МАГИЯ СЛОВ

Мой стол упирается в тонкую стенку. За тонкой стенкой стоит другой стол, симметрично моему. Там сидел отец и все время писал неразличимыми каракулями свои научные труды — последнее время не вставая (он уже и не мог вставать). Такой же почти упрямый, как и он, я все старался ему не уступать — хотя сидеть так много, как он, у меня не получалось.

Остались пожелтевшие, загнувшиеся странички на его столе. Я нашел закатившуюся под стол его прозрачную ручку, наполовину еще полную, и положил на его бумаги — пусть лежит. Ручка — наша дирижерская палочка, которая позволяет нам дирижировать жизнью.


Помню, однажды в пыльном, хмельном, разгульном Коктебеле нас с друзьями избили дружинники. Наверное, у них был свой резон, как и у всяких террористов. Им, выросшим в бедности, в этой степи, неприятно было наблюдать развеселые наши вечеринки.

О Коктебеле тем не менее я вспоминаю с ощущением счастья. Что может быть лучше: выйти из домика, вдохнуть горько-душистый аромат полыни и брести по пыльной жаркой дороге к морю. Надеть плавки и маску с трубкой, все остальное небрежно оставив на берегу, плюхнуться в бодрящую, прозрачную, лазурную воду и плыть, глядя в зеленую веселую бездну, иногда почти с восторгом отфыркиваясь через трубку. Иногда я высовывал голову из воды, смотрел на берег с отдыхающими на белых камнях, под сводами скал. Так... Первая Лягушачья бухта. Следующий взгляд поверх воды — Вторая Лягушачья... Точно! Радостно было и то, что место я узнавал и не поднимая головы — роскошный подводный пейзаж я знал уже не хуже надводного.

И как приятно было повисеть в воде, узнавая знакомое... Крутой обрыв между двумя бухтами, уходящий наклонно в зеленую бездну, весь унизанный, как подсолнух семечками, багровыми ракушками. Выковыривая, мы их жарили и ели. На обрыве, с приливом и отливом волны, мотается длинная водоросль, как зеленая борода, с приходом и уходом воды меняя оттенки. И тут же, на дармовой этой качели, качается пестренькая рыбка.

Счастливо вздохнув и фонтанчиком выдохнув вдруг забулькавшую в трубке воду, едва не хлынувшую в гортань, плывешь дальше вдоль стены. И — другая бухта, Сердоликовая, где можно найти цветные полудрагоценности... Разбойничья — закрытая скалами, как раз для разбойничьих сходок, более устремленная вверх по бесконечной вертикали, нежели в ширину.

Дыхание становится острым, тяжелым, руки уже с трудом поднимаются... но это и вызывает восторг: ты проплыл почти всю огромную, многокилометровую стену Карадага, с торчащим из обрыва вбок застывшим жерлом вулкана. Ты — молод, счастлив, силен и смел!

Уже на исходе сил я вплывал в Львиную бухту, из-за отсутствия в ней людей или из-за чего-то другого имеющую инопланетный вид.

Отвесные, до самого неба, стены, пологий берег из белых круглых камней, лазурная вода — и Лев, белая пологая скала с львиной мордой. Я плыл из последних сил, пока дно не приближалось вплотную к маске, потом отжимался, резко вставал из воды, стекающей с тела. Фыркая, сдирал наконец с лица скрипучую резиновую маску, тер ладонью лицо. И, оскальзываясь, шел по камням, которые сразу после края воды становились горячими.

Встав на четвереньки, взбирался по белой шершавой спине льва и, возникнув на самой вершине как маленький лев, дрожащий от ветра и холода, со стоном наслаждения прижимался грудью к горячей поверхности. Дрожь начинала проходить, сменяясь блаженством. И я, как безграничное счастье, озирал то огромное лазурное пространство, которое только что одолел и опять одолею.

Счастье и азарт, когда мы возвращались вечером на берег поселка, не утихали, а наоборот, разгорались, иногда зашкаливая за все пределы. Помню, как мы с другом в местном кабаке схватили золотую груду цыплят табака, что принесли официанты на стол пирующих военных, и выскочили на набережную, и бежали под звездным небом вдоль теплого моря, хохоча и слыша сзади нарастающий цокот сапог, «отстреливались» золотистыми тушками. И удивительно, что все как-то обошлось, через полчаса мы купались в темном море!

Местные мстители появились в тот момент, когда мы лежали на темной лужайке, допивая канистру солоноватого местного вина. Они возникли над нами во всем белом, как ангелы.

— Встать!

— Да чего там... садитесь лучше вы к нам! — ответил кто-то из нас, и благодушие наше окончательно их взбесило.

Посыпались зверские удары, наносимые всяческим шанцевым и слесарным инструментом, кто-то из нас вставал и тут же падал. Наконец прорвавшись, мы рассыпались по кустам. Бой разбился на пары и не походил больше на избиение — удары шли уже с двух сторон.

— Хорош! — кто-то из них дал команду, и они исчезли.

Спотыкаясь, путаясь в обрывках одежды, отплевываясь, мы как бы их преследовали и вылезли на шоссе, где шло обычное вечернее гулянье, яркие фары вырывали из темноты страстные парочки... мстить оказалось некому... может, тот гарный парень с дивчиной и есть главный наш избиватель? Но теперь-то его за что? Оставлять это дело так было невозможно — если не месть, то хоть какой-то общественный резонанс? Мы почему-то оказались на почте, с дрыгающимся синеватым светом в плоских плафонах. Что — тут? Нелепость нашего появления на почте видна была даже нам... но больше ничего другого поблизости не было. Тут мой друг схватил ручку с пером, облокотившуюся на чернильницу, и, тыкнув два раза в воздух, пробормотал: «В глаз, в глаз!» — и выбежал.

Я тоже схватил ручку. Потом вдруг подтянул к себе телеграфный бланк, забытый кем-то на столике, и стал писать. Некоторые живые подробности, особенно после ударов по голове, быстро отваливаются... успею ли записать?

Увлекшись, я взял уже и второй бланк и на третьем уже заметил, что улыбаюсь: толстый дядька в соломенной шляпе нетерпеливо переминался рядом, словно хотел в туалет — может, он и действительно туда хотел, но сперва должен был отбить телеграмму.

— Сейчас! — пробормотал я, подтягивая четвертый бланк. — Извините! — извинился я перед дядькой.

В этом бланке я писал как раз про него — без него этот вечер был бы неполон. К счастью, вошел мой мстительный друг и метнул ручку на стол. «Ушел!» — пробормотал он. И заскрипели перья. Ручки вернулись к своей обычной работе, объясняя нам жизнь, гармонизируя ее, делая выносимой.


Недавно я ехал в метро. В вагоне сидели персонажи, которым, казалось бы, положено ненавидеть друг друга: две разряженные дамы, задерганные работяги, дикого вида юнцы.

Вот дверь открылась, и в вагон вошел богатый господин, всем своим видом показывающий, что в метро он едет впервые в жизни. В руках он держал картонную коробку с надписью «Сифон бытовой». Казалось бы, все должны понимать, что это всего лишь прибор для газирования воды... но — первыми прыснули дамы, за ними захохотали работяги, потом и молодежь. И даже сам хозяин сифона не выдержал и усмехнулся: надо же, что пишут! Все вдруг стали на мгновение едины. И эта любовь к языку, ощущение многозначности, цветастости, роскоши слова, безграничной возможности игры с ним и наслаждения от этого вдохновляет и объединяет всех нас — без этого бы никто из нас не выжил.

Люди, уверен я, делятся не только на классы и нации, но и на людей слышащих и не слышащих. И не слышащие ненавидят слышащих: чего это они там услышали? Чему улыбаются? Ведь ничего же нет!

И при чем здесь политика, да и цены, в конце концов? Ведь в раю, говорят, нет материальной заинтересованности и политики нет — нет ничего, кроме самого рая. И рай этот вовсе не за океаном, а у тебя во рту, и открывается одним легким поворотом языка. Одно слово — и вы в раю, хотя и ненадолго. А почему, собственно, ненадолго? Ведь у нас, слава богу, хватает слов!

Нынче, увы, бушует тезис, сколь распространенный, столь и ложный: «Вот будет человеческая жизнь — тогда по-человечески и заговорим!» Это все равно что сказать, слушая Шаляпина: «Мне бы столько платили — и я бы не хуже спел!» Но ведь когда-то он собрал все силы души и запел — бесплатно. А счастье и богатство пришли потом.


Однажды мне позвонили из «Плейбоя».

— Валерий Георгиевич! Мы очень вас любим — напишите для нас рассказ.

— Не ожидал, честно, — сказал я. — Но вам, наверно, специфический рассказ нужен? Секс? Я в этом не очень.

— Нет. Секс надоел нам... как фрезеровщику стружка! Напишите просто рассказ! Интересный случай из жизни. В Москве случайно не будете?

— Как раз буду!


До отъезда чего я только не пробовал — не получался рассказ! Все! Финиш! Куда уж для «Плейбоя» тебе писать! Разве что для журнала «Огородник»! И то... Грустный, я шел по платформе. И вдруг — колоссальную догнал девушку! Она шла типичной раздолбанной походкой манекенщицы, закидывая одну ногу за другую. О! Тормознули вместе с ней: вагон третий! Вот это да!

— Девятнадцатое, — буркнул проводник, разглядев ее билетик и даже не взглянув на нее.

Схватившись одной рукой за поручень, она гибко втянулась внутрь и — тут не было никаких сомнений — обернулась и улыбнулась! Сунув свой билет проводнику, я устремился за ней... Забыл, что буркнул этот толстяк, запихивая мой билет в кармашек своей сумы, — ...двадцать первое? В одном с ней купе? Не может быть! Я поровнялся с дверью, возле которой темнели в рамке цифры «19-22», затаив дыхание, заглянул в щель. Изогнувшись, разметав длинные волосы по плечам, она устанавливала свой крохотный рюкзачок на верхнюю полку, а на нижней, обалдело уставясь куда-то в район впалого ее живота, на двадцать первом месте сидел лысый лопоухий интеллигент, безвольно что-то лопоча вроде «...пожалуйста... разумеется...». Господи! Как же мне не везет! Лопоухому счастье. Будет лопотать, вместо того чтобы сразу, энергично, «под микитки»! Иди... твой номер тридцать первый. Ну — ясное дело, последняя дверь возле туалета. Дверь с глухим визгом отъехала... О, вот это твой вариант!

Худой как палка военный в чине капитана, лишь злобно глянувший в ответ на мое вежливое приветствие, прильнувшая к нему сдобная жена с гладкой прической, грустно кивнувшая мне в ответ. Весь проход занят громадным чемоданом, обвязанным веревками.

— Извините, это ваш чемодан?

Взгляд капитана был яростно устремлен куда-то вдаль — слов моих он явно не слышал. Жена кивнула наверх.

— А вам что, мешает? — свесился злобный старичок.

Я криво уселся. С трудом задвинул дверь, глядел в тусклое зеркало, идиотски подмигивая сам себе. Ничего! Стянул с верхней полки скатанный матрас, шерстяное одеяло, стреляющее в полутьме зарницами. Расстелил... Ничего! Как говорила моя бабушка: Христос терпел и нам велел! Ничего. Будет другая манекенщица... в другой жизни... Ничего!

Я потянулся к ночнику.

— Не включать! — вдруг рявкнул военный. Словно от тока, я отдернул руку.

— Извините, — испуганно глядя на мужа, пробормотала жена.

Ну и соседушки! Пружины между вагонами заскрипели, рябые прямоугольники света, вытягиваясь, поползли по купе. Поехали. Я крутился так и сяк, пытаясь пристроить ноги... ложиться вроде пока что невежливо, раз напротив не спят.

— Извините, — несколько осмелев, но все же поглядывая на мужа, заговорила женщина, — но, понимаете, такая ситуация... Десять лет с Виктором на Севере... от лейтенанта до капитана. Теперь — академию закончили. Думали — хоть теперь в город! Опять в тундру! Простите его...

— Ну конечно, — пролепетал я.

Перед очами моими вдруг свесились ноги в слегка спущенных носках, задергались, заелозили — старичок с верхней полки торопливо подтягивал порты, явно спеша спуститься, принять участие в душевном разговоре — как же без него?

— А я вот пять лет безвинно отсидел! — проговорил он, оказываясь рядом.

— Интересно! — проговорил я. И сразу вспотел... что значит — «интересно»? Не то, наверное, слово?

— Да уж интереснее некуда! — уцепился старичок. Он вытащил из шаровар платок, долго утирал губы, готовясь к рассказу. Ну что же... я приготовился слушать... нести свой крест. Но хоть бы дали его спокойно нести! Дверь со скрипом отъехала, и явился проводник. Ни «здрасьте», ни «извините»! Он молча уселся, потеснив женщину. Все молчали. Он считал, что пояснения излишни, что все и так должны знать, зачем он пришел. Женщина, засуетившись, вытащила деньги... Ах да — за белье!

— Сколько уже теперь-то? Десять? Ох, мать ети! — бормотал старичок.

Я молча протянул деньги... Новая заморочка: проводник почему-то их не брал, даже не поднял руки... в карман ему, что ли, надо засовывать?

— Билет, — безжизненно произнес он.

— Но я же вам отдал его!

— Ты на каком месте сидишь?

— На... тридцать первом, — на всякий случай глянув на бирку, ответил я.

Он молча раскинул свою переметную суму, показал — в кармашке с цифрой «тридцать один» билета не было!

— Ну?..

— Я точно вам отдал билет!

— Ну так где же он?

— Не знаю... Может быть, мимо сунули?

— Я мимо не сую! Вставай — на первой сойдешь.

— Не собираюсь.

— А это мы поглядим! — проводник удалился. Господи! Почему все наваливается на меня? «Агнец, берущий на себя все грехи мира»? С какой стати?

— ...Так вот, — выдержав паузу по случаю постигшего меня горя, старичок продолжил: — Как было: брат приехал погостить ко мне. Так?

— Наверное, — неуверенно пробормотал я.

— Поехал уже его провожать. Ну, выпили маленько, конечно, на ход ноги...

Пауза. Чувствую, он рассчитывает рассказ на всю ночь!

— Ну... дальше! — пытался как-то взбадривать его.

— Ну, закемарили в зале ожидания...

«Это просто какая-то “Война и мир”! — подумал я. — Будет ли покой?»

— Проснулся я, чувствую — хочу курить. А в зале не дозволено. Пойду, думаю, на лестницу... и прихвачу с собой братнин чемодан, чтоб не сперли. Спал, пузыри пускал... брат-то.

— Понимаю.

— Вышел с чемоданом на площадку, только задымил — тут же хватают! Не братнин чемодан оказался. Чужой!

— И что же?

— Пять лет! — проговорил он.

— Ну как же? — тут я даже взбеленился. — Надо было... все объяснить!

Дверь в купе с визгом отъехала.

— Ну давай... коли можешь... объясняй им! — вздохнул старикашка. Проводник появился, и не один.

Я с отчаянием глядел на «пришельцев» — два амбала-омоновца с сонными, равнодушными мордами.

— Выходи! — просипел омоновец.

Я вышел в коридор и сразу оказался между ними, как в тесной расщелине. Один был усат, усы его свисали надо мною, другой был безусый, зато непрерывно жевал, челюсть его ходила туда-сюда.

— Ну... какие проблемы? — проговорил жующий. Пятнистые их комбинезоны были сплошь утыканы какими-то наклейками, эмблемами, бляхами, полученными, видимо, за смелость в борьбе с нами.

— Никаких проблем!

— Где билет?

— Отдал проводнику.

— А почему ж у него твоего билета нет?

— Понятия не имею.

— И бабок нету?

Я покачал головой.

— Собирайся!

Я вернулся в купе. Что ж делать? Господь терпел — значит, и нам велел.

— Одним горохом питаюсь! — старик горячо обращался к военному с супругой. — Во, горох, — он пнул ногой чемодан. — Брату везу.

Все люди страдают, и часто — несправедливо. Почему ж для меня должно быть исключение? Я натянул плащ, кепку. Вагон, притормаживая, крупно затрясся. Мы въехали под гулкие желтые своды...

Дверь отъехала. Стояли мои центурионы.

— Ну... будьте счастливы! — сказал я моим спутникам. Впереди легионеров я шел по проходу. Все двери в купе были открыты, все уже знали о случившемся, с любопытством выглядывали, но никто не вылезал. Прощальный взгляд моей красавицы... Всё! Мы вышли на площадку тамбура. Чуть в отдалении крутил синюю «мигалку» газик с милицейской полосой, а прямо внизу, у железных ступенек, стоял маленький коренастый милиционер с расплюснутым перебитым носом.

Мы стояли над ним.

— Ну, где там наш клиент? — он задрал голову. — Мои ребятки заждались! — он усмехнулся, открывая фиксы.

Мои почему-то медлили. Проводник вдруг влез снизу по ступенькам и внимательно поглядел в глаза сначала одному моему гвардейцу, потом другому.

— Ладно... тут полюбовно все уладили! — произнес усатый. Поезд, скрежеща, двинулся.

— Гостям всегда рады! — донеслось, уплывая, снизу, и пошла тьма.

Я не верил своим глазам... Что же это?

Усатый мотнул головой внутрь вагона: «Пошли!» Мы ушли с площадки, и он вдруг сдвинул дверь с табличкой «Проводник». На столике красовался роскошный натюрморт: крупно порубленная пышная колбаса, благоухающая чесноком, нарезанная селедочка, усыпанная полупрозрачными кольцами лука... Зеленоватая бутыль!

Усатый достал стакан, поставил... Четвертый. Мне?

— Спасибо! — пробормотал я.

Шмыгая носом, явился проводник. От шинели его приятно пахло холодом.

— Ну, давайте! — он разлил по стаканам, оглядел всех строго, особенно меня. — За то, чтоб мы всегда были людьми!

Я быстро закусил луком, и, наверное, от его едкости по щеке заструилась горячая слеза.

Проводник стал раскладывать новые билеты по карманам сумки, и вдруг я как завороженный уставился туда... Тридцать первая ячейка — вон она где, в самом низу, а мой билет — я вспомнил — он вставлял в середину. Вот же он! Господи! Двадцать первый! Я поднял ликующий взгляд.

— Ну ладно... чего расплакался, — пробурчал проводник. — Давай лучше по второй!

Двадцать первое! А я сел на тридцать первое, приняв на себя все эти муки. Зачем?

— А ты, наверное, думал, мы не люди! — проговорил безусый, чокаясь со мной.

Когда это я так думал?

Мы быстро выпили. Чувствовалось, что у всех накипело на душе и всем хотелось высказаться. Правда, то, что думал сейчас я, сказать никак было нельзя. Сказать, что ничего на самом деле нет и я еду обыкновенно, по билету? Большего плевка им в душу невозможно даже представить! Они только что помиловали «зайца», и я им скажу, что я вовсе не «заяц»... Нет.

— Да, разговорчивый гость попался! — произнес усатый, и они засмеялись.

Действительно, что я сижу тут как пень?! Люди сделали добро, и хоть слов-то они заслуживают?

— Спасибо... вам.

— Разговорился, — произнес усатый, и они снова засмеялись.

«Ты... мастер слова! — мысленно проклинал я себя. — Можешь родить что-нибудь? Ну, давай!»

— Чего без билета? Потратился, что ли? — уютно усаживаясь, спросил проводник.

Мол, хотя бы увлекательным рассказом ты можешь нас ублажить?

Во ситуация! Любая история о любом безобразии будет здесь лучше, чем правда. Правда тут — самое худшее, что может быть. Любая ложь будет возвышеннее, чем правда. Ведь я же покупал билет! Но им лучше думать, понял я, что никакого билета не было и они, замечательные люди, меня спасли... и пусть будет так! Я молчал, чувствуя себя Богом, который из ничего создал Храм Любви и Добра... Все закусывали луком, но, наверное, не только лишь поэтому слезы стояли у всех на глазах. И одним лишь словом могу все разрушить! Но зачем?

— Обокрали! — неожиданно даже для себя вымолвил я. Ну даешь, мастер слова! Я испугался.

— Где? — цепко спросил безусый.

Да, сюжет удачный, слушателей явно зацепил.

— В поезде! — с изумлением услышал я свой голос. — По пути сюда!

— Номер поезда какой? — спросил усатый, почти уже официально поправляя ремень и берет.

Да... Разговорился на свою голову! Мы все вместе летели в пропасть, и надо было успевать еще как-то рулить.

— Двадцать восьмой, — проговорил я, вспомнив историю, приключившуюся с моим другом. Что ж, и несчастья могут сгодиться, иначе куда их девать?

— Точно! — усатый торжествующе шлепнул себя по мощному колену. — Она! Какая из себя?

Так. Новая сложность.

— Ну... — произнес я.

— Ясно! — произнес безусый почти с восторгом. Чувствовалось: вечер удался!

— Бутылочку со снотворным распили? — плотоядно улыбнулся проводник.

— Ну я же не знал, что со снотворным, — ответил я простодушно. Они радостно захохотали. Удачный ответ!

Уходя, я слышал за дверью возбужденные их голоса. Да — с историей я им угодил. Моя красавица, стоя в коридоре, грустно глянула на меня: ну когда же?.. Работаем! Пока недосуг! Красавица вздохнула. С некоторым изумлением она увидела слезы на моих щеках. Главное — чтоб людям было хорошо! И кстати, лопоухий наконец-то оказался рядом с ней и, тыкая в абсолютно темное окошко, что-то бубнил. Я прошел мимо в свое купе... Вернее — в чужое, но оказавшееся моим. Сдвинул дверь и ударился о запах. Да, питание одним горохом сказывается! Я мужественно сел. К тому же царь-горох у себя на верхней полке еще и храпел. И это еще не все!

— Витя! Ну угомонись! Ну что ты делаешь? — донесся жаркий шепот из темноты.

Ладно! Глубокий, освежающий сон! Сдвинув одеяло, стреляющее зарницами, я улегся.

— Витя... Что же ты со мной делаешь? О-о-о... Ви-итенька! Да! Да! — вопила она.

А то нет. Натренировались у себя в тундре долгими полярными ночами!

— О-о-о! Витенька! О-о-о!

Спасибо Вите, что хоть он не проронил ни звука.

— О-о-о-о-о... — с постепенным затиханием.

В купе наконец-то воцарились покой и блаженство, которые каким-то образом перетекли и в меня. Снова горячий шепот! Я вздрогнул.

— Ничего, Витенька... Не горюй! С такой машинкой, как у тебя, мы нигде не пропадем!

Вот это верно. Главный инструмент в хозяйстве всегда при них. Значит, и за них я могу быть спокоен? Я начал засыпать под уютное покачивание. По коридору мимо, как дуновение ветерка, пронеслось: тихий, но довольно уже напористый басок лопоухого, хохоток красавицы. И за них, стало быть, можно быть спокойным? Всё. Я рухнул в сон.

Проснулся я в купе, освещенном неподвижным солнцем. Стоим? Видно, мои добрые ангелы не решились даже меня будить. Я сладко потянулся, выглянул в коридор: из вагона выходили последние пассажиры. Я быстро собрался. На ходу увидел, что я, оказывается, не последний: в своем купе крепко спал лопоухий... Счастливец!

— Я думал, ты навсегда решил остаться! — усмехнулся проводник.

— Нет. Всё... Спасибо вам.

— Помни мою доброту! — проговорил он почти величественно.

По-моему, он уже маленько зазнался. Сказать? Сказать ему, что ничего на самом деле не было, и, кстати, взять мой билет, с двадцать первого места? Ладно уж... Пусть все остается! Не буду счастье разрушать!

— Главное — ты помни! — сказал я. Мы неожиданно обнялись.

Я шел по платформе и вдруг впереди в толпе увидел ее! Она шла одна типичной раздолбанной походкой манекенщицы, так бодая воздух бедрами, что глаз не отвести. Вот она, моя Мария Магдалина! Раз уж у меня так хорошо получается — спасу и ее! Не одних же легионеров должен я обращать к добру. Я прибавил ходу и почти уже догнал ее, но тут вдруг перед ней возникли мои омоновцы. Они вежливо расступились, пропуская ее, и вдруг взяли ее за руки с обеих сторон. С разбегу я чуть не налетел на них.

— Так... Где же хахаль-то твой? — глядя на нее, усмехнулся усатый. И повернулся к напарнику: — Пойди разбуди его.

Тот пошел к нашему вагону. Усатый тем временем спокойно обшмонал ее, вынул из сумки стеклянную трубочку с таблетками, встряхнул перед правым глазом.

— Этим, что ли, угощаешь? — спросил он.

— Это я сама употребляю! — неожиданно дерзко и хрипло проговорила она.

Из вагона показался напарник со встрепанным лопоухим «счастливцем», изумленно хлопающим себя по карманам.

Да, видно, Мария Магдалина еще не созрела для святых дел, а мир еще далек от совершенства. Я вошел в вокзал.

— Милок! С тобой вроде ехали?

Я быстро обернулся. Царь-горох!

— С чемоданом-то не поможешь ли? Да тут недалеко!

Вот она, моя Мария Магдалина!

— ...Горохом-то угостишь?


Я шел с тяжелым чемоданом, вздыхал: «Вечно ты влипаешь в истории!»

Потом усадил старичка в трамвай, распрямился с облегчением — и понял вдруг: «А ты не так прост, парень! Ты ведь рассказ написал!»


Да, — скромно скажу, — удалось самое главное: сумел выучиться ремеслу, позволяющему все вокруг превращать в золото.

Когда я был в Африке, то даже не удивился тому, что самые сладкие финики растут на берегу соленых озер, фактически — из горько-соленой воды. Не удивился, а обрадовался: совпадает! Полностью совпадает — с тем, что выстрадал и понял я сам: самое сладкое растет из самого горького. Помню, наш автобус стоял на низком песчаном берегу соленого озера, оставшегося от древнего моря, ранняя заря красила рябую воду в розовый свет. Когда солнце поднялось и свет стал обыкновенным, вода осталась розовой — оказывается, то обычный цвет соленых озер. На дальнем плоском берегу вздымались могучие пальмы, и дальше они шли сплошняком — достигнув их, мы долго ехали под их кронами. То был знаменитый оазис Тузер, столица фиников, самых сочных и сладких, на острове среди соленой воды. И, повторю, этот симбиоз вовсе не показался мне диким и странным, наоборот — он наиболее точно отражал суть жизни, и даже искусства: чем солонее вода, чем больше нужно труда (финиковую пальму, как сказал наш гид, надо «обнимать» всю, сверху донизу, четырежды в год), тем слаще финики. И парадокс этот — на самом деле — норма. Чем горше жизнь, чем опасней труд и невозможней победа, тем финик слаще.

Я боюсь и в то же время зову тяжелые волны жизненного моря, каждая из которых может погубить меня навсегда и когда-то погубит.

— Ну давай... давай! — азартно говорю я идущей от горизонта тяжелой волне. — Давай! Пугай! Все равно же станешь моей рабой, на мою мельницу воду будешь лить!

И до тех пор, пока удается устоять на ногах, — высота и свирепость волн только радует. Вот она катится, пугая людей, а я смотрю на нее с прищуром... Так... Ты у меня пойдешь в третью главу! Конечно — если не слишком хилой окажешься!

Помню, как я тонул в Крыму. Силы уже кончались. Тем не менее с каждой новой волной я отчаянно, быстро греб, надеясь выкарабкаться — до берега можно было плевком достать, беспечные пляжники были рядом, — но выползти на дивный песчаный берег опять не удалось: возвращаясь в море, волна каждый раз относила меня дальше, чем я только что был.

«Напишу! На — пи — шу!» — диктовал я себе, выгребая. И видел опять, выныривая из откатной волны, что берег стал дальше. Да, с тоской понимал, вряд ли море устанет раньше, чем я: мои руки и ноги уже дрожат, налиты предсмертной сладкой истомой, а море даже еще и не заметило, что борется со мной! «На — пишу! На — пи — шу!» Отнесло снова. И вдруг — спокойствие, и даже смешок: «Как же ты напишешь, если утонешь? Оно что — не понимает этого?» Высокомерное удивление мое помогло выгрести — я вышел нагло и даже несколько оскорбленно. Вот так-то! Стихии должны знать свое место... в третьей главе. Раз все пока вокруг подчинялось мне и моей работе, так что это за цаца такая — стихия? Почему для нее должно быть исключение у меня?

Нагло считаю пока, что так же будет со смертью — дадут написать и даже откорректировать: будет членам Союза писателей такая льгота, за выслугу лет.


«Обуть в свои тапочки» все, что происходит на свете, заставить работать на тебя, укротить, загнать дикого зверя в клетку фабулы — дело упоительное и нескончаемое: «звери» кидаются со всех сторон. И сделать это можно лишь словом, а порой, когда изощренный твой слух достигает совершенства, лишь легким шевелением этого слова, изменением нескольких букв. Скажешь вместо ледяного, официального слова «товарищ» дурашливо-ласковое «товарышш», и все — тот, с кем только что враждовали, уже друг. Рай — не после жизни, не в небесах и не за морями, а у тебя на языке! Власть языка всесильна и безгранична, и важно — какую задачу ты ему дашь.

«Жизнь удалась, хата богата, супруга упруга!» По этой фразе я жил. И возражения не принимались. Досадные мелочи, затмевающие этот шедевр, небрежно отбрасывались. И было хорошо.

С годами «отбрасываемое» превратилось в гору, достающую до солнца и затмевающую его. Но чем замечателен писательский труд — он позволяет и негативное оценить позитивно — ценишь уже не житейский результат, а выразительность! Что там житейский результат! Смерть все равно всех нас поджидает! Зато — как совершенна стрела, которую враг пустил в тебя! Восхищайся! Если ты можешь восхищаться только собой — ты не писатель.

Недавно мы с одним другом-коллегой, привыкшим себя вести вельможно и вальяжно, зашли в ресторан.

— Куда вы нас посадите, любезный? — оглядывая заполненный зал, нараспев и слегка в нос прогнусил мой приятель.

— Вас? — официант оглядел нас с ног до головы. — ...Только на кол!

— Как-как? — восхищенно воскликнул я. Может быть, он все-таки сказал «на пол»? Тоже выразительно, но не слишком...

— Только на кол! — с наслаждением повторил он. Прелесть!

Ужасы жизни, упакованные в знойные слова, уже не ужасы, а алмазы — которые тоже, как знаем мы, крепчают лишь под большим давлением. Для писателя империя слов гораздо важней империи обстоятельств. Именно упаковывая в слова самое горячее, писатель наслаждается. И это позволяет ему испытывать счастье там, где любой другой был бы несчастен. Не всегда писатель побеждает — но сражается всегда.

«Гроб с глазетом». «И с клозетом?» Добавка неудачная. Тут — проиграл. Но — сразился.

«Что такое, ё-мое? Не принять ли мумие?» — бормочу я, когда неможется, и многие уже взяли у меня эту усмешку в долг и защищаются ею. Слова защищают тебя, как частокол. И частокол этот сделан из несчастий.

«Подвижен, как ртуть, и так же ядовит» — и враг уже «тянет» лишь на насмешку, а на большее уж никак!

«Сколько злобы в этом маленьком тельце!..» — после этого врага уже можно упаковывать в спичечный коробок!

«Формально все нормально» — фраза эта позволяет не унывать, в любых обстоятельствах.

«Все сбывается. Даже оговорки».

«Решил поднять семью на недосягаемую для себя высоту!»

Если я упускаю что-то, что считается у других очень важным (а такое случается почти всегда), я формулирую так: «Знает любой дурак — но я не дурак и поэтому, видимо, не знаю».

Когда я терплю поражение там, где успеха добиваются все кому не лень, я утешаю себя: «Единственное, не оставляющее в жизни и искусстве следов, — это среднее. Мне оно ни к чему».

Когда происходит что-то ужасное, говорю: «Даже воротник его поседел от ужаса!»

Прелесть мира побеждает. И уж точно — в словах.

На пыльной вывеске «Следственный отдел» написано чьим-то пальцем: «Ура!»


И, конечно, главный твой противник — ты сам. Вот с кем действительно много надо работать!

«Все проблемы возникают из-за ошибок. Если тебе вдруг начинает казаться, что все плохо и все вокруг негодяи, это лишь значит, что ты основательно сбился с пути».

После очередного обмана успокаиваю себя: «Трудно, что ли, обойти вокруг пальца, если человеку это приятно?»

«Надеешься — будут выданы золотые кирпичи? Никогда не будут выданы! Строй так!»

«К сожалению, не могу с вами драться, потому что слишком шикарно одет».

«Я запутался!» — «Так распутайся! Моральные изменения, в отличие от физических, могут произойти за долю секунды!»

«То и дело ловил на ней мои взгляды».

«Давно уже надо было это потерять!»

«В просьбе моей прошу отказать».


Но и радость, конечно, не отпускай:

«Вьюга помыла окна».

«Не понимаю, но одобряю».

«С десяти до одиннадцати я тебя жадно жду!»

«Дед, а дед. Тет-а-тет?»

«Единственное, что огорчает... забыл что».

«Визитер-бузотер».

«Успеваем!»

«Побывал в ста семнадцати странах мира, включая несуществующие».

«Подошел к длинной очереди, демократично встал вторым».

«Да. Я избалован, но исключительно самим собой».

«Ну что? Отведаем жути?»

«Вместо кофе с молоком принесли кофе с молотком».

«Я, конечно, был убит, но виду не подал».

«— Работать! Работать! — стучал кулаком. Вино в бокале морщилось».

«Я тут должен стремительно пойти в гору — поэтому покидаю вас».

Через такой частокол заостренных слов никакая невзгода не проникнет!.. Ну а если и проникнет — сделаю из нее чучело, на свой вкус!


Репутацией умельца, который со своим ловким инструментом поправит все, я дорожу. Очень. Но — естественно, это «налагает»... И когда я, приустав, пытаюсь пожаловаться, мне кричат хором: «Уж ты-то молчи!»

Загрузка...