Сначала я блуждал, не находя себе места. Ведущий литературного кружка при газете «Смена» Герман Гоппе, выслушав мои стихи (прозу я читать не решился), произнес со смаком: «Вот говорят про молодежь: уж лучше пусть пишут, чем пить. А тебе я скажу так: лучше пей!» И с такой путевкой я вышел в жизнь! Но был не полностью согласен с ней, хотя пить не отказывался. Но потом я увидел Битова и понял сразу: серьезно там, где он. И вскоре я был в литобъединении при издательстве «Советский писатель», в том самом Доме книги, бывшем Доме Зингера, где до нас бегали по лестницам Заболоцкий и Хармс, шествовали Алексей Толстой и Самуил Маршак, а совсем передо мной отучились и вышли в люди Конецкий, Голявкин, Курочкин, Горышин и другие титаны. Иногда они сюда приходили — свободно с ними беседовал только Битов, который был нашим старостой, был силен характером, и его тяжелого взгляда боялись многие, и, как ни странно, даже советские редакторы. За их спиной, казалось бы, стоял весь советский строй, но в Битове они чуяли силу, которой уступали. Поймал и я его тяжелый взгляд, почуял силу, которая с годами (а порой уже и тогда) переходила в свирепость, — но втайне решил не уступать. Что я — редактор, что ли, чтобы ему уступать? Мне и уступать-то нечего, и так я на краешке стою! Я лучше посмотрю, чем он так силен, — может, мне пригодится? Он, конечно, почувствовал какой-то непорядок в тихом новичке, отвел взгляд, но не надолго — взгляды наши скрещивались за сорок лет с той эпохи еще не раз. Помню, как мы выходили после очередного занятия по темному коридору. К концу наших бдений Дом книги уже был закрыт, и мы выходили по каким-то черным лестницам... Впереди уверенно и даже тяжело шел Битов вместе с нашим тогдашним учителем Михаилом Леонидовичем Слонимским, последним из «Серапионовых братьев», знаменитого, слегка безумного литературного кружка. Из них больше всего прославились Зощенко, жертва советского строя, и Константин Федин, плодовитый советский писатель и функционер. Слонимский свою славу до нас не донес — но сама личность его была колоссально важна для нас. Он был явно «другой старик». Таких стариков мне прежде не попадалось — за ним стояла незнакомая нам настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на ту, что описывалась в учебниках. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались даже в его огромной согбенной фигуре. Тем не менее веяло от него непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом — даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда — если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Слонимского я «жадно вдыхал» — в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.
Они шли впереди нас по коридору, и Битов говорил Михаилу Леонидовичу:
— Ну вот — оттянул я срок в Комарове, что-то там «натворил», могу почитать на следующем занятии.
Я жадно ловил эти бесценные слова — Комарове, «творить»... так вот как это делается! Потом каждое из этих слов превратилось в огромные куски жизни, но поймал я их там, на ходу.
Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой «писательский» дом. Тускло светящийся в сумерках, он буквально слепил меня — мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Все равно что поселиться на солнце! Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный — и начиналась вторая часть наших занятий, за столом, уставленном бутылками. Все то, что говорилось в издательстве, переговаривалось по новой — еще громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего. Нас было то двадцать, то тридцать человек. Крепкая компания — многие из нее и составили потом замечательную «ленинградскую школу». И что самое удивительное — в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного, не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из «нужных людей» познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас как-то совершенно не интересовала: кто там у них сейчас, в «их партийной организации и партийной литературе», главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас репутация в нашем кружке — кто первый, а кто второй, — вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба это не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, — но потом, когда времена переменились и пришла наша пора, все распределилось в точности с местами, завоеванными каждым из нас еще тогда. Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры сорок лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще не видимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.
Он писал тогда короткие рассказы — но вес их был несомненен. Некоторые из них вошли потом в его первую книгу «Большой шар». Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой, и тщетность этих попыток — все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы. В лице его, в движениях чувствовалось крайнее напряжение, которое передавалось и нам, более того — полностью нас подчиняло. Все мы трусливо чувствовали рядом с ним свою легковесность. Мы-то, конечно же, постарались бы трусливо найти разрешение тех высоких трагедий, что делали столь весомым его текст, подсуетились бы, жалко улыбнулись, подшутили бы — и все обошлось. Вот поэтому-то никто из нас и не Битов. Только он может создать, и долго поддерживать, и выдержать такой напряг — поэтому его проза и звенит тяжелым металлом, а наша чуть-чуть лепится в какие-то неясные облачка.
Обязательная трагичность русской прозы (приносящая, кстати, неплохие дивиденды), которую так уверенно оседлал Битов, вызывала у меня тайный протест. Все это уже было сто лет! Толстой уже пихал Анну Каренину под поезд, и этот его грех, по-моему, гораздо ужасней греха Анны. Битов этот мой немой протест чувствовал, и тяжелый его взгляд сквозь толстые окуляры останавливался на мне: этот студент явно что-то держит за пазухой. Но что? Пока он хвалил только мой рассказ «Иван»: красные шаровары-парус, время от времени уносившие мальчика в овраг. Мрачно усмехался, слушая «Случай на молочном заводе» — как шпион сидел в горе творога и, когда милиционеры съели ее, перебежал в гору масла. «Какой-то свой метод надо создавать!» Это понимал и Битов. И постепенно создал себя, безошибочно вычислил. «Надо строить не только буквы, но и людей!» И с годами вторая часть этой фразы делалась для него все важней: это то, что дает ощутимые результаты, славу и вес. Писателя читают и оценивают только один раз, а дальше уже он должен делать себя другими средствами, более простыми и действенными. Он это понял раньше и глубже всех нас. И ему с его могучим, я бы сказал, зверским характером это прекрасно удавалось и удается. Никто не осмелится вякнуть, что он стал меньше или жиже писать. Напротив! Каждая его новая вещь все жестче. Все четче и безжалостней в них обозначена группа людей, которая обязана застонать от счастья. «Числишь себя интеллигентом? Читай! Говоришь — сложно и местами непонятно? Какой же ты тогда, на ..., интеллигент?» И он прав, интеллигенцию надо строить, давать ей такие тексты, чтобы она с трудом их несла, осознавая при этом свой тяжкий, Богом назначенный путь. Иначе какой ты интеллигент? Битов создал, после сталинской тьмы, свою читательскую Россию, потом свою Америку, потом — свою Европу и до сих пор держит их в руках. Смущать их новыми сочинениями он и не собирается — зачем реставрировать памятник, он должен быть неизменен всегда. Такого четкого понимания пружин успеха, такого безжалостного подчинения всех, кто страстно хочет быть в культурной элите, кроме как у Битова, нет ни у кого. Однажды он сказал мне с мрачной усмешкой: «В отличие от вас я знаю, как ударить по шару». Видимо, он имел в виду земной шар. Его невероятным замыслам подчинялись элиты многих стран, послушно садились на корабль, выслушивали его рассуждения, не всегда вразумительные, но напрягающие их умственные возможности, потом по его команде запускали какую-нибудь механическую голову Пушкина с гребным винтом в сторону Африки, исторической родины поэта. И чем загадочней и жестче было его задание — тем выше поднимался его авторитет в мире. Какая книга может сейчас сравниться с плывущей головой Пушкина? «Делом надо заниматься, господа!» В последнее время, правда, вокруг забегали какие-то карлики с разными историческими детективами или японскими философиями в зубах — но разве ж это люди? Никто и не пытается вырвать у него скипетр. Так, суетятся.
Близко не подходи! Битов может поработать и кулаками. Соперников надо убирать. Известны его свирепые драки в Москве, особенно в Центральном доме литераторов. Драка с кумиром той поры — Андреем Вознесенским — описана Довлатовым. Безумие Битова было безошибочным. Не на Курском же вокзале ему драться, зря кровь проливать. В ЦДЛ — вовсе другое дело: завтра о тебе заговорит вся Москва. При этом он вряд ли просчитывал все это — вряд ли рационально захочешь получать плюхи, — его вело темное, но безошибочное чутье. В Москве я его уже не наблюдал, созерцал лишь урывками, но понимал, что Битов поднимается все выше.
Перед отъездом он провел тренировочный бой со мной, желая, видимо, и покидаемую им провинцию оставить в подчинении. Битва продолжалась всю ночь — провинция оставаться в подчинении тоже не желала. Назревал этот бой еще в нашем Доме писателей на улице Войнова. Сначала дуэль велась на рюмках, потом на фужерах, потом мы как-то оказались у него дома, в квартире в глубине двора на Невском, между улицами Восстания и Маяковской. Там жил он, с могучей рыжей женой Ингой и малой дочерью Анной. Они, к счастью, в ту ночь были на даче. Стоял деревянный детский манеж, и везде валялись игрушки. Продолжили на стаканах, потом какое-то яростное, слепящее сиянье заполнило все вокруг — и оттуда вдруг реализовался крепкий удар в мою голову. Значительно позже, когда мы трезво и почти научно анализировали этот бой, Андрей мотивировал свою ярость тем, что я трогал игрушки его дочери, — но первый удар по моей бедной голове детским паровозиком нанес именно он. Явственно помню, как жесткие колесики прокатились по моей голове. Крепкие делали тогда игрушки! В этот момент мне почему-то вспомнилась несправедливо убитая Толстым Анна Каренина. И этот свой паровозик на меня напустил! Ярость захлестнула меня. В ход пошли другие предметы. Поражение в этом бою было равносильно поражению в жизни, и мы, несмотря на мощные удары по голове, прекрасно это сознавали. Прошел час или полтора, но бой только лишь разгорался. Тяжесть предметов, которыми наносились удары, все росла. При драке присутствовало третье лицо, знаменитый питерский гуляка, фарцовщик и спортсмен Юра Лившиц, бывавший в лихих переделках не раз и не два. И сперва он, даже посмеиваясь, небрежно пытался нас разнять — мол, «куда этой интеллигенции еще кулаками махать!». Но по резкому нарастанию драки он усек, что дело идет нешуточное и тут поставлена жизнь, — и выбежал в испуге во двор, чтобы, не дай бог, не быть замешанным в убийстве. Потом он рассказывал, как, сидя во дворе, слышал удары и звуки падения тел с грохотом и звоном, а также предсмертные стоны и хрипы. «Куда смотрит общественность, почему не вызывает милицию?» — думал в отчаянии этот далеко не законопослушный гражданин. Потом вдруг все стало затихать. Доносился лишь легкий хрустальный звон посуды, которая не успела еще выпасть из опрокинутых шкафов. Потом, как Юрок рассказывал, вышел я, слегка покачиваясь и вытирая кровь на лице. «А, ты здесь, — проговорил я спокойно. — Ну что? Ко мне?» Мы свернули с Невского на улицу Маяковского. Явственно помню, что уже было светло, хотя белые ночи кончились. Драка, стало быть, заняла ночь. Тут я почувствовал, как что-то мешает мне идти. И с удивлением обнаружил торчащую из-под ремня деревянную рукоятку — это был огромный хлебный нож, даже с хлебными крошками. К счастью, я не пустил его в ход — потом вспомнил, что взял его, больше в качестве трофея, зайдя на общую коммунальную кухню ополоснуть лицо.
— Выброси! — зашипел Юрок.
И я небрежно бросил его на газон с зеленой ровной травкой, которую вижу, как сейчас.
После короткого отдыха мне позвонил Битов. Разговор был довольно мирный и даже дружелюбный — мы оба с ужасом раскаивались в размерах содеянного.
— Что ж ты наделал, падла! — проговорил Андрей (трубка явственно дребезжала... вряд ли мы и ее пускали в ход?). — Мне сейчас в издательство идти — а у меня морда в дверь не проходит!
«Молодец! — подумал я. — Дело помнит! Так что можно не волноваться за него».
— Ну, извини, — произнес я довольно легкомысленно. — Я тоже выгляжу не блеск!
Была пауза, за время которой наши биополя как бы уравновешивались.
— Слушай, — проговорил он уже вполне по-деловому. — Тут соседи зашли...
А... Это с их стороны умно. Хорошо, что они не сделали этого раньше.
— Ну. И чем же они недовольны? — поинтересовался я.
— Говорят, какой-то хлебный нож мы у них взяли. Ты... не заметил этого? — деликатно сформулировал он.
Ну что же. Он прав. Надо налаживать с соседями добрые отношения после некоторых причиненных им беспокойств.
— Ах, нож!.. — вспомнил я. — Он в начале улицы Маяковского. На газоне лежит. Пусть сходят.
Потом была пауза. Мне кажется, что обоих нас искушала мысль — встретиться и попить пивка, и проанализировать бой, уже в деталях и сладострастно. Но — хватит длить ахинею, пора делать дела.
— Пока! — произнес Андрей хрипло.
— Пока!
Надо отдать нам должное (хотя, может, его нам уже отдали) — никогда потом не вспыхивало у нас желания сделать друг другу зло, отомстив за ту драку. По другому поводу — да. А по этому — никогда! Бой был честный, и где-то даже закономерный, и в чем-то даже необходимый. Став частью наших биографий, с ходом десятилетий вызывает он чувства почти сентиментальные. «Ну что? — произносит Андрей, когда мы теперь изредка напиваемся, сидя рядом. — Паровозик где?» — «Спроси у метрдотеля. В ресторане такого класса должен быть». Последний раз мы искали паровозик в Париже, но не нашли.
Наши отношения были так близки, что он даже пришел ко мне на свадьбу. Решалась моя жизнь. И знаете, что он сказал, уходя? Ни за что не догадаетесь. «Спасибо. Все прошло хорошо. Какая-то рюмочка мне помогла!»
Так вот, оказывается, для чего затевалась свадьба! Его самомнение и самолюбование ничем и никогда не перешибить, никакой дракой. Тем более он вскоре переехал в Москву. И наша разница в том, что драка с ним была последняя серьезная драка в моей жизни, а Андрей их продолжал, наводя нужный ему порядок. Я же следующие десятилетия занимался лишь тем, что наводил внутреннюю гармонию в своих сочинениях, никому по большому счету не нужную.
Андрей видел жизнь с высоты орлиного полета — в основном, разумеется, жизнь литературную: в ней как раз добиться нужного легче всего. Сначала он выстроил интеллигенцию. Считать себя интеллигентом и вдруг заявить, что книги Битова непонятны или скучны, значило объявить себя дезертиром с фронта, где интеллектуальная литература бьется с пошлой. Никто и не осмеливался на это: кому охота марку терять? А так ты довольно легко оказываешься элитой. Андрей, наверное, мог написать и книгу общедоступную — но что стоит вершина, на которой могут побывать все? Таких глупостей он не делал.
Он делал только точные ходы. И не надо упрекать его в корысти — он двигал литературу куда надо. Просто ночевать со своими буквами, не глядя по сторонам, может только литературный идиот — и сколько их сгинуло со своими буковками? А остался кто? Общественное сознание важнее текстов, и смотреть надо на него. Пришла мода на андеграунд — андеграунд и пиши. Выхоленная у нас интеллигенция (я до сих пор обожаю ее и считаю лучшим нашим отрядом) стала вдруг как-то затухать: ни для кого (разве что для рабочего класса и трудового крестьянства) новые перемены не оказались так губительны. Теперь, правда, интеллигенция вновь воспряла — дух воскрешается гораздо быстрей, чем тяжелая промышленность. Но были десятилетия, когда нормальных книг у нас не печатали, да и той же интеллигенции не на что было их покупать. Я тупо пытался приспособиться к неузнаваемой действительности, тачал навеки опозоривший меня эротический триллер «Разбойница». Не там ловил.
И это было тогда, когда Запад протягивал нам дружескую руку! Только дурак тогда не понимал, что у нас уже никогда не будет нормальных денег за нормальную литературу. Только на Западе еще можно было что-то поймать. Там точно знали, какая русская литература теперь лучшая. И он это знал. Потому что сам им это и объяснил. Да так, что они десятилетиями рыпнуться не могли.
Я встретил Битова в ЦДЛ, где пропивал свои «тридцать сребреников», полученных за предательство интеллектуальной литературы, которой, впрочем, никогда и не любил. Появился встреченный восхищенным шепотом Битов: он только что напечатался «там». По мрачной небрежности его повадки было видно: он снова победил! Расчет? Мелкими расчетами он не занимался. Он знал! Да, повадки у него изменились. Не зря он переехал в Москву. Меня он, однако, демократично признал и даже на время сел рядом.
— Пойдем, — сказал он в конце. — Я тебе книгу подарю. Только надо выйти — она в багажнике у меня.
«Багажник? — размышлял я тупо, пока мы шли. — Тогда, наверное, и машина есть?»
Мы вышли через черный ход на улицу Воровского. Он подошел к машине — отечественного производства и к тому же заляпанной. Но отметил я это отнюдь не со злорадством, скорее — огорчился. Андрей распахнул багажник, заваленный бытовым хламом — там даже сияли резиновые сапоги. «Значит, есть и дача», — подумал я, но абсолютно без зависти. Андрей стал злобно ворошить хлам. «Чего ж так злится, если все хорошо?» — удивился я. Но в том-то и разница между удачником и неудачником, что первый злится, даже когда у него все хорошо, и добивается еще большего, а у второго «все хорошо» всегда, хотя на самом деле все плохо.
— Черт! Последнюю, значит, отдал! — произнес он яростно, виня в этом напрасном походе, кажется, меня, и с грохотом захлопнул багажник.
Мы вернулись молча и в ресторане сразу разошлись. Как я понимаю теперь, я мог бы получить «Пушкинский дом», вышедший впервые на Западе. Если он так командовал нашими кадрами, которые решали все, то победить каких-то мягкотелых западных демократов ему не составило труда. Удивило, что в пробитую им брешь он почему-то повел не старых своих дружков, вместе с которыми побеждал в России, а совсем других. Он даже не спросил меня: «А у тебя что вышло?» Что бы у меня ни вышло — все равно я отстал. Надо быть лидером новой волны, а не цепляться за старое! — это он тоже просек. Благодаря ему на Западе долго бушевали «немецкие русские», которых читала только их прилежная профессура. Теперь это прилежно читают и наши студенты: солнце у нас, как прежде, восходит на Западе.
Он не только владеет пером все более виртуозно — он все более точно знает, как и когда нужно «ударить по шару». Помню, мы летели с ним в Мюнхен на литературный фестиваль «Бавария читает все». Я перебирал свои листочки, тупо надеясь покорить всех своими текстами (как это иностранцы могут их воспринять, когда ни к чему, им известному, это не примыкает? Нонсенс. О чем тут литературоведам говорить? Может, обычные бы люди поймали бы что-то, но литературоведам подай привычный им хлеб). Успех свой я никак не программировал и потому его не имел (такого и в программе-то не было). Андрей прямо в самолете (время у него, как всегда, было расписано) сочинял свое выступление в ритмах и образах знаменитого «Zoo» Виктора Шкловского. Он точно знал, что делал. Западные литературоведы, заполняющие зал, с восторгом разгадали его маленькую хитрость, скрытую цитату (именно скрытые цитаты — их конек), и проводили выступление Андрея благодарным смехом и аплодисментами и после все время фестиваля ходили за ним восхищенным табуном. Снайпер!
Кто может тягаться с ним? Есть, правда, отчаянные. Один из москвичей (а населяют этот город люди толковые) Андрея было превзошел в «точных попаданиях» своих текстов в изощренные (но и где-то трогательно-простодушные) умы западных модников, прекрасно знающих, какой русской литературе надо быть. Кстати, их собственной литературой они почему-то не управляют, и ей удается развиваться абсолютно естественно. Но и этими управленцами управляют люди из России. И вдруг их оказалось целых два! Битов — и другой! И главное — оба люди блистательные, красивые. И оба — мои друзья.
Однажды я, переполненный чувствами, попросил обоих вести мой юбилейный вечер в Москве, и они оба согласились. Правда, я забыл сказать каждому, что будет второй. Встретив их в холле ЦДЛ, я радостно притянул к себе их обоих, но заметил, что как-то они отстраняются друг от друга. Случайно потом выяснилось, что накануне как раз у них случился бой, по членовредительству, может быть, и не сравнимый с тем, что был у нас с Андреем когда-то, но по сути гораздо более значимый: Европа, а может, и вся планета, как самка, пласталась у их ног, чтобы отдаться победителю. Не знаю, кто победил (по-моему, оба), но кто начал драку — в этом не сомневаюсь. Оба люди крайне целенаправленные, они не помирились и до сих пор. Вот так вот, не только пером, но еще и штыком и гранатой пролагают в литературе путь.
Недавно, заскучав где-то на чужбине, он прочел в случайной квартире мою книгу и, не сдержавшись, написал несколько добрых слов. Отвечаю ему тем же. Я бесконечно благодарен судьбе за то, что она порой нас сводила с Андреем Битовым. Никто не вызывал у меня столько размышлений о жизни и судьбе, как Андрей Битов. Хотя от сделанных мною выводов он, боюсь, снова бы пришел в ярость. Но в прожитой жизни есть что вспомнить и за что ее (жизнь) поблагодарить.
В шестидесятые годы не было в городе Ленинграде более светского и популярного места, чем гостиница «Европейская». Входишь в шикарный мраморный холл (швейцар кланяется и открывает дверь) и чувствуешь себя успешным, элегантным завсегдатаем знаменитого клуба, посещаемого знаменитостями. Вон ждет кого-то Василий Аксенов, а вот спускается по лестнице Николай Симонов с дамой. И ты, еще студент, полон гордости — попал в лучшее общество. Середина шестидесятых вспоминается как время вольности и разгула. Свобода мысли тогда счастливо сочеталась с тоталитарной жесткостью цен, и студенту сходить пообедать в «Европейскую» можно было запросто. Атмосфера комфорта, уюта и благожелательности начиналась с гардеробщика, добродушнейшего Ивана Павловича. Лишь самые знаменитые здоровались с ним за руку, но он помнил и нас, юных пижонов, и встречал всегда радушно. Привыкать к светской жизни надо с молодости — если упустил время, то уже никакие деньги не помогут. Раздевшись и оценив себя в зеркалах, мы поднимались по лидвалевской мраморной лестнице. На площадке второго этажа раскланивались со знакомыми. Более элегантных женщин и, кстати, мужчин, чем тогда в «Европейской», я больше нигде и никогда не встречал. Откуда в конце пятидесятых вдруг появилось столько красивых людей — уверенных, элегантных, изысканных, входивших в роскошный зал ресторана спокойно, как к себе домой? Впрочем, «Европейская» всегда была оплотом роскоши, вольномыслия и некой комфортной оппозиции — и при царе, и в революцию, и в годы военного коммунизма, и в сталинские времена. Мол, вы там выдумывайте свои ужасы, а мы здесь будем жить по-человечески: элегантно, вкусно, любвеобильно и весело — и нас уже не переделать, можно только убить. Когда в молодости оказываешься среди таких людей — получаешь запас оптимизма и уверенности на всю жизнь. Тем, кто пировал тогда в «Европейской», — Бродскому, Довлатову, Барышникову и многим еще — эти «университеты» помогли самоутвердиться в большей степени, чем что-то другое.
Если у входа в зал тебя просили немного подождать, то делали это уважительно, без нажима, никаких «местов нет!» и «куда прешь!». И вот входишь в любимый зал с высоким витражом над сценой, где сам Аполлон летит на тройке по розовым облакам, кругом — мрамор, яркие люстры, старая зеленоватая бронза, огромные яркие китайские вазы. Ножи, вилки, икорницы и вазочки для жюльенов из тяжелого светлого мельхиора, рюмки и фужеры из хрусталя. Говорю абсолютно серьезно: окунуться в эту атмосферу, почувствовать себя здесь уважаемым и желанным — не было лучшего воспитания для студента.
На сцене под Аполлоном царствовал красавец с пышными усами — руководитель оркестра Саня Колпашников, всеобщий друг и любимец. Играли они зажигательно, и кто из городских знаменитостей только не плясал под его дудку!
Расскажу о празднике своего первого гонорара в ресторане «Европейской». Гонорар тот был — как сейчас помню — сорок рублей, за короткий детский рассказ. Что сейчас позволишь себе на эту сумму? А тогда — удалось снять отдельный кабинет, ложу, нависающую над залом, туда вела отдельная узкая деревянная лестница. Приглашены были друзья: писатель Андрей Битов, физик Миша Петров — скромный, слегка заикающийся человек, впоследствии знаменитый ученый, дважды лауреат Госпремии, и пять красавиц манекенщиц из Дома моделей. Мысли о том, что сорока рублей может не хватить, даже не возникало. Их хватило вполне, и даже с лишком.
— Раскиньте же нам, услужающий, самобранную скатерть как можно щедрее — вы мои королевские замашки знаете! — этой фразой из любимого нами Бунина мы обычно предваряли наш заказ, и официанты все понимали.
Какая жизнь была в этом ресторане когда-то, и неужели мы ударим в грязь лицом перед великими, что пировали до нас?! На столике появились горбуша с лимоном, обезглавленные, слегка хрустящие маринованные миноги, лобио из розовой, в мелких точках фасоли, размешанной с молотым грецким орехом... ну — бутылочек восемь «Гурджаани»...
— Бастурму попозже? — понимающе промурлыкал официант.
— М-м-м-мда!
Насытившись и слегка захмелев, мы благожелательно осматривали зал. Красавицы наши, измученные модельным аскетизмом, слегка ожили, на их впалых щечках заиграл румянец.
— Хересу! Бочку хересу! — крикнул я официанту, и бочка приплыла.
Погас свет, во тьме заходил лучистый прожектор. И со сцены ударила песня — «Вива Испания!» — самая удалая, самая популярная в том сезоне, и все, вскочив с мест, выстроились и запрыгали цепочкой, вместе с Колпашниковым выкрикивая в упоении: «Э вива Испания!» Не знаю, были ли в зале испанцы, — вполне хватало нас. В те славные годы иностранцы еще не повышибали нас из всех кабаков, как это случилось в семидесятые. «Вива Испания!»
Мы еще не отдышались, как рядом появился гардеробщик Иван Палыч.
— Там вашего писателя вяжут! — дружески сообщил он.
Мы кинулись вниз по знаменитой лестнице архитектора Лидваля.
Андрей был распростерт на мраморном полу. Четыре милиционера прижимали его конечности. Голова же его была свободна и изрыгала проклятия.
— Гады! Вы не знаете, кто такой Иван Бунин!
— Знаем, знаем! — приговаривали те.
Доброжелательные очевидцы сообщили подробности. Андрей, сойдя с лестницы, вошел в контакт с витриной и, осерчавши, разбил ее и стал кидать в толпу алмазы, оказавшиеся там. Набежали милиционеры, и Андрей вступил, уже не в первый раз, в неравный бой с силами тоталитаризма.
— Небось Бунин Иван Алексеич не гулял так! — сказал нам интеллигентный начальник отделения, куда вскоре нас привели.
— Ну как же! — воскликнул я. — Вспомните — в девятом томе Иван Алексеевич пишет, что однажды Шаляпин, Федор Иваныч, на закорках из ресторана нес его!
— Ну, тогда другое дело! — воскликнул начальник.
И тут в это невыразительное подвальное помещение вошли, сутулясь и слегка покачиваясь (видимо, от усталости), наши спутницы.
— Вот девушки хорошие у вас! — окончательно подобрел начальник.
И мы вернулись за наш столик! Увидев нас, Саня Колпашников радостно вскинул свой золотой саксофон.
— Моим друзьям-писателям и их очаровательным спутницам!
И грянуло знаменитое «Когда святые маршируют»! Мы снова бросились в пляс. Чем заслужили такое счастье тогда? Наверное, это был аванс, и мы потом постарались его отработать.
Удивительно, что и писатель Аксенов, Василий Павлович, оказался участником тех событий. В тот самый вечер он тоже находился в «Европейской», но в ресторане «Крыша», расположенном на пятом этаже и сделанном точно самим Лидвалем. Ресторан этот тоже был знаменит, но считался попроще. Василий Павлович спускался уже вниз, со знаменитой Асей Пекуровской, первой женой Сергея Довлатова, бывшего тогда в армии и в разводе с Асей. Аксенов и Ася спорили о том, остались ли писатели в Питере или уехали все в Москву.
— Назовите кого-нибудь! — требовал Аксенов.
И тут они увидели распластанного Битова.
— Вот, пожалуйста, один из лучших представителей петербургской прозы! — сказала Ася, и они пошли на такси.
Сейчас Андрей по-прежнему «в силах», и когда его голос раздается в трубке, то редактор (я сам это наблюдал в Москве) почему-то почтительно приподнимает от кресла зад. Хотя никаким райкомом у нас давно уже и не пахнет — но есть, оказывается, и другая сила...