С самого рассвета лощина купалась во мраке. На заре полоска почти горизонтального света проскользнула сквозь массу деревьев в смутный угол ее, где выгибало спины стадо гигантских папоротников (их длинные ветви висли, как лошадиные гривы). Они отливали холодным, зеленым, сердитым блеском. Их стоило выставить напоказ. Но длинный луч удалился, словно не найдя того, что искал.
Пока поднималось солнце, лощина, казалось, темнела вместо того, чтобы копить набирающий силу свет. Своды листвы возносились над нею, один объемистый слой над другим обвисал темнеющими пеленами.
Весь день здесь покоилась, окутывая стволы, тьма, страшная дневная тьма, непроницаемая, как ночь.
И при том самые верхние ветви деревьев, верхние слои листвы блистали под безоблачным солнечным небом.
Когда наступал вечер и солнце повисало над западным горизонтом, затопленная мраком лощина начинала светлеть. Пологие лучи изливались с запада; прогалина встряхивалась и затем, безмолвная и неподвижная, точно собственное живописное изображение, раскрывала все свои тайны.
Среди деревьев, растущих в этой округлой низине, было одно, требовавшее немедленного внимания. Обхват его был таков, что прочие деревья, обступившие это, хоть тоже высокие, мощные, выглядели побегами. То был царь. И только один он был мертв.
Однако сама эта мертвенность наполняла его жизнью. Жизнью, не нуждавшейся в апрельских соках. Глыба ствола его походила на башню, возведенную посреди увитой зеленью беседки, и когда свет с запада ударял в нее, глыба светилась, жестко и гладко, как мрамор или слоновая кость, ибо цветом походила на бивень.
Дерево вырастало из устланной сепиевым дерном смутной котловины. Золото пестрило эту больную, гниющую почву там, куда падали прямые лучи, и светлые ромбы удлинялись, покамест садилось солнце.
В шестидесяти футах от земли ствол мертвого великана покрывали оспины дупел. Они походили на входы во что-то или же на иллюминаторы корабля, выступающие ободы их были гладки, как шелк, и тверды, как кость.
Вот здесь-то, в этих зевах великого дерева, в шестидесяти футах над землей, где ствол оставался еще таким же массивным, как у закутанного в дерн основания, — здесь и помещалось самое средоточие жизни.
Не было в этом высоком, шелковистом утесе ни единой пещеры, в которой не поселились бы постояльцы. Помимо пчел, чьи амбразуры сочились сладостью, не многим из обитателей этого мертводревесного поселения удавалось хоть как-то цепляться за поверхность ствола. Однако имелись ветви других деревьев, качающиеся на расстояньи прыжка, посильного для дикой кошки, белки-летяги, опоссума и того существа, что оставаясь почти неприметным в устланной мхом темноте своего логова, отделенного всего только плевой пропитанной медом древесины от многоголосого ропота пчел, спало, пока вечерний свет не прокрадывался в малый вход, так высоко расположенный над землей. Когда свет поярчел, существо зашевелилось во сне. Глаза его открылись. Ясные и зеленые, как морские камушки, они светились на лице, цветом и весноватостью смахивающим на яйцо зарянки.
Существо выскользнуло из укрытия, на миг задержалось, присев, на краю своей головокружительной пещеры, и рванулось вперед, в пространство, перелетая взмахами с ветки на ветку, как нечто, лишенное вещественности и веса, и вечереющий лес сомкнулся вокруг него, и еле слышный колокол ударил в далеком замке.