ВОЛЬФ

В Дом писателей я больше приходил один. Когда тебя ведет кто-то, все твое внимание ему. И невозможно приглядеться. А так — гляди, высматривай! Золотая гостиная по периметру уставлена стульями, и на них сидят слушатели. В центре взъерошенный поэт в круглых очках тоненьким голосом читает стихи. С ним рядом — седой, маститый. Рядом со мной — два молодых красавца и, безусловно, писателя. Один — щуплый, но с мощной головой. Взгляд сквозь круглые очки уверенный и тяжелый. Второй... Если рисовать писателя, как принято рисовать, — лучше не нарисуешь. Все как в мечтах: грубый рыбацкий свитер, тяжелые ботинки с толстой зубчатой подошвой подняты на небывалую высоту, штаны тоже правильные, охотничьи. В зубах трубка. Глаза чуть водянистые, напряженные. Взгляд долгий, неподвижный и исподлобья, что говорит, кажется, о близорукости. Прелестная насмешка — человека умудренного, но доброго, открывает прокуренные обломки зубов. Из прерий и лесов (хотя, видимо, лесов литературных) явился он к нам. Не отвести глаз! Ему можно уже и не писать — он уже совершенен. И я был растроган до слез, когда, подойдя к нему, был встречен так ласково и дружелюбно, как раньше никем.

— Может быть... э?! — крякнув и закатив один глаз, он вдарил вывернутой кистью по заросшей шее. И крещение мое состоялось. Вольф был «литературной средой», вокруг него дышали многие — и в уютнейшем ресторане «Восточный», где собиралось до сотни единомышленников-друзей, и в квартире Вити Бакаютова над каналом Грибоедова... То было время общения, и центром был Вольф — просто смотреть на него было наслаждением. Вот он вынимает какие-то ложечки и крючки на цепочке и долго и «вкусно» чистит трубку. Вот он в «Восточном» рассматривает розоватую душистую бастурму. Смотрит он слегка по-собачьи, опустив голову почти на тарелку, повернув голову левым глазом вниз. Что-то тщательно взвесив и соразмерив, он вдруг подносит к тарелке горсть и швыряет вдоль бастурмы крупный черный перец, вдруг оказавшийся в его кулаке. Примерно так же и после таких же раздумий он швыряет подкормку для рыб в тихое озеро. Все действия его — подлинны, неповторимы, артистичны. Сама жизнь его — стильное сочинение. Жилье его полно всяческих предметов, он их любил: ремешки, веревочки, крючки, пахнущие кислым мехом жилетки и рукавицы, мятые армейские фляжки и старые трубки — все это никогда не казалось хламом и мусором, а составляло голландский натюрморт, такие висели в Эрмитаже. Изысканность его презирала богатство — он бесподобно выглядел во всем отечественном и даже как бы в рабочем, служебном, дорожном. Но тут он был необыкновенно придирчив, кропотлив, дотошен и даже зануден — он мог долго, не считаясь ни с чьим временем, объяснять, почему ему нужен именно велосипед Харьковского завода, и почему нужен именно двадцать шестого, не позже, но и не раньше, и почему именно ты обязан ему это купить. Он любил отдыхать в Пицунде, но не валялся на пляже, а пребывал в сложных и запутанных отношениях с рыбаками, механиками, пограничниками, какая-то непрерывная деятельность связывала их, комната его напоминала склад, к чему все это приводило, трудно понять — но сам процесс нравился не только ему. Вступающие с ним в сложные отношения люди не корили зануду, наоборот — любили его. Видимо, за то, что он ценил их возможности, а это для человека самое главное. Запчасти к его несуществующему велосипеду, принесенные ему старым механиком, он рассматривал долго и придирчиво — но механик был счастлив: наконец-то он встретил человека такого же придирчивого, как он. Бармен-грузин, увидя его, убирал со стойки нагревшуюся бутылку водки и вынимал из холодильника ледяную, потому что знал — иначе Сергей его дружески замучает. У Вольфа никогда не было снобизма, как у других писателей, которые все вокруг считают недостойным себя. Он был уверен, что люди прелестны, и стоит только поговорить с ними, и все получится. И все получалось — правда, только у него. Когда в соседний санаторий приехал кто-то из тузов, и наш любимый бар закрыли, и поставили амбалов-дружинников, Вольф вступил с ними в долгий добродушно-изматывающий диалог, и его пустили — в пыльных штанах и майке. Его простодушной уверенности в том, что все должны для него что-то делать, невозможно было противостоять. Мы жили с ним в Пицунде — договорились, что я плачу за еду, а он за комнату, — и в конце он сказал хозяйке, что денег у него нет, и долго объяснял ей длинную цепочку причин, почему так случилось. Измотанная хозяйка сдалась и даже взмолилась: «Но вы бы сказали мне сразу — я бы в сарайчик вас поселила бесплатно, а вы же лучшую комнату занимали». Вольф строго глянул на нее и изложил другую длинную сцепку причин, по которой он не мог сказать сразу, что денег нет. Сломленная хозяйка сдалась, и мы уехали. Перед этим, правда, Вольф объявил мне, что он должен зайти в бар и объяснить Гиви некоторые сложные вещи, без которых тот может неправильно его понять. А как он, собственно, мог понять его правильно, если Вольф уезжал с огромным долгом? Проще бы смыться, но не таков был Вольф — он долго говорил с Гиви и, кажется, доказал все, что хотел, и тогда только уехал. На вокзале Вольф исподлобья, внимательно и дружелюбно осматривал пассажиров — с кем бы провести очередной раунд переговоров, доказать недоказуемое, сделать очередное свое сочинение реальностью. Как говорил его друг и собутыльник, остряк Эдик Копелян: «По-настоящему в нашей стране мы зависим только от политики, от погоды и Вольфа».

Писатель — хозяин жизни. Тот не писатель, кто не выстроит вокруг себя все по-своему, — вот чему я научился у Вольфа. Другое дело — надо строить свой мир, а не жить в чужом, даже таком прелестном, как у него. Поэтому постепенно я начал с благодарностью от него отдаляться.

Помню какую-то великолепную летнюю пьянку — катера, набережные, рестораны-дебаркадеры, и всюду — внимательный, кропотливый, вдумчивый Вольф: все выстраивается по его занудным требованиям. Я сбегаю в Комарово, падаю в койку и на рассвете (впрочем, было светло всю ночь) просыпаюсь от свирепого свиста. Из мокрых сверкающих кустов появляется Вольф, вздымая две сияющие бутылки. Через минуту он сидит у меня и скрупулезно объясняет мне, что мы должны с ним сделать в первую очередь. Тогда хватало сил и времени на все, и главное — на любовь друг к другу, поэтому то светлое утро светлой ночи запомнилось мне одним из самых беспечных, счастливых. Вольф был автором строк, которые приятно было повторять: «Моя жена печет блины различной формы и длины», «Вот аппарат, вот пленка, пойду сниму цыпленка», «Кто там ходит так тихо в траве, с тонким венчиком на голове?». Его гениальные фразы не всегда вырастали до рассказов и даже до стихов — упорство в работе не было присуще ему. Его всегда сопровождали красивые женщины, с которыми он был весьма строг. Помню, при мне он написал из Пицунды письмо своей Нине, в котором просил ее захватить с собой сто тридцать два предмета, включая велосипед. Потом, помню, они сидели всю ночь, сверяя привезенное со списком, и Вольф иногда укоризненно восклицал: «Нина! Как ты могла!»

Главная его беда — и главное счастье, — что он никогда не выходил за границы своего мира. Поэтому и получал только то, что в нем было: друзья доставали ему японскую леску, красавицы штопали рыбацкую куртку. Любившие его люди печатали его прелестные стихи и рассказы крошечными тиражами внутри уютной, но замкнутой Вселенной Вольфа. Туда, где идут настоящие литературные бои, раздаются высшие рейтинги и властвуют «большие и нужные люди», Вольф не заходил никогда, понимая гибельность этой экспедиции, — там вся его «добыча», помещающаяся в маленький штопаный рюкзак, ничего не весила. Лучше жить с достоинством и негой в своем мире — и Сергей был, пожалуй, единственным, кто прожил так до конца.

Он как бы и делал карьеру, дружил со многими знаменитостями — Ахмадулиной, Нагибиным, Евтушенко, и те любили его, но — увидя в дверях его мятую бородку и щербатую прокуренную улыбку, восклицали с облегчением: «А! Это же Вольф!» — и возвращались к своим серьезным делам, к которым никогда даже и не думали подключать Вольфа. Скажем, его очень любил Битов, восхищался им (это они, два красавца, сидящие рядышком, когда-то так восхитили меня). Но Битов всегда спускался к Вольфу после своих победных боев, отдыхал и наслаждался с ним, размягчал душу — но наверх не брал, туда, где властные люди делят власть. Что Вольфу-то делать там? Там, где большие деньги лежат, — он леску попросит, да еще замучает всех уточнениями, какую именно. Смеяться будут — доверчивому появлению ягненка среди волков. Все уходили от Вольфа со счастливой улыбкой — но никогда не брали его с собой: «чудаковатый деревенский родственник», который может только испортить серьезный разговор, — но как приятно вспомнить его в минуту покоя, когда отмякает душа!

Он рассказывал, что в молодости дружил с Олешей. Ночевал в Москве в парке у озера, на рассвете бодро вставал, купался, чистил зубы и ехал с рукописями своих рассказов к Олеше. Ничему я, наверное, так не завидую, как этому утру! Рассвет, озеро, Олеша. Все самое лучшее, что только может быть!

И как точно он выбрал Олешу, замкнутого тоже лишь в своей скорлупе, выстроившего свой домик в сторонке. Представляю, сколько упоительных бесед они провели, не имеющих ни малейшего отношения к делу, а тем более к карьере! Пошел бы он, скажем, к Катаеву и «глянулся бы ему», тот сделал бы из него москвича, профессионала, лауреата. Но — упаси бог! Тогда бы у нас не было Вольфа, «Вольфяры», как все любовно называли его. Единственного «независимого кандидата» — единственного, кто остался действительно независимым, но так и не прошел в высшие «органы управления» литературой, где что-то дают, — и в этом его и наше счастье.

Он был «ловец счастливых моментов», и этому я научился у него. «Приезжаю в Калининград, селят в какой-то многоместный номер. В темноте раздеваюсь, ложусь. Просыпаюсь, в моей тельняшке, гляжу: девять мужиков лежат, курят — и все, как один, в тельняшках!» Его мир — счастливый и легкий, и никто, кроме Вольфа, не смог сохранить его ясным и незамутненным. Независимость, достоинство, прелесть писательской жизни — все это я нашел у Вольфа. Его мир провожал его и на тот свет: только старые друзья и очаровательные женщины. Никакой фальши, никаких «официальных представителей» с жестяными венками, никакого пафоса и надрыва (усмешка Сереги с фотографии исключала все это). Целый угол, им занимаемый, стал пуст. Но как оживляются все, говорят наперебой, вспоминая Вольфа!

Загрузка...