Владимир Арро был самым успешным драматургом восьмидесятых-девяностых годов. В каждом городе Советского Союза, где были театры, шла его пьеса или сразу несколько пьес в нескольких театрах — именно он схватил наиболее точно настроения наши в те десятилетия, за что ему были благодарны миллионы зрителей, заполнявших залы, не оставляя свободных мест. «Смотрите, кто пришел!», «Высшая мера», «Синее небо, а в нем облака», «Колея»... В какой бы город ты ни приехал — афиши с этими названиями сразу же встречали тебя.
Нас с Володей Арро связывала многолетняя дружба — хотя более непохожих людей найти трудно. Я был оптимист-неудачник, Арро — удачник-пессимист. Мы дополняли друг друга и, может быть, поэтому подружились. Прежде мы виделись мельком в Доме писателей, но лишь на суровых купчинских просторах выросла и окрепла наша дружба.
Помню, была ранняя весна и мы шли на условленную встречу друг с другом через снежный Купчинский пустырь. Издалека уже мы махали друг другу, но до самой встречи нужно было еще идти и идти! Огибать пустырь по периметру не хватило терпения — и мы рванули друг к другу по диагонали, по снежной целине. Последние метры мы уже бежали, проваливаясь по колено. Мы сняли шапки, и от голов валил пар! К тому же мы оба оказались в солдатских тулупах мехом внутрь, купленных каждым по случаю, и расстегнули их. И наконец, почти падая, мы обнялись. Тяжело дыша, разглядывали друг друга, словно не виделись давно.
— Мы с тобой встретились, как представители двух фронтов, Волховского и Ленинградского, при прорыве блокады! — держа меня за рукав, улыбнулся Володя. Он, как и сейчас, впрочем, был подтянут, сух, слегка даже костляв. На его четко очерченном лице улыбка раздвигала глубокие складки по углам рта. Блокадник, он мог так говорить.
Сначала он был детским писателем. Странно звучит слово «был». Но Арро всегда, решив начать новую жизнь, решительно отбрасывает старую. Оказавшись с ним на пустыре новой жизни, когда все, что было, исчезло, мы о старой вспоминали чуть-чуть. От Арро всегда исходит уверенность, что новая жизнь будет значительно лучше старой, а ушедшую не стоит и вспоминать. Хотя у него там было немало. Он знал еще довоенный питерский двор, помнил блокаду со всеми ее ужасами, потом эвакуацию на Урал, потом была учеба, учительство на Урале, возвращение в Ленинград. Помимо того, его эстонские корни разрастались, плодоносили — он знал огромное количество эстонских родственников, друзей. Кроме того, он все время что-то изобретал дополнительное к основной своей жизни — то подолгу жил у друзей в Средней Азии, то покупал вместе с Валерой Воскобойниковым дом под Суздалем, в прекрасном месте у знаменитой церкви на реке Нерль, то жил на эстонском хуторе. Он написал груду книг, которые были любимы, переиздаваемы, — казалось бы, живи, отдыхай. Но неукротимый дух гнал его дальше. Во времена глухого застоя, когда, казалось, все застыло навеки, он как-то удивительно чуял, что скоро произойдет, предвосхищал опасность, откуда-то знал, что «детская лавочка» скоро закроется и надо срочно что-то изобретать. Никакого политического чутья у меня не было, но я тоже испытывал беспокойство. Лихая юность иссякла, отлилась в несколько книг — впереди стояло какое-то облако, в которое надо было входить. Но — кем входить? Объединяла нас с Арро забота о судьбах наших детей, на которых духовный вакуум пустыря повлиял ужасающе. Мы-то с ним повидали еще кое-что, а дети росли вдруг такими, словно, кроме этой пустыни, не было ничего. Мы старались расшевелить их, учили музыке, я мучил свою Настю английским, но мы оба с ним в ужасе понимали, что эпоха эрудиции, глубокого и широкого образования почему-то тает, начинается какая-то новая, непонятная жизнь, в которой совсем не нужна та уйма знаний, которой гордились мы.
Помню, гуляя по пустырям, мы разговаривали с Арро, ища выход или, точнее, вход: новая жизнь вытесняла нас. В издательствах открывались парикмахерские, детские книги вообще переставали издавать. Все перемены в обществе происходят как бы ради будущего, ради детей. Но именно дети теряют при этом больше всего.
Мы делали, что могли. Сын Володи Алеша занимался музыкой, Володя всячески его одобрял. Моя дочь Настя оказалась по моей вине в самом разгаре своего развития на пустыре, в абсолютно дикой школе. И главное — что-то она находила в этой пустынной тьме за окном, страстно рвалась из дома куда-то и не могла толком объяснить, что же там ее манит. У нее наступил тот возраст, когда нельзя говорить родителям почти ничего. Глядя с тоской во тьму, я удерживал ее дома, воспитывая «ударным методом». Не подумайте чего плохого: просто не было уже сил и, главное, времени заниматься ее воспитанием капитально. С восторгом отчаяния, передающимся, как мне казалось, и ей, мы сразу читали настоящие английские книжки, выпущенные в Англии, минуя весь подготовительный цикл с грамматикой и азбукой, а также разучивали на пианино Чайковского, минуя этюды и гаммы. Именно страстность порыва, вдруг одолевающего все бездны, хотел я ей передать. Передал? Кажется.
«Крутизна» перемен ошарашивала — в «стекляшках», изображающих магазины, становилось все меньше еды. Продолжая прежнее существование, мы плыли на мель и с ужасом ощущали это. Помню, в отчаянии мы с Арро решали пойти в официанты. Или проводники. Или — в парикмахеры. Но Арро нашел другой выход. Самое лучшее, что может сделать писатель в эпоху перемен, — эти перемены первым изобразить. Лучшее, что можно сделать в эпоху перемен, — возглавить их. И Арро удалось и то и другое.
Помню, я написал где-то, что каждая новая ступенька должна быть из нового вещества. Арро сделал это. Перемены были не для детишек, и Арро сменил жанр. Как он все это вычислил? Видно, переживал и думал больше меня.
Мы оказались с ним в Доме творчества. И этот корабль, в числе прочих наших ценностей, тоже тонул. Раньше он работал скромно, но бесперебойно. Если мы и догадывались раньше о существовании тут уборщиц, поварих, кочегаров, снабженцев, то как-то не думали о них. Писателей волновали их вымыслы. Но тут Дом творчества как бы вывернулся наизнанку — то, что было внутри, оказалось снаружи, то, что прежде не замечалось, заполонило все. Стали главными кочегары, отказывающиеся в этих невыносимых условиях топить, поварихи, отказывающиеся за прежние зарплаты варить, уборщицы, отказавшиеся убирать при том вопиющем попрании их прав, которое вскрылось, и т.д. Плюс к тому выяснилось, что кормить и топить нечем — все прежние способы были сметены, а новых не намечалось. Все это шумело, бурлило, клокотало, требовало перемен и перестало, в общем, работать. Писатели, которые раньше, животом вперед, важно шествовали в столовую, теперь пытались незаметно прошмыгнуть по своим делам, стараясь не вызвать народного гнева.
Я, как всегда, был туп, ничего не замечая, а если и замечая, то не соображая, и продолжал писать прежнее свое, будто бы ничего не менялось. Я спокойно тонул — писал книгу для издательства, которое закрывалось, но это почему-то не тревожило. Мое зеркало не отражало реальности.
Арро действовал гениально и четко — к нему, как в штаб революции, приезжали какие-то незнакомые, решительные люди, они о чем-то энергично совещались, после них приезжали новые.
Было сделано сразу два прорыва. Из детского писателя одним рывком Володя сделался драматургом, причем ведущим. Я лишь вяло удивлялся новому, свободолюбивому поведению кочегаров и поварих, считая это не самым важным и продолжая кропать что-то прежнее, свое. А Володя уже написал пьесу «Смотрите, кто пришел!», где прежний раб, парикмахер, став главным и разбогатев, приезжал покупать у бывшего крупного писателя дачу, красуясь и торжествуя. Заодно в него влюблялась жена писательского сына. Полный триумф — нового героя, нового драматурга. Пьеса пошла по стране, как пожар. Всем почему-то страшно нравилось смотреть, как их женщин имеют новые герои. Помню, как и я, потрясенный, смотрел его пьесу в театре на Литейном. За этой пьесой пошла череда других — «Колея», «Трагики и комедианты», — и в каждой Володя попадал в точку, не было в стране театра, не поставившего хотя бы одну из его пьес. Володя, довольный, возвращался с премьер, всегда оглушительных, — то из Петрозаводска, то из Перми. Победа его была мгновенной и полной. Поражение от победы отличать, оказывается, нужно — в том смысле, чтобы грозящее тебе поражение превращать в победу.
Но этим Володя не ограничился — и был прав. Разрушение Дома творчества было лишь отголоском крушения Союза писателей вообще, как и всего прежнего общества, — и тут тоже надо было действовать смело и решительно.
Весь порядок жизни, как и в тихой комаровской обители, вывернулся наизнанку — то, что работало прежде безукоризненно, как надо было начальству, теперь оказалось снаружи и требовало перемен. Даже директор Дома писателей, который прежде был лишь тихим техническим работником, теперь громогласно выступал на каждом правлении и смело говорил о сгнивших трубах и вопиющих проблемах в жизни тех, кто раньше за этими трубами безропотно следил.
И Арро (не раз, может, мысленно перекрестившись) стал вождем этих перемен. «Все! — провозгласил он на очередном собрании. — Ничего теперь не будет по-старому! Все будет теперь лишь так, как решим мы с вами!» Бурные овации.
Собрания шли чередой. В тусклые советские времена никто даже и не мечтал о такой явке и активности — и уже это было бесспорным доказательством того, что мы идем правильно. Ожил народ!
Теперь надо было сделать все то, о чем говорилось. Бывший председатель Союза Анатолий Николаевич Чепуров отошел в сторону, понимая, что новые времена требуют новых героев. И на общем собрании избрали председателем Вову Арро. Вот это прыжок: из обычного, рядового писателя, раньше не имевшего ни малейшего шанса руководить, он оказался в шикарном кабинете на третьем этаже, куда мы раньше все заходили с робостью! Перед ним была теперь стайка телефонов, и какой-то из них был таинственной «вертушкой», которая мгновенно соединяла с любыми органами власти.
Володя был хмур и деловит. Так много предстояло сделать! Он собрал правление из тех, кто особенно толково поддерживал его и дальше мог что-то сделать. Жизнь у нас забурлила. Один из самых энергичных Вовиных сподвижников, профессор Александр Алексеевич Нинов — плотный, напористый, открыл русское издание международного журнала «Всемирное слово». Яков Гордин привел молодых ребят, сделавших новое издательство, независимое от властей, тогда это казалось чудом, и Союз писателей горячо поддерживал их, помогал им пройти бюрократические препоны. Теперь это могучее петербургское издательство «Азбука» — независимое, правда, и от Союза писателей тоже. Но если уж быть независимым, то до конца.
Меня Володя, по старой дружбе, назначил своим заместителем. Помню наш приезд с ним в Дом творчества в Комарове уже начальниками. В этом убогом заведении предстояло переделать все, поставить на новую экономическую основу, сделать это «доходное место» (трехэтажный дом в самом элитном поселке!) независимым и прибыльным.
И вот Володя идет по территории Дома творчества рядом с директором. А я иду сзади и любуюсь им: даже осанка у него изменилась — прямая спина, властные жесты.
— Это что? Пищевые отходы? — подходит он к мусорным бакам. — И что там?
— Ну, что на тарелках остается после писателей... Макароны... лапша... — Директор даже зевает, что возмущает Арро.
— То, что делаете вы, — это преступление! Вы просто выкидываете деньги! Этими отходами можно откармливать несколько свиней и кормить писателей свежим мясом, а не вашей тухлятиной! В ближайшее же время купите поросят!
— А где содержать-то их? — вяло говорит безынициативный директор.
— Это ваш вопрос! Сколько сейчас тут машин?
— Две... Но одна сломана. А другую чинят.
— А гараж огромный у вас! — Арро указывает на длинное строение на заднем дворе. — Огородите там помещение для свиней!
— Хорошо, — вздыхает директор.
— Богатства у вас под ногами! Летом от черники черным-черно. Появляется она у вас когда-нибудь в рационе?
— Кто ж ее будет собирать?
— Обяжите своих работников, свободных от дежурства! Предложите писателям — а то они целый день у вас сидят в прокуренных комнатах — прогулка будет полезна для них!
Вспомнив про меня, Володя оборачивается, и я сосредоточенно киваю и все записываю в блокнот.
Наверное, в нашем Союзе писателей смена руководства произошла особенно резко, «контрастно». Бывший партийный выдвиженец, весьма скромный, хоть и неплохой поэт Анатолий Чепуров, и в жизни ничем не выдающийся (кроме порядочности и доброты, что немало), был заменен волей писателей на яркого демократа, победившего в острой борьбе с силами реакции, с партией и КГБ, сколько те ни старались сделать по-своему. Даже в его фамилии — Арро — было что-то дерзкое, невозможное прежде. Володя стал одним из самых знаменитых людей в Питере — вместе с Анатолием Собчаком, который сделал то же самое, но в масштабе всего города. Арро вместе с другими победителями избрали в обновленный Ленсовет. Зрелище было небывалое: в зале Мариинского дворца на Исаакиевской площади, который прежде был заполнен безликими партийцами, теперь мелькали бороды, свитера, джинсы. Наши пришли! Ликование тогда охватило весь город — радовались даже старички и старушки: выгнали наконец-то коммунистов-мучителей. Заседания в Ленсовете шли долгие, бурные. Арро озабоченно делился со мной: «Слишком много страстей, разговоров. Все хотят выговориться после долгого молчания. А до дела все никак не доходит! Впрочем, делом пока и не пахнет. Все рычаги управления городом по-прежнему в Смольном. Коммунисты пока помалкивают, а сами тихо продолжают рулить. Ежегодная сводка по городу, как и раньше, ложится на стол первому секретарю обкома Гидаспову, а не Собчаку».
Никто из наших не знал, как руководить городом, хотя амбиции были у всех, и чем меньше было умения, тем больше амбиций. Володя выходил из Мариинского дворца измотанный, но гордый. Он знал, что делает историю, правда, не догадывался раньше, что это будет так тяжело. Такую махину предстояло повернуть на другой курс: корабль трудно поворачивать, а тут огромный город должен прекратить прежнюю жизнь и начать новую, неизвестную. Помню время, когда город оказался без продуктов — старые каналы были отменены, а новых не было. Собчак делал невероятное, заключал какие-то договора за границей, находил резервы еды чуть ли не в армии. Надо сказать, что эти новые трудности люди в ту пору воспринимали бодро, совсем не так, как постылые и уже надоевшие советские проблемы, ведь тут проблемы наши, перестроечные, к тому же временные. Город радостно гудел. Да, не все гладко происходит! А ты как хотел? Володя работал в команде Собчака вместе с другими лидерами культуры, любимцами муз. С любимым всеми композитором Андреем Петровым они придумали Координационный совет творческих союзов. Теперь деятели культуры держались кучно, выступали сообща, бились за свое.
— Вчера после Совета с Андреем Павловичем в «Астории» хорошо посидели — потом приехал его зять на машине, нас развез, — рассказывал Вова.
То было неповторимое время: город был наш, мы сами решали его судьбу. Кипели споры: какое ему вернуть имя — Петроград или Петербург? Где хоронить останки Николая и его семьи? От таких тем кружились головы — раньше такое невозможно было произнести вслух!
Наша энергия, уходившая прежде на пьянство и долгие душные романы, в основном в нашем же коллективе, вырвалась теперь на простор. Весь мир был наш! Раньше к нам ездили в основном китайцы в наглухо застегнутых френчах, а чтобы попасть в писательскую делегацию хотя бы в скромную ГДР, нужно было быть трижды проверенным партийным руководителем. Зато теперь! Оказывается, не было никакой вражды с Западом, просто там не терпели наших прежних зарвавшихся-завравшихся вождей, а теперь, когда пришло наше раскованное, открытое поколение, — заулыбался весь мир!
Арро был замечательным руководителем — он точно и вовремя чувствовал, что можно и нужно теперь делать, чего раньше было делать нельзя. У нас в Доме писателей замелькали иностранные твидовые пиджаки, задымили нежнейшим медовым ароматом «трубки мира». Готовилось небывалое событие — писательский круиз стран Балтийского моря! Огромный, добродушный, раскованный руководитель шведского Союза писателей Питер Курман, один из организаторов этой затеи с их стороны, показал всем нам, как делаются нынче дела — уверенно, быстро, с размахом! Нужно было решить уйму вопросов — куда плыть, на чем, за какие деньги. У Арро сразу нашлись толковые, цепкие помощники — Дмитрий Каралис, Михаил Глинка, Александр Житинский. Несколько раз они сплавали в Швецию на комфортабельнейшем пароме «Силия Лайн» в Стокгольм и там легко все решили.
И вот участники заплыва съехались на борт теплохода «Константин Симонов», стоявшего у причала Морского вокзала, в гавани. Мы сели ужинать в ресторане, и тут пейзаж за окнами поплыл — мы отчалили! То замечательное плавание — одно из самых лучших впечатлений жизни. Мы неслись по волнам, одновременно в салонах и гостиных корабля шли семинары, диспуты, выступления. Никогда раньше мы не видели столько иностранных коллег сразу — румяные тучные финны, крепкие стройные шведы, голубоглазые норвежцы. И все любили нас, вырвавшихся на свободу, — мы обнимались, выпивали, спорили, вдруг вспомнив забытый со школьных времен английский. Гуляли по Гамбургу, Копенгагену, Стокгольму, потом возвращались на родной корабль, потом чуть не всю ночь отплясывали с нашими новыми друзьями под дикие вопли замечательного ансамбля «Два самолета», приглашенного в плавание Житинским. Утром выходили на палубу, смотрели на волны. Мы мчались к свободе, к нормальной жизни, к равноправию, дружбе и любви со всеми нормальными народами и странами. Стоило все это затевать, все то, что так изменило нашу жизнь! И Володя Арро был в самом центре, деловито сидел в компании руководителей делегаций, решая такие вопросы, которых я даже не представлял.
Мне-то казалось, что все просто чудесно. В первый же день по дороге в бар я встретил одного земляка-писателя, позвал его с собой, а потом мы встретили второго, и я, сидя за столиком, обнимал их за плечи, пытался сблизить их, сдружить, но они отворачивались. Тут я случайно вспомнил: мне говорили же, что они заклятые враги — и в политике, и в жизни, и в литературе. Но какая может быть старая вражда, когда все так чудесно по-новому? Но они все же вырвались и ушли. Получалось, что я по пьяному делу пытался помирить классовых врагов? Никто, кроме меня, такой ошибки не мог сделать — характер опять подводил. Но разве не для общего примирения мы плывем?
Потом я с такой же радостью кинулся на замечательного эстонского писателя Тээта Калласа, с которым мы не раз веселились в комаровском Доме творчества в компании Житинского. Уж он-то, я считал, наш кореш! Тээт шел в компании своих земляков, о чем-то напряженно с ними беседуя. Со мной он поздоровался вежливо, но от поцелуя уклонился и задержался со мной ненадолго, все остальные прошли мимо, даже не глянув. Вечером на запрограммированную встречу петербургских и эстонских писателей пришел один Тээт. Тут я начал слегка трезветь... Свобода, за которую мы так ратовали, оказалась не так уж прекрасна и безобидна. Наши бывшие идейные противники стали теперь нашими единомышленниками и друзьями... верней — мы стали их единомышленниками и друзьями. А вот наши прежние единомышленники и друзья воспользовались свободой весьма неожиданно: показали, что больше не хотят иметь с нами ничего общего! Победа как-то стала слегка затуманиваться.
Разговоры с великолепными скандинавами — всегда благожелательными, улыбающимися — были, если честно признаться, не так легки. Разговаривая с тобой, они все время поглядывали куда-то тебе за спину, словно искали кого-то настоящего, а с тобой разговаривали как бы автоматически, ожидая нормального разговора с кем-то другим. Ну да, они общались между собою уже давно, знали самое важное, о чем надо им говорить, — а с нами разговаривали лишь поощрительно, из желания помочь, из столь распространенной у них там политкорректности, холодное сияние которой мы только начинали постигать. Это ощущение неприкаянности, нашего несоответствия мировым стандартам, до которых мы вот так, с разбегу, норовили допрыгнуть, угнетало ужасно. И разумеется, разговоры шли не на русском, предпочитая английский. Поэтому, после такого напряжения, услышав вдруг где-то русскую речь, я радостно кидался туда... и нарывался. Странная компания, до моего радостного появления ну точно говорившая по-русски, вдруг мгновенно забывала наши звуки. Все с холодным изумлением смотрели на меня. Что это за сомнительный «друг» явился к ним? Латыши, литовцы, эстонцы, грузины, все наши бывшие «братья», общались между собой на «русском имперском» — а на каком же еще? Им он для задушевной беседы годился вполне. Но разговаривать на русском языке с русским? Позор! Русский народ, как и все «тюремное братство народов», полагалось забыть. А нам-то казалось, что мы так проникновенно выпивали с эстонцами, так лихо гуляли вместе с грузинами. Русскому языку шел акцент. Омываемый по берегам акцентами, русский становился богаче, где надо — точнее, где надо — смешней. «О! Це дило!» — так восклицали мы, когда были в веселом настроении. «Слушай, дарагой!» — стараясь расшевелить хмурого собеседника, мы переходили на грузинский акцент. «Ет-то ошень то-ро-ко!» — мы подражали нашим экономным друзьям-эстонцам, и, как нам казалось, это было приятно и нам, и им. Мы любим наших соседей, а они нас... Оказалось — вырвано с корнем! Если у кого-то и остались прежние позорные чувства, то их полагалось скрывать. На всех этих коллоквиумах и диспутах мы, как «оккупанты», получили от прежних друзей «по полной». Все выступления наших бывших «братьев», так уютно общавшихся между собой по-русски, делались теперь только на английском. Получи, Ваня, за свою имперскую политику! Я тоже сделал свой доклад на английском — безусловно, самый паршивый в моей жизни: все умственные силы ушли на инфинитивы и герундии. Я лишь злорадно заметил, что и английские доклады бывших наших «братьев» сделаны на пределе их возможностей и были значительно хуже, чем принято на таких встречах. Изъятие «русского имперского» им далось нелегко. С русского ствола их листочки отлетели, а попытки прилепиться к западному стволу были жалкими. Одно лишь знание герундиев культуры не создает. На английском дереве выросла могучая, но не наша культура — а наша выросла на дереве русском! Но теперь такого оглушительного успеха, какой имели, скажем, грузины или эстонцы в переводе на русский, им не видать. Им теперь и друг друга не видать: раньше они читали соседей в переводе на русский, так же как и всю мировую литературу. Как теперь грузины прочтут латышей, латыши — венгров? Но это их почему-то не беспокоило. Главное — отделиться!
Даже совсем вроде близкие наши друзья — украинцы — вдруг возненавидели нас.
— Москали нас душили всегда! — это откровение, прозвучавшее на дискуссии в главном салоне корабля, да еще высказанное на украинском (по-русски и гутарить не желали!), подкосило нас. И это и есть та свобода, за которую мы так страстно боролись?
Когда я высказал это Арро, он посмотрел на меня с досадой.
— Вечно ты, Попович, все путаешь, за мелочами не видишь главного! — проворчал он.
Наше взаимодействие с западными партнерами как бы росло. В каком-то порту они даже подарили нашему Союзу несколько компьютеров — до того никогда никаких компьютеров у нас не было. И Арро имел полное право гордиться: выходим наконец-то из нашего дохлого угла на мировой уровень. А тут этот Попович со своим глупостями прет, всегда не то видит!
Ну а не кажется ли ему, расстроенно думал я, что наши могущественные западные друзья довольны тем, что эстонцы теперь против нас, а грузины уже и не только против нас, но и с абхазами за один стол не садятся? Теряем мы — или больше находим? Но поговорить на эти душераздирающие темы нам с Володей тогда не удалось — он должен был излучать уверенность и ясность, а я лишь воду мутил!
Нашу вынужденную отчужденность на корабле мы восстановили потом в нашем Купчине, выпивая на наших тесных кухоньках — тут можно было душу открыть.
Но в руководящем своем кабинете Володя был непоколебим, все наши кухонные колебания отметал. И был прав: руководитель должен уверенно всех вести вперед. Не назад же? Шел лютый бой между нашими и ихними. Врагом нашим был чекистско-коммунистическо-православный Союз писателей России, точнее — руководство его, свившее свое гнездышко еще в пучинах застоя в Москве, в бывшем барском особняке на Комсомольском проспекте. Наш Союз, преобразившийся слишком внезапно и руководимый людьми отнюдь не из номенклатуры, бесил их. К нам зачастили всякие ихние литературные вожди, пытавшиеся властно нас ставить на место, — и Володя жестко и четко отвечал им. Кто бы думать мог, что их окажется так много — и главное, что и их рядовые писательские массы тоже не одобряют новых перемен! Помню совершенно жуткий Шестой писательский съезд в конструктивистском, в форме пятиконечной звезды, здании Театра Советской армии в Москве, когда мы, ленинградская делегация, сидели, как в буре на островке, среди злобно ревущего зала. Вот, оказывается, каковы они, писательские массы! Более того, даже под кровом нашего Дома обнаружились недовольные, почему-то не верящие, что изменения приведут к лучшему. Пахло расколом.
Володя был тверд. И выдерживал это напряжение довольно долго. Не выдержал он тогда, когда и среди ближайших сподвижников нашлись недовольные. Оказалось, что принадлежность к прогрессивной партии вовсе не дает гарантий человеческого совершенства, оказалось, что и в наших рядах все не просто. Наш столбовой путь все больше разветвлялся на какие-то запутанные тропки, порой ведущие не вперед, а назад. Даже наши ближайшие союзники в Москве вдруг раскалывались на конкурирующие группы, делили дачи и чины, хотя чины уже не имели того веса, что раньше. Наши «левые» друзья становились крайне левыми и, чтобы победить своих соперников, бывших друзей, просто левых, неожиданно соединялись с крайне правыми, ушедшими от «обычных правых», и т.д. Голова шла кругом. Но Володя требовал от своих помощников и от меня прежней четкости, активности, делал вид, что все идет по плану. Я защищался от наступившей ахинеи привычным способом — сидел с честно открытыми глазами, взгляда не сводил с шефа, но думал о другом. Если все это переживать с прежней силой — пропадешь. Порой я вдруг внезапно зевал.
— Попович! Ну ты прям... какой-то митек! — восклицал Вова.
Резкого осуждения очередных наших право-лево-правых уклонистов, которые в очередной раз перевернули все наши святыни даже хуже, чем наши противники, о чем следовало немедленно написать им гневное письмо, — такого у меня не получалось. Увы, как и раньше, понял я вдруг, все зависит от качества отдельных людей, а не от каких-то спасительных перемен. Вова сердился на меня — я как бы подрывал устои его официальной веры, но расставаться мы и не думали: с кем же еще можно было поговорить неофициально, по душам, в выходной день — о том, что творится на самом деле. Я очень дорожил Володиной дружбой: он ведь все делал правильно, правильно шел... А чтобы было кому откровенно сказать, как все сложно, существовал я.
Все передовое тогда как бы яростно сражалось с привилегиями. За это и поднялись мы на бой. Однако в исчезнувшем государстве кое-какие механизмы еще тикали. К примеру, на Союз писателей еще выделялись дефицитные автомобили, и Володя захотел купить себе машину, как блокадник. «Союзники» тут же обрушились на него: мы боролись за отмену привилегий, а ты что ж? В результате машину ту купил один из ближайших Володиных единомышленников, купил честно и даже с гордостью, поскольку никаких привилегий не имел! Мы с Володей от души тогда напились. И дело вовсе не в машине, а... Ладно. Друзья все-таки лучше единомышленников, поскольку рядом с тобой всегда.
И когда мы в последний раз встретились с ним в немецком городе Майнце, где он теперь живет, — поняли в очередной раз, что любим друг друга не за заслуги, а просто так.