаты, деревянный круг упал с потолка, и новый, полившийся сверху свет образовал в центре Стирпайкова логова подобие сияющего озерца.
Но вверх Стирпайк не глядел. Он боролся, как демон, стараясь удержать лодчонку в круге верхнего света, а затем закричал сиплым голосом, который если и не походил на голос убитого, то уж во всяком случае не имел ничего общего с его, Стирпайка, голосом.
— Госпожа моя! — крикнул он.
— Что там? — невнятно отозвалась сверху Графиня.
Один из ее людей осторожно подбирался к отверстию.
Снова голос снизу:
— Эй, наверху! Графиня с вами?
— Это доброволец! — воскликнул человек у отверстия и настолько осмелел, что даже заглянул вниз. — Это доброволец, госпожа! Он прямо под нами.
— Что он говорит? — крикнула Графиня — глухо, ибо в сердце ее впился кромешный страх. — Что он говорит, любезный? Во имя любви к камню!
И она шагнула вперед, и увидела футах в двенадцати под собой широкополую шляпу и плотную куртку. Она хотела окликнуть добровольца, поскольку тот и не думал поднимать голову, однако первым тишину нарушил его голос. Ибо наступило подобие тишины, хоть дождь шипел, задувал ветер, и волны били о стену. Воцарившееся напряжение придавило все звуки природы. Напряжение и страх, что жуткая птица упорхнула.
Голос прозвучал из-под шляпы:
— Скажите ее светлости, что здесь никого! Комната затоплена. Выхода нет, только окно. Двери приперты водой. Ничего, только вода, так и скажите. Тут и ресницу не спрячешь! Он исчез, если и был здесь, в чем я сомневаюсь.
Графиня опустилась на колени, словно собираясь помолиться. Сердце ее обмерло. Настал миг, единственный миг, позволявший схватить и убить врага Горменгаста. Сейчас, когда весь мир только и думал, что о поимке его и наказании. А этот человек внизу кричит: «Только вода, так и скажите».
Но что-то в ней восставало против того, что столь великие приготовления, столь грозное скопление сил замка могут оказаться бесплодными, да и что-то еще, таящееся в ней намного глубже, отказывалось принимать уверенность, иррациональную уверенность в том, что этот день станет днем отмщения, всего лишь за игру ее жаждущего мести воображения.
Опершись на локти, Графиня свесила голову ниже уровня пола.
На первый взгляд, все было безнадежной правдой. Спрятаться негде. Стены пусты, если не считать нескольких заплесневевших картин. Вместо пола — вода. Она вгляделась в человека внизу.
Верно, бороться с неугомонным взбуханием волн в пещере ему трудновато — странно однако, что доброволец не бросил ни единого взгляда на потолок — туда, где, ведь он же знает об этом, лежат, с ожиданием следя за ним, зрители.
Совсем недавно Графиня видела, как он усаживался в лодку и, гребя, проходил между барками. Смотрела она из окна, в лицо ей бил дождь, Графиня гадала, что именно доброволец найдет в комнате. Несомненно, Стирпайк тоже поджидал бы его. Уверенность в этом, сохранившаяся несмотря на пустоту внизу, заставила ее еще раз вглядеться в человека, уверяющего, что в комнате нет ничего, кроме воды.
То, что сложением он похлипче, нежели ей казалось, сразу бросилось Графине в глаза, но не породило в ней никаких подозрений. Однако тут ее взгляд, вновь оторвавшись от добровольца, прошелся по изгибу стены и уперся в нечто, до того Графиней пропущенное. Справа от единственного окна тени ложились гуще, и Графиня не заметила, что там что-то свисает с потолка. Сначала она не могла ничего различить — вроде, висит на гвозде какой-то предмет футов в шесть длиной, — но постепенно, пока глаза ее привыкали к необычному дрожанию отраженного света, озарявшего косыми лучами то одну часть предмета, то другую, она осознавала, что глядит на челнок Титуса… челнок, украденный Стирпайком… тот, в котором он заплыл в эту самую комнату. Но где же, в таком случае, Стирпайк? Комната пуста — в ней только и есть что вода, челнок и доброволец. На своих двоих из нее не выбраться — да и зачем, если у тебя имеется лодка, столь юркая и надежная? Ладно, Стирпайк куда-то исчез, но почему же челнок его свисает с потолка?
Вновь обратив взгляд к широкополой шляпе, Графиня отметила плечи под нею, отметила нервную силу движений и проворство, с которым доброволец управляется с лодкой, и ощутила первую тень сомнения — уж больно он изменился, странным и удивительным образом утратив сходство с крепышом, которого она прежде видела в лодке. Однако сомнение было настолько смутным, что Графиня не сразу поняла, какие из него могут следовать выводы. И все-таки некоторое беспокойство, подобие подозрения, все нарастало, пусть и неясное, — и его хватило, чтобы Графиня набрала побольше воздуху в грудь и затем, голосом такой мощи и звучности, что человек под нею вздрогнул:
— Доброволец! — взревела она.
Похоже, лодка доставляла мужчине внизу столько хлопот, что не позволять ей черпать воду и одновременно поглядывать на Графиню было для него делом попросту невозможным.
— Госпожа моя? — откликнулся он, лихорадочно орудуя веслом, чтобы оставаться прямо под нею. — Да, госпожа моя?
— Ты ослеп? — послышалось с потолка. — Или в башке твоей сгнили глаза?
Что это может значить? Уж не увидела ли?..
— Почему ты не доложил о нем? — загудел голос. — Разве ты не видел его?
— Очень… трудно… держаться на плаву, госпожа моя, не говоря уж…
— Челнок, милейший! Для тебя ничего не значит, что лодка изменника свисает с потолка? Покажи-ка мне свое…
Но в этот миг новый вал прорвался сквозь окно внизу и завертел лодку Стирпайка, как древесный лист, — и пока та крутилась, волны били ее в борт с такой силой, что лодку отнесло с середины затопленной комнаты, и Графиня мельком увидела под широкими полями шляпы белизну и багровость кожи: и почти в тот же миг глаза ее оторвались от этой добычи, поскольку сразу под лодкой всплыло из воды пустое лицо, покачалось с секунду, похожее на булку, и снова кануло в воду.
Все обмерло в Графине — два лица, появившиеся одно за другим, с быстротою, почти и невероятной, обратили ее хандру, ее унылые мысли, ее голодную злость и разочарование во внезапный, поправший все это всплеск духовной и физической силы. Гнев Гертруды пал, как удар хлыста, на воды внизу. Она увидела, с мгновенным промежутком меж ними, и пегого предателя, и добровольца.
Почему лодка подвешена к потолку — вопрос этот, как и десятки других, не представлял ни малейшего интереса. Все это были вопросы праздные. Кроме смерти мужчины в широкополой шляпе, значение имело только одно.
На миг ей пришло в голову, что стоило бы попытаться его обмануть — вряд ли увидел он голову, появившуюся над волнами, вряд ли понял, что она заметила пятнистость его лица. Но на игры в обман и улещиванье времени не осталось — да и тянуть было нечего. Конечно, она могла бы отправить на внешние лодки тайный приказ ворваться в комнату и пленить Стирпайка, когда внимание его отвлечется от окна каким-нибудь сброшенным сверху в воду предметом, но подобные тонкости представлялись Графине в ее настроении, требовавшем мгновенной, все разрешающей расправы, никчемными.
Титус перестал бороться и ждал только, когда два хама, которые (с верноподданническими, разумеется, намерениями) спасали его от него самого, на миг ослабят хватку, дав ему возможность рвануться, освобождаясь от них.
Они держали его за куртку и ворот, с двух сторон. Руки Титуса, оставшиеся свободными, понемногу подползали, сближаясь, к груди, пока наконец ему не удалось украдкой расстегнуть на куртке пуговицу.
Десятки набившихся в лодки людей, укачиваемых вздымающейся и опадающей водой, промокших, уставших, поскольку им приходилось то и дело снова разжигать гаснущие факелы, не способны были понять, что происходит в затопленной пещере или в комнате над нею. Они слышали голоса, слышали несколько взволнованных вскриков, но об истинном положении дел не имели никакого понятия.
Однако внезапно сама Графиня показалась в окне, и звучный голос ее прорезал ветер и дождь.
— Внимание на всех лодках! Всем молчать! Доброволец убит. Изменник, надевший его куртку и шляпу, находится сейчас под самым окном, в комнате, которую вы окружили. — Она примолкла, ладонью отерла с лица воду, и вновь ее голос, еще окрепший… — Четырем центральным лодкам подойти к окну на кормовых веслах. На носу каждой поставить трех вооруженных людей. Лодки начнут двигаться, когда я махну рукой. Изменника вынести уже мертвым. Оголите ножи!
В минуту, когда Графиня еще бросала в шторм последние слова, общее возбуждение достигло высшей точки: люди и лодки — все качнулось к пещере, так что четырем центральным лодкам оцепления не без труда удалось расцепиться и выстроиться в ряд.
В этот-то миг Титус, обнаружив, что хватка его караульщиков, зачарованно уставившихся на окно роковой комнаты, ослабла, рванулся вперед, внезапно выдрал руки из рукавов и, пронизав группку стоявших в лодке людей, бросился в воду, оставив в руках своих стражей пустую куртку.
Он не спал уже много часов. Почти не ел. Он жил, сжигая ободранные окончания нервов, подобно фанатику, гуляющему по гвоздям. Его начинало лихорадить. Глаза расширились, их жгло. Неописуемые волосы Титуса липли, как водоросли, ко лбу. Зубы стучали. Его бросало то в жар, то в холод. Страха он не испытывал. Не потому, что был храбр. Просто страх остался где-то позади. Потерялся. А страх бывает разумным, даже мудрым. В Титусе же в эти мгновения мудрости не было ни на грош — как и инстинкта самосохранения. Чувств в нем не осталось никаких вообще, кроме разве жажды со всем этим покончить. Измученное сердце его возлагало на Стирпайка, большей частью несправедливо, вину за все — за смерть сестры, за смерть его Страсти, стремительной феи.
И вот он плыл, торжествуя. Вода, озаренная факелами, смыкалась над ним. Он поднимался и падал с ней вместе, руки его разбивали волны. Все, что небо извергло из утробы своей, из своих колоссальных резервуаров, разбивалось теперь о его чело. Он торжествовал.
Титуса трясло все сильнее. И слабость его возрастала вместе с неистовой яростью. Возможно, он просто спал. Возможно, все было бредом — головы в тысячах окон, лодки, мотавшиеся, точно золотые жуки, у подножья полночных высот; затопленное окно, зевая, ждущее трагедии и крови; окно вверху, в котором маячила мать, и красные волосы ее тлели, и лицо походило на мрамор.
Возможно, он плыл навстречу смерти. Неважно. Он знал, что делает, и что должен сделать. Выбора у него не было. Вся его жизнь прошла в ожидании. Вот этого. Этого мига. Всего, чем он был, всего, чем он станет.
Но кто же плыл внутри него, чьи члены были его членами, чье сердце — его сердцем? Кем был он — чем был он, сражающийся с яркой водой? Был ли он графом Горменгаст? Семьдесят седьмым властителем? Сыном Сепулькгравия? Сыном Гертруды? Сыном Дамы в окне? Братом Фуксии? О да, он был ими всеми. Был братом девушки с натянутой до подбородка белой простыней и черными волосами, разбросанными по снежно-белой подушке. Он был им. Братом не ее светлости — но лишь утонувшей девушки. Не олицетворением чего бы то ни было. Только собой. Существом, которое могло бы оказаться рыбой в воде, звездою в небе, листком или камнем. Он был Титусом — быть может, если потребно слово, — но и не более, — о нет, не Горменгастом, не семьдесят седьмым, не Домом Гроанов, всего лишь душою в теле, плывшем сквозь пространство и время.
Графиня видела его из окна, но сделать ничего не могла. Он плыл не к зеву пещеры, узкий вход в которую уже заградили лодки, но к одной из внешних лестниц, через неравные промежутки поднимавшихся из воды по фасаду замка.
Впрочем, и времени, чтобы следить за его продвижением, у Графини не осталось. Трое пловцов уже бросились в воду, открывая охоту. Теперь, увидев, как первые лодки входят в пещеру, она повернулась спиной к окну и возвратилась в середину комнаты, к огромному глазку, вкруг которого стеснилась группа ее командиров. Пока она приближалась, рослый мужчина, стоявший у дыры в полу на коленях, отвалился назад с окровавленным подбородком. Четыре передних зуба его были выбиты и постукивали вместе с маленьким камушком во рту, голова раненого сотрясалась от боли. Остальные немедля отпрянули от опасной дыры.
И в этот миг Титус вошел в комнату, на каждом шагу оставляя за собой мокрые следы. Явственно видно было, что он измучен жаром и усталостью, что ревущий в нем огонь сделал его неуправляемым. Бледная от природы кожа Титуса пылала. Все особенности тела его казались подчеркнутыми.
Чувство соразмерности, унаследованное им от матери, — способность выглядеть крупней, чем он есть, превышать свой природный размер, бросалось теперь в глаза. Казалось, что в двери вошел не просто Титус Гроан, но некая абстракция, прототип, что даже вода, пропитавшая одежду его, обрела размер героический.
Черты его лица, скорей резковатые, стали еще резче и проще. Дрожащая от волнения нижняя губа, отвисала, как у ребенка. Но светлый взгляд, почти всегда угрюмо уклончивый, сверкал теперь не только от жара, но и от вожделения мести — встречаться с ним было совсем не приятно, — и в то же самое время леденел от решимости доказать, что владелец его — мужчина.
Он видел распад своего сокровенного мира. Видел его персонажей в деле. Пришла пора и ему выйти под свет софитов. Был ли он Графом Горменгаст? Был ли семьдесят седьмым? Нет, именем молнии, что убила ее! Он был Первым — человеком на утесе, освещенным факелом мира! И весь он был здесь — ничто не оставлено позади, ни мозг, ни сердце, ни дух — личность в своем праве — человек с ногами, с руками, с чреслами, с головой, с глазами и зубами.
Словно слепой, подошел он к окну. Он не кивнул матери. Он предал ее. Что же, пусть теперь смотрит — вот он! Пусть теперь смотрит!
Титус, еще выпрастываясь из куртки и бросаясь в воду, сознавал, что устремляется к единственной блистающей в его разуме цели. Для опасений места в нем не осталось. Он знал, что только ему назначено обрушиться на олицетворение всяческой власти — на Стирпайка, холодного, рассудочного зверя, — и только он, Титус, должен прикончить его. Оружием Титуса был короткий и гладкий нож. Он уже обмотал тряпкой его рукоять. Он стоял у окна, стиснув обеими руками подоконник, и озирал фантастическую, залитую светом факелов сцену. Дождь перестал, и ветер, до сей поры такой шумный, с удивительной внезапностью стих. Высоко на северо-востоке луна выпуталась из удушливых облаков.
Подобие пепельного света накрыло Горменгаст, на залив опустилось безмолвие, нарушаемое только плеском воды о стены: ветер хоть и прекратился, но напор воды не унялся.
Титус не мог бы сказать, почему он стоит здесь. Может быть, потому, что подойти к беглецу ближе ему все равно не удалось бы, — затопленное окно отвергало его, а круглое отверстие в полу охранялось. Здесь, вдали от своей стражи, он, по крайней мере, был близок к человеку, которого собирался убить. Но и не только. Он знал: роль, что выпала ему, — не роль зрителя. Знал: люди-загонщики, как бы ни были они вооружены, — не соперники загнанному ими лукавому зверю. И не верил, что можно одним лишь численным превосходством одолеть изверга, столь увертливого и изобретательного.
Ничто из названного не образовывало в его голове сознательных доводов. К разумным обоснованиям чего бы то ни было он оставался неспособным. И точно так же, как Титус знал, что ему надлежит ускользнуть от стражей и доплыть до ступенек, — точно так же знал он, что должен войти в эту комнату и встать у окна.
Внезапно снизу донесся страшный крик и следом другой. Когда первая из четырех лодок протиснула нос в окно, у Стирпайка не осталось иного выбора, как только отвести свой челнок к задней стене комнаты, и он дважды, в быстрой последовательности, натянул и отпустил свою смертоносную резинку. Следующие три камушка полетели в факелы, торчавшие из железных колец по бортам первой лодки: два сорвались, крутясь, в воду и с шипением затонули.
Эти три камушка были последними его боеприпасами — не считая оставленных над окном.
Был еще нож, но Стирпайк понимал, что метнуть его можно только один раз. Враги бесчисленны. Лучше держать его при себе как кинжал, чем бросить, потратив на убийство какого-нибудь ничтожества.
К этому времени враги были уже совсем рядом — на расстоянии протянутого весла. Ближайший замертво свисал с лодки. Те два крика изданы были людьми, стоявшими на носу: одному камушек попал по ребрам, другому угодил в скулу. Тот, что кулем муки обвисал в воду, бороздя ее волосатой рукой, не успел даже крикнуть: переход его из этого мира в следующий оказался столь быстрым, что времени на протесты у него не осталось.
Истративший все камушки Стирпайк отшвырнул рогатку; тело его, последовав за нею, ушло в глубину, и он поплыл под килями лодок. Он нырнул глубоко и был совершенно уверен, что сверху его не увидят, поскольку заметил, что при множестве отражений на воде под поверхностью ее ничего различить невозможно.
Единственный в первой лодке человек, который еще сохранил способность кричать, не теряя времени осведомил мир о случившемся. Голос, в котором облегчения звучало больше, чем чего бы то ни было, хоть обладатель его и старался скрыть свои чувства, прокричал:
— Он нырнул! Под лодки! Вы, в третьей лодке, присматривайте за окном! За окном присматривайте!
Стирпайк быстро скользил сквозь кромешную тьму. Он знал, что должен уплыть как можно дальше, прежде чем вынырнуть, чтобы глотнуть воздуха. Но, как и Титус, он смертельно устал.
Когда он достиг окна, половина запасенного им воздуха уже покинула легкие. Левой рукой он нащупал каменную подпорку. Киль третьей лодки находился над его головой, немного правее. На миг Стирпайк, подняв голову, замер, но затем оттолкнулся, пронизал, задев шершавый подоконник, нижнюю половину окна, резко свернул влево и заскользил вдоль стены. В шести футах над мраком, в котором он плыл, сверкающая вода плескала о стену под окном Графини.
Стирпайк, разумеется, помнил, что прямо над ним стоит одна из двух барок. Он плыл под деревянным чудовищем с мостками, ощетинившимися факелами, с тупорылым, набитым людьми носом.
Чего он не знал, всплывая, чтобы снова наполнить легкие — они почти уже разрывались, — воздухом, так это того, имеется ли между бортом длинной барки и возносящейся над нею стеной, имеется ли там зазор, в который могла бы просунуться его голова.
Прежде он замковых барок не видел и не знал, встают ли их борта из воды отвесно или немного вздуваются в стороны. В последнем случае у него был шанс укрыться под изгибом борта, каковой, достигая самой стены, оставил бы длинный закрытый сверху канал, в котором он, пусть ненадолго, мог бы затаиться и отдышаться.
Всплывая, Стирпайк пытался нащупать стену. Пальцы его растопырились, готовые коснуться грубых камней, однако его ждало потрясение, ибо коснулись они не камня, но спутанной, волокнистой, жесткой подводной попоны буйно разросшегося стенного плюща, покрывавшего столь изрядную часть замковых стен. Стирпайк позабыл, что проскальзывая в краденом челноке в роковую затопленную комнату, видел длинные усики плюща, забыл, что лик замка был не только изъязвленным, покрытым оспинами глазниц, в которых когда-то сверкали стеклянные очи, но и застланным уходящей вверх пеленой черных растений.
Цепляясь за подводные ветви, Стирпайк поднимался, и вот голова его ударила в корпус барки, выпиравший, прижимаясь к стене.
И тогда он понял, что смерть близка к нему как никогда. Ближе, чем в те минуты, когда за него цеплялись горящие руки мертвого Баркентина. Ближе, чем в часы, когда он взбирался по стене на заветный чердак Фуксии. Ибо воздуха в его легких осталось всего на несколько мучительных секунд. Путь загражден. Борт барки выступал, смыкаясь со стеной под поверхностью воды и не позволяя продвинуться дальше. Никакого воздушного кармана тут не было. Только сплошная вода. Но даже при том, что в виски его бил огромный молот отчаяния, Стирпайк цеплялся за плющ. Тянуть самого себя вверх, хватаясь за его внешние плети, означало бы в конечном итоге попасть на длинную, узкую, залитую водой кровлю. Но насколько глубок он, этот погруженный в полночную влагу запутанный лабиринт — лабиринт бесконечных листьев, волосистых пальцев и рук?
Стирпайк сражался, напрягая все, какие у него оставались, силы. Сражался с плющом. Раздирал преграждавшую путь пелену листвы. Втаскивал себя вовнутрь плюща. Рвал связки, ломал мелкие, раскисшие кости, раздвигал ребра и, хоть те норовили восстановить древние свои изгибы, пролезал между ними. И пока он тащился, цепляясь, вверх, некий голос внутри него и далеко-далеко повторял: «Ты еще не достиг стены… ты еще не достиг стены…».
Впрочем, он еще не достиг и воздуха, — и наконец в миг, когда Стирпайк лишился способности удерживать дыхание, он сделал первый, неизбежный глоток воды.
Мир почернел, однако руки и ноги Стирпайка, повинуясь чему-то вроде рефлекса, еще продолжали секунду-другую волочь его дальше, покамест он, откинув назад голову, не лишился чувств, и тело его не замерло, подпираемое переплетающимися ветвями.
Прошло какое-то время, прежде чем он открыл глаза и понял, что лишь подобие маски его выступает из воды. Он находился в чем-то вроде вертикального леса, в подросте, на цыпочках тянувшемся вверх. И никаких усилий, чтобы удержаться на месте, Стирпайку, как он обнаружил, прилагать было не нужно. Он словно лежал в люльке. Стал мухой, завязшей в затопленной паутине. И все же, последняя судорога рвавшегося кверху тела выдвинула его лицо из воды.
Медленно повел он глазами. Он находился всего на несколько дюймов выше трапа барки. Что там на ней, он не видел, но сквозь прорехи листвы сверкали, как самоцветы, факелы, и, лежа на руках гигантского ползучего растения, Стирпайк вслушивался в летевший сверху голос:
— Всем лодкам отойти от входа в пещеру. Немедленно перестроиться, отгородив залив. Зажечь на борту каждый факел, каждый фонарь, каждую лучину! Прокинуть под килями лодок веревки! Этот мерзавец способен спрятаться и под рулем. Клянусь всеми богами, в нем больше жизни, чем в вас во всех… — Ветер вдруг стих, и в наступившем безмолвии голос графини звучал, как орудийная канонада: — Ад кромешный, он же не русалка! Нет у него ни плавников, ни хвоста! Он должен чем-то дышать! Дышать должен!
Лодки, плеща веслами, отплыли, две барки, покачивавшиеся на спокойной воде, оттолкнули от стены. Но пока всякого рода суда и суденышки отходили в простор залива, выстраиваясь в линию, достаточно длинную, чтобы никакой пловец не смог ее обогнуть, Титус, стоявший пообок матери у окна, едва ли сознавая, что она рядом или что лодки отходят — при всей суматохе, при всем неистовстве и громовости материнских приказов, — не отрывал фанатичных глаз от чего-то, находившегося почти прямо под ним. То, во что уперся взгляд, казалось достаточно невинным, да никто, кроме Титуса в его горячечном состоянии, и не стал бы так пристально вглядываться в маленький участок плюща, лежащий на фут выше воды. От прочих участков, которые можно было наугад выбрать на огромном покрове листвы, этот не отличался ничем. И все-таки Титус, который до того, как мать присоединилась к нему у окна, покачивался взад-вперед в подобии дурманящей тошноты, поскольку долго копившееся воздействие все растущего жара и телесной усталости достигло уже последних пределов, приметил в плюще движение, в котором не смог разобраться — движение, не имевшее отношения к его дурноте.
То было отрывистое, явственное волнение листвы. Все качалось — вода, лодки, весь мир. Однако содрогание листьев не относилось к этому огромному наплыву немочи. Оно произошло не в его голове. Оно возникло в мире под ним — в мире, ставшем безмолвным и неподвижным, как лист стекла.
Догадка внезапно явилась ему, и сердце Титуса забилось быстрее.
И из этой догадки, из самой его слабости подобие силы живительно воспрянуло в нем. То была сила, порожденная не Горменгастом, не гордостью за свой род — эти обаятельные плоды уже подгнили. Ее породила гордость воображения. Он, Титус, изменник, вознамерился оправдать свое существование, побуждаемый к этому гневом, романтизмом, требовавшим теперь не бумажных корабликов, не стеклянных шариков, не чудищ на ходулях и не горной пещеры, не Той, плывущей меж золотистых дубов, — ничего, кроме отмщения, и скорой смерти, и знания, что он больше не зритель, но живой человек, окунувшийся в самую гущу драмы.
Мать стояла у его плеча. Командиры переминались за нею, стараясь получше разглядеть что происходит снаружи. Ошибок делать нельзя. Стоит ему ошибиться, стоит хоть как-то обнаружить свои намерения, и десятки рук вцепятся в него.
Осторожно сунул он нож за пояс — руки дрожали так, словно уже посинели от холода. Титус опять положил ладони на подоконник и скосил глаза через плечо. Мать стояла, скрестив на груди руки. С безжалостной пристальностью вглядывалась она в развернувшуюся перед нею картину. Люди, сгрудившиеся за нею, были опасно близки, но смотрели мимо него — туда, где цепочкой выстраивались лодки.
И тогда, почти еще не решившись, он перевалился — наполовину перескочил — через подоконник и, прежде чем ухватиться, гася стремительность падения, за стебли плюща, пролетел первую полудюжину футов сквозь наружную его бахрому, и повис на переставших наконец подламываться ветвях.
Титус помнил, что маленький, подозрительный участок плюща, на который он нацелился, лежал под окном (теперь заполненным испуганными лицами), из которого он выпрыгнул, прямо под ним, на уровне воды. Он слышал, как выкликают его имя, как над заливом летят к лодкам приказы немедленно остановиться, но все эти звуки неслись к нему из другого мира.
И все-таки, хоть ощущение удаленности от всего, что он делает, удерживало Титуса словно бы зависшим в мире грез, в то же самое время его как магнитом тянуло к основанью стены. В помутнении слабости, отъединенности от всех и вся таился живой порыв, непосредственность цели.
Он почти и не сознавал, чем занято его тело. Казалось, руки и ноги сами принимали решения. И Титус следовал за ними вниз по покрову листвы.
Стирпайк же, переменивший позу, когда непереносимая судорога продрала ему левую ногу и плечо, Стирпайк, надеявшийся, что, осторожно расправив конечности, он никак не нарушит неподвижность наружной листвы, услышал теперь треск ломающихся над его головою ветвей и понял, что его движение привело к результату поистине страшному. После стольких отчаянных усилий спастись от преследователей только самая что ни на есть злая судьба могла постараться, чтобы его отыскали так скоро.
Разумеется, он не знал, что ни кто иной, как юный граф, спускается к нему. Глаза Стирпайка не отрывались от волокнистого клубка темных ветвей прямо над ним. Ясно, что приближавшийся к нему человек не мог продвигаться близко к стене, сквозь самую гущу плюща. Тогда ему пришлось бы перемещаться с улиточьей скоростью, сражаясь с самыми мощными ветками. Преследователь должен соскальзывать по внешней листве и, вероятно, зарыться поглубже в плющ, оказавшись чуть выше Стирпайка, но так и оставшись недостижимым.
Именно таково и было намеренье Титуса, поскольку футах в пяти над водой он остановился и обождал немного, переводя дыхание.
Луна, высоко забравшаяся в небо, делала факелы почти ненужными. Лоно залива покрылось чешуйками. Листья плюща отражали глянцевый свет. Лица в окне казались лужеными и деревянными сразу.
На миг Титус задумался о том, не переместился ли Стирпайк, не взобрался ли выше того места в футе над водой, в котором зримо ожил и затрепетал предательский плющ, не находится ли сейчас он, Титус, в нескольких дюймах от врага, не грозит ли ему скорая смерть. Странным казалось ему в этот миг, что никакая рука с кинжалом не взвилась из листвы и не поразила его, висящего на ветвях. Но ничего не случилось. Безмолвие скорее подчеркивалось, чем нарушалось плеском далеких весел, поднимавшихся и падавших в заливе.
Затем левая ладонь его охватила некий внутренний стебель, и Титус, разведя перед собой пелену листвы, вгляделся в самую ее гущу, где от внезапного вторжения лунных лучей ветки вдруг засветились, точно белая сеть, точно искривленные кости.
Конечно, никто его там не ждал. Нужно зарыться поглубже и спускаться во мгле, пока он не отыщет врага. Луна светила теперь так ярко, что подобье густых сумерек сменило непроглядную ночь листвы. Полная тьма застоялась лишь у глубоко потонувшей в плюще стены. Если бы Титусу удалось пробиться к ней и после спуститься вниз, он, верно, смог бы увидеть, еще не достигнув воды, некие очертания, не принадлежащие ни ветке плюща, ни листу его — некий мреющий средь листьев изгиб или угол, — локоть, быть может, или колено, или выпуклость лба…
Убийца не сдвинулся с места. Да и зачем бы он стал сдвигаться? Не так уж и богат его выбор — между одной люлькой плюща и другой. И что бы выгадал он, сменив одно временное укрытие на другое? Разве ему есть куда бежать? И весь-то покров плюща имел ширину только в семьдесят футов. Его поимка — вопрос времени. Но когда времени всего ничего, оно становится сладким и драгоценным. Он останется здесь. Доставит себе удовольствие: попробует на вкус непривычное блюдо — близкую смерть, лениво покачается на волнах Леты.
Дело не в том, что он утратил волю к жизни. Дело в том, что разум его оставался холодным и точным, и когда он сказал Стирпайку, что жить ему по такой-то и такой-то причине остается лишь несколько часов, противопоставить его логике Стирпайку оказалось нечего. Под ним плескалась вода, дышать в которой он не мог. К северу простирался водный простор, по которому он приплыл бы прямиком в руки поимщиков. Передвигаясь вправо или влево, он, в конце концов, вылез бы из плюща. Карабкаясь вверх, достиг бы десятков окон с физиономией в каждом.
Кто бы ни подбирался к нему сверху, человек этот, надо полагать, оповестил о своих намерениях целый мир, а то и приказ получил сразиться с ним, со Стирпайком. Человек, углядевший движение в плюще.
Странно другое: насколько он слышал, сюда подходила всего одна лодка. Два весла ее поднимались и опускались пока еще вдалеке, но звук их Стирпайк различал ясно; почему же не вся флотилия устремилась к нему?
Пока он водил взад-вперед лезвием по руке, с кривых стеблей над ним ссыпалась пыль, потом в ярде, вроде бы, от его головы затрещала, ломаясь, ветка.
Однако шум этот раздался не прямо над ним. Шум исходил из самой гущи плюща, откуда-то между ним самим и стеной.
Шелохнуться означало бы для Стирпайка выдать себя. Он съежился, точно худосочный ребенок в сплетенной из прутьев люльке. Но правая рука его прижимала кинжал к левому плечу, и он готов был в любое мгновение ударить клинком снизу вверх.
Маленькие, тесно посаженные глаза его горели во мраке от ненатуральной сосредоточенности, но не природный их цвет, каким бы необычным он ни был, проступал в темноте — нет, что-то более страшное. Хрусталики словно отражали цвет крови, омывавшей мозг и заглазья Стирпайка. Тонкие губы ханжи слиплись в бескровную нить.
Стирпайка вновь охватили — и даже с большей силой, — чувства, которые он испытал, когда, глядя на лежавшие у его ног скелеты титулованных сестер, гоголем разгуливал вкруг их останков, словно плененный некоей первобытной стихией.
Ощущение это было до того чужеродно бесстрастной природе его сознательного разума, что у Стирпайка не отыскалось средств понять: что происходит в нем на этом глубоком уровне, — и уж тем более одолеть потребность покрасоваться. Ибо волна высокомерия окатила его, потопив разум в черных, фантастических водах.
Желание оставаться невидимым испарилось. Та сила, что еще сохранялась в его теле, страстно жаждала выставиться напоказ.
Ему уже не хотелось убить своего врага в темноте и безмолвии. Его раздирало желание встать нагим на освещенной луною сцене, с поднятыми руками, распяленными пальцами, и чтобы свежая, теплая кровь стекала с его запястий, омывая предплечья спиральными струйками, дымясь в холодном воздухе ночи, — и вдруг уронить руки, вцепиться пальцами, точно когтями, в грудь и разодрать ее, явив зрителям сердце, подобное черному овощу, — а после, на этой вершине самообнажения, в сладком триумфе греха, произвести некий жест высшего презрения, непристойный и редкостный и наконец на виду у всех башен Горменгаста, облапошить замок, не дав ему осуществить ревностно хранимое право, — и умереть под лучами луны самому, от собственной злой порочности.
Ничего, ничего не осталось от разума, способного презрительно осмеять это желание. Блестящий ум Стирпайка застлало багровое облако. Он барахтался в первобытных болотах.
Наплевав на всякую осторожность, он крушил вокруг себя ветки и треск, с которым те подламывались в тишине, отдавался в каждом окне орудийными залпами. Зрачки Стирпайка обратились в раскаленные докрасна булавочные острия.
Он отдирал толстые стебли плюща, словно вырубая в массе листвы пещеру, бил ногами, сползая все ниже, пока не нашел опору в футе под водой. Левая рука его вцепилась в плотный побег, волосатый, точно собачья лапа.
Нож Стирпайка изготовился к удару. Он закинул голову. В сумраке листьев над ним послышался звук. Кто-то там то ли вскрикнул, то ли задохнулся, и следом огромный пук веток обвалился трескливой кучей, рушась в созданный внезапным неистовством Стирпайка колодец, — рушась с нарастающей скоростью и неся на себе Титуса.
Падая, Титус увидел внизу две горящие красные точки. Увидел сквозь переплетенные ветки плюща.
За несколько мгновений до этого страх напал на него, ибо разум Титуса внезапно очистился — так в сплошноте жарких туч вдруг расчищается пятнышко величиною не более ногтя большого пальца, и за ним проступает небо. И сквозь этот мгновенный просвет в миазмах усталости и жара ворвался страх перед Стирпайком, мраком и смертью.
Но едва только ветви подломились под ним, висящим в переплетенной ночи, едва началось падение, страх снова покинул его. Он говорил себе: «Я падаю. Слишком быстро. Скоро я свалюсь на него. И убью, если сумею».
Пока Титус падал, рука его крепко сжимала нож, и когда он с хрустом проломился сквозь ветви, густо и влажно павшие на забитую сором поверхность потопа, то увидел, как нож сверкнул в его кулаке, подобно осколку стекла, поймавшему пронзительный луч луны. Но лишь на долю летящего мига увидел он сталь тонкого лезвия, поскольку падение отбросило его под лунный свет и внезапно нечто иное, столь же яркое, как лезвие, приковало его взгляд: существо с глазами, как капельки крови, и лбом, похожим на сальный шар, — существо, рот которого, тонкий, как нить, раскрывался и, раскрывшись, искривился по краям, так что никакая иная нота и не могла бы исторгнуться из его полости, кроме той, что прозвенела над заливом, взлетела по древним стенам и обратила в камень примолкших людей — рассветная нота, высокий, самоуверенный клич бойцового петуха.
И едва этот надменный вопль завибрировал в ночи и кукарекающее эхо его запело, заметалось туда-сюда по пустым залам, пока наконец не умерло, истончась, — Титус ударил.
Он не видел тела, в которое погрузился его маленький нож. Только голову с раззявленным ртом и страшные, кровью налитые глаза. Но он ударил во тьму под ними и кулак его вдруг окатило теплой волной.
Как получилось, что Стирпайк первым принял удар — и удар столь смертельный? Стирпайк узнал графа, освещенного, как и сам он, луной. То, что в этот великий миг сам Лорд Горменгаст попал ему в руки и будет сейчас убит, столь отвечало его чувству порядка и соразмерности, что потребность закукарекать стала неодолимой.
Он совершил полный круг. Он отдался нахлынувшим чувствам. Он, рационалист, человек самодостаточный.
И оттого, в пароксизме самопотворства, — или, быть может, в тисках стихийной силы, власти над которой он не имел, Стирпайк отринул доводы разума и упустил то единственное мгновение, в которое мог еще нанести удар первым.
Но когда нож пропорол ему грудь, все его видения расточились. Он вновь обратился в Стирпайка. Стирпайка раненного, истекающего кровью, но покамест не мертвого. Зарычав от боли, он нанес удар, однако в этот же миг Титус свалился без чувств и клинок Стирпайка лишь рассек ему щеку, оставив царапину — неглубокую, но длинную и кровавую. Резкая боль ненадолго прояснила сознание юноши, и он еще раз вонзил нож в темноту под лицом. Мир закружился, и Титус закружился с ним вместе, и снова услышал, далеко-далеко, крик петуха, а открыв глаза и увидев, поскольку ромбик лунного света накрыл их обоих, кулак свой притиснутым к вражьей груди, понял что сил вытащить нож, застрявший меж ребрами тела, повисшего, изогнувшись, как лук, в плотной листве, ему недостанет. Титус смотрел в лицо врага, как смотрело бы, зачарованно и озадаченно, на циферблат часов дитя, не умеющее назвать время, — ибо лицо это обратилось в ничто, в предмет, узкий и бледный, с открытым ртом и тусклыми глазками. Закатившимися.
Стирпайк был мертв.
Когда Титус понял, что это действительно так, ноги его подкосились и он лицом вниз выпал из плюща в воду. И тут же из горл сотен зрителей вырвался крик, и мать, стоявшая наверху в обрамленьи окна, склонилась и губы ее, пока она смотрела на сына, чуть шевелились.
И она, и зрители в окнах вокруг нее и над нею не видели ничего, кроме содроганья листвы у подножья стены. Пролетев по воздуху, Титус исчез, нырнул в густой, лоснистый плющ, каждый вырезной лист которого сверкал под светом луны. На долгие секунды волнение листвы унялось. А затем вспыхнуло снова, пока все вдруг не увидели его и не поняли, что там, под плющом, находятся двое.
Когда же Стирпайк перестал таиться, когда Титус упал в колодец листвы, когда враги обменялись ударами, шум их борьбы, треск веток, плеск и бурленье воды, взрываемой их ногами — все эти звуки разносились над заливом со странной ясностью. Меж тем флотилия опять двинулась, хоть двое наших героев того и не слышали, к замку и теперь находилась совсем недалеко от стены. Капитаны ее ожидали, явившись под стены, услышать новые распоряжения, однако Графиня, неподвижная в лунном свете, заполнившая, точно изваяние, окно, стояла, опустив ладони на подоконник и обратив сосредоточенный взгляд вниз. Но вот крик петуха, торжествующий, страшный, нарушил тупое оцепенение, и когда, немного спустя, Титус вывалился из плюща и кровь из щеки замутила воду вокруг его головы, Графиня, решившая, что он мертв, испустила громовый вопль и ударила кулаком в каменный подоконник.
Дюжина лодок рванулась вперед, чтобы вытащить Титуса из воды, но та, что несколько раньше отошла от флотилии первой, та, чьи весла слышали Титус и Стирпайк, опередила все прочие и скоро была уже рядом с телом. Титуса подняли на борт, однако едва его уложили на дно, как он ошеломил примолкших в ужасе зрителей, восстав, как им показалось, из мертвых, — поднялся на ноги, и, указав на участок плюща, из которого выпал, велел людям в лодке залезть туда.
С мгновение они колебались, поглядывая на Графиню, однако помощи от нее не дождались. Подобие красоты осенило ее крупные, грубоватые черты. Выражение, которое она, сама того не сознавая, приберегала для птицы со сломанным крылом, для мучимого жаждой животного, осветило теперь сцену, лежащую под нею. Лед растаял в ее глазах.
Она повернулась к тем, кто толпился у нее за спиной.
— Ступайте, — сказала она. — Есть и другие комнаты.
Снова поворотившись к заливу, она увидела сына, который стоял на носу лодки и смотрел вверх, на нее. Кровь заливала одну его щеку. Глаза странно светились. Казалось, ему необходимо увериться, что мать здесь, над ним, и ясно видит все происходящее. Ибо как только тело Стирпайка втащили в лодку, Титус взглянул на него, потом опять на Графиню, и тут черное беспамятство завладело им, лицо матери понеслось по дуге, и Титус свалился в лодку, словно в траншею мрака.