Какая-то легкая, но прочная конструкция теперь поддерживала меня изнутри — не давала опасть, скукожиться, «расправляла» меня! Теперь я легко входил в класс и куда угодно. Моя обособленность раньше меня угнетала — теперь я с нею тайно ликовал. Сколько я вдруг понял всего, и наслаждался этим, и никому не собирался этого выдавать. Теперь я знал, зачем хожу, вхожу, гляжу, — все теперь было полно смысла, и когда «мое» получалось еще раз — это было еще одним подтверждением, что я правильно живу.
Вот я иду по узкой булыжной улице, тускло освещенной луной, сердце заранее колотится в предчувствии: сейчас что-то произойдет. И вдруг душа падает — из единственной двери в длинной глухой стене выходит какой-то огромный человек, идет, мрачно склонив голову, мне навстречу. Мы неумолимо сближаемся — сейчас узкий тротуар столкнет нас. Но я, не сворачивая, иду. Телу страшно — а душа поет. Сейчас что-то произойдет, как-то все неожиданно, но точно перевернется — как я люблю. Мои, сугубо мои истории липнут ко мне, я уже почти богат ими — и вот сейчас случится еще одна. Я точно предчувствую это, хотя абсолютно еще не представляю — что? Главное — жизнь меня увидела и теперь уже работает на меня. Что может быть слаще этого чувства? Ну? Что теперь? Что жизнь мне подарит на этот раз? Мы неумолимо сближаемся с тем грозным прохожим. И вдруг он резко запускает руку за пазуху. Я обмираю. Нож ты сейчас получишь, а не рассказ! На слабых ногах я иду вперед. Трусость — или отвага? Работа! Которая, как я понял, вошла в меня уже надолго... ежели не убьют сейчас. Ужас и восторг нарастают с каждым шагом. Он медленно начинает вытягивать руку из-за пазухи. Вот... сейчас. Когда мы сходимся, я закрываю глаза, рискуя соступить с тротуара и попасть под транспорт. Но что транспорт по сравнению с этим вот страхом? С закрытыми глазами жду конца... жизни? Или — сюжета? Что важней? И — нарастает ликованье: страшный момент прошел, его шаги уже шуршат сзади! Короткий стук оттуда, словно выстрел, — но звук этот какой-то знакомый, привычный. Я оборачиваюсь и успеваю увидеть, как горбатая крышка, ударив в синий почтовый ящик, подпрыгивает и снова падает, закрывая щель. Он всего лишь опустил письмо, этот «страшный человек»! Я усмехаюсь, вытираю пот. Стою, обессиленный. Надо мне это было? Надо!
Домой я прихожу счастливый, сопя простуженным носом, с ощущением, что шатался не зря. Чем я доволен, какой добычей? Историей избавления от страха, слегка дурацкой, чуть-чуть смешной? Это что-нибудь для тебя значит? Значит, значит. Важней ничего нет для тебя, чем такие истории. Скоро поймешь, зачем тебе они, а пока просто радуйся, что они происходят с тобой. Ты уже при деле! При каком?.. Не могу еще сформулировать — но чувствую себя хорошо!
Я заметил однажды, что сижу на парте наискосок, вольно и легко, закинув ногу на ногу, и спокойно смотрю учителям в глаза. Вспомнил, как на самом первом уроке в самый первый день, когда училка сказала: «Нарисуйте, что хотите!», я, мучительно стесняясь, нарисовал крохотную уточку, почему-то втиснув ее в одну тетрадную клетку! И уточка пригодится! — спокойно думаю я. Что же произошло во мне, почему я так укрепился, и все вокруг чувствуют: уверен? Кто со мной сделал это?.. А я сам! Что — зря, что ли, годы терять? — думал я лихо, но, слава богу, не вслух.
«Покатили тебе золотую медаль!» — однажды шепнул мне с задней парты Макаров, когда за не совсем блестящий ответ химичка все же поставила мне пятерку. Больше я не буду так рисковать. Упадешь — не поднимешься. Да и куда — падать? Зачем?
Малов, который раньше шел в классе первым, вдруг стал прогуливать: что-то там дома у него. Ну и что? У меня тоже что-то дома. Но зачем из одной беды делать две? Беды, срастаясь, усиливаются. Надо держать и решать каждую беду отдельно, словно она всего одна... одно из моих открытий тех лет, которым я очень гордился. Без такого набора хитростей в жизнь лучше не выходить! — самодовольно думал я, озирая свое «хозяйство». Другая хитрость: в новое место надо новым приходить, будто не было у тебя ничего плохого, все слабости и горести в прежнем месте оставляй. Пока я это практиковал при переводе из школы в школу — и в последнюю явился таким, словно все у меня всегда по маслу шло! Поверили! Даже учителя! Так и живи! «С 5 до 8 — приготовление уроков. Страдания — с 8.15 до 8.20. Хватит!» Такое шутливое расписание дня я составил себе тогда. И теперь так живу. Несчастная любовь? Пожалуйста! С 7 до 8!
Она приходила в семейство Беловых, на третий этаж во втором дворе. Я только раз увидел ее: черные кудри, оливковое, матовое лицо, скромно склоненное, — и сразу задохнулся. И потом я чувствовал волнение, видя даже пожилую беловскую домработницу, выходящую во двор. На базар за продуктами? Ждут, значит, гостей? Кровь ударяла в голову — но тут работница проходила и исчезала, я брал себя в руки, переворачивал страницу учебника и продолжал свои занятия. Умно? Умно. Пожилая домработница меня устраивала даже как-то больше, нежели непосредственное появление любимой: тут с волнением еще можно было справляться, а там — нет. А так — я как бы и приятно влюблен, и в то же время не теряю голову. Регулируй! И никогда не пропадешь! Потом мне стало хватать лишь приближения субботы — в субботу я впервые увидел Ее! Сердце сладко щемило. Но во двор я даже не выходил, время не тратил: вряд ли она так скоро появится — такая ее «навязчивость» испортила бы все. Я вдруг почувствовал уют стола, где можно достигать всего, не сходя с места. Я всемогущ! Есть что-то важнее и слаще даже любви — управление жизнью! Согласитесь, почувствовать это в ранней еще молодости — дело немалое!
Вдруг сам Малов пожаловал ко мне, бывший лидер класса и отличник, — пришел поздно вечером, без предупреждения и звонка, словно с обыском, надеясь «накрыть» мое тайное оружие и разоблачить меня. Видимо, он никак не мог смириться с тем, что я вдруг перед самым финишем выскочил из-за его спины и стал первым. «Откуда такая сила и нахальство?» Своими серыми глазами навыкате он быстро оглядел нашу квартиру и, не обнаружив ничего «секретного», уставился на меня.
— У тебя дед академик? — резко вдруг спросил он.
Значит, это показалось ему причиной всего?
— Да, — произнес я спокойно и насмешливо, — но видел я его один раз, в глубоком детстве, когда мы через Москву ехали из Казани сюда. Вряд ли я произвел на него такое уж неизгладимое впечатление тогда! — я тщательно проговорил эту сложную фразу.
Малов буквально задохнулся от негодования — откуда этот тип, как это он так нагло и, главное, спокойно говорит?! А он, Малов, волнуется и дрожит! Я сам-то не совсем еще понимал, откуда во мне все это. Но держался я неплохо, азартно чувствуя, что уже сам черт мне не брат!
— А в школе, как ты думаешь, знают про твоего деда? — цепко разрабатывал Малов единственную версию, которая казалась ему реальной.
— Понятия не имею. В анкетах я этого не писал.
Малов снова забегал глазами: «Так что же, что же?» Соображал он, надо отметить, гораздо лучше меня, задачки щелкал с ходу, математик им восхищался... но что-то он вдруг потерял! Может быть, перестал понимать, для чего учиться хорошо, — а я это вдруг почувствовал, хотя объяснить это четко еще не мог. Для чего? А на всякий случай! Это спокойствие мое больше всего бесило Малова. Он понимал одно слово — «схватить!». А тут — непонятно что творится! Малов ушел, раздосадованный. Потом я посмотрел в окно, но уже не увидел его, так стремительно он передвигался. Зато я увидел домработницу Беловых и с некоторым удовлетворением почувствовал, что сердце уже не сжимается, как прежде.
«Вот так проходит первая любовь!» — произнес я про себя, наслаждаясь этой фразой, пестрой, как хвост павлина, серьезной снаружи и насмешливой внутри.
И много еще предстоит всяческих наслаждений в этой комнате и за этим столом! — чувствовал я, любуясь закатом, покрасившим потолок цветом луковой шелухи.
И вдруг точно в этом же состоянии я оказался через десять лет, сидя в той же позе, в тот же час, так же глядя на потолок и то же самое ощущая. Две этих абсолютно одинаковых минуты, случившихся через такой долгий промежуток, оказались вдруг в сознании где-то рядом. Сознание собирает сходные моменты, при этом ему как бы и неважно, каким временем они разделены. Оцепенев от сего феномена, боясь разрушить его, я сидел неподвижно, и все, подчиняясь этой минуте, застыло: никто не входил в мою комнату, не звенел телефон. Я уже знал, для чего я живу. Все странное, случившееся со мной, уже пригодилось — и рукав нового пальто, загоревшийся, когда я пытался прикурить у одноклассников, и такая чужая мисочка, оказавшаяся в руках отца, когда я приезжал после его ухода из дома, — все эти пронзительные видения пронзали меня не зря — я вспомнил все и все написал, и написал удачно, и все сказали: ого! Но что поразило меня — в точно такое же мгновение, окрасившее потолок цветом луковой шелухи десять лет назад, я уже знал, что сделаю это, был спокоен и даже торжествовал! То были не два мгновения, озаривших мою жизнь с промежутком в десять лет, а одно мгновение, расколовшееся на два! А в промежутке? Было много всего: школа, золотая медаль, электротехнический институт, работа на морском заводе, первые знакомства с писателями. Десять лет ушли на подтверждение того, что мне и так давно было ясно! Десять лет! Но как быть? Чтобы люди тебя увидели — быстрее не выходит. Надо было еще написать то, что я хотел, напечатать (целая эпопея!), и потом — чтобы до всех дошло. В появление нового писателя никто поначалу не верит. Когда уже все нужные бюсты стоят на шкафах — куда же еще писатели? Я страдал, что все приходит так медленно (когда ж все зашевелится?), но терпел. А кто не вытерпит «жизни холод» — тот не дойдет. Хорошо, что была вспышка счастья в самом начале. И после этого я мог уже идти по этому лучу, не сбиваясь, вылезая из ям, проходя сквозь непроходимые бетонные стены режимных объектов, где служил после института, — луч и тут находил брешь. Благодаря тому, что я поймал его десять лет назад и не упустил, когда жизнь меня колошматила, я выжил и сделал то, что хотел и должен был сделать. А что случилось со мной после этого, я сейчас расскажу.
И второй закатно-оранжевый вечер, случившийся через десять лет, тоже не был умиротворенно-спокойным, он был таким же пронзительным, как и первый, — лишь такие мгновения и запоминаются. Если в первый раз было лишь предчувствие, то теперь я уже знал точно, в какое глубокое море я вхожу. И этот второй вечер мне потому так запомнился, что я ждал звонка. Тот звонок должен был сказать мне — а пустят ли меня вообще в это «море» или нет? Уже часа два как должно было кончиться заседание приемной комиссии, и я страстно ждал звонка моего друга Яши Гордина, чей тесть, замечательный Леонид Николаевич Рахманов, заседал в этой комиссии. И там, в квартире на Марсовом поле, где жили Леонид Николаевич и Яша, уже было известно, принят я или нет. А здесь, в этой комнате окнами на пустырь в далеком Купчине, где я волею судеб оказался, было тревожно — хотя душа уже была ко всему готова, в том числе и к новым битвам, и от напряжения пела, как струна. Время надежд — восемь, половина девятого — сменилось отчаянием. Если было бы что-то радостное, я бы уже знал. Весть радостная летит как стрела. А дурная долго топчется, не идет, стесняется — и ее можно понять. Теперь главное, чтобы эта весть не прозвенела дома. Тут к моим переживаниям добавятся еще страдания мамы и жены — за прошедшие десять лет зона страданий значительно расширилась. Еще и дочь появилась! Конечно, сути дела она пока не поймет — но общий упадок духа почувствует и заплачет. Поэтому мне сейчас надо выйти на улицу, отрегулировать себя — и при любом исходе дела вернуться радостным и спокойным.
Закат угас. Я быстро оделся и вышел. Темная морозная мгла питерских окраин! Шестьдесят девятый год! Уже два года, как мы живем на этом глухом пустыре, и ничего тут не добавляется! И так из-за вечных этих колдобин трудно пройти, а теперь еще они покрылись льдом! Упав два раза, добрался до ближайшей — и, увы, единственной в нашем квартале — телефонной будки на углу. Домашний телефон нам поставили только что — а перед тем сколько переживаний моих слышала эта будка! И пусть услышит еще! «Нет? Не подходит рассказ? Совсем не годится?.. Спасибо вам!» Как-то радостей в ней я совершенно не помню, радости почему-то приходят по почте. Сейчас будка к тому же белая, ледяная, непрозрачная, примерзшая дверь отходит с сипеньем. Падаешь туда, словно в гроб. «Нет, в гроб ты не ложился еще, так что не сравнивай». В гробу — оно, может, и поспокойней будет. Точность важнее всего. А тут — телефон, помутневший от мороза, висит, а трубка оторвана! Кому-то надо непременно, чтобы и без того тяжелая жизнь была еще тяжелее! Надо тащиться по ледяным колдобинам еще квартал!
Но — добираюсь до новой, такой же побеленной морозом будки. Скособоченный диск с трудом поворачивается — приходится с натугой его поворачивать не только туда, но и обратно тоже. Все цифры набраны. Тишина. А есть ли вообще связь на свете, или все уже распалось в этой морозной темноте? Гудки — далекие, словно с Луны! Никого?! Куда же все делись на этом свете? Щелчок. И тихий, еле узнаваемый голос Яши:
— Слушаю вас.
— Алло! — ору я. — Алло!
— К сожалению, ничего не слышно, — произносит он.
Сейчас повесит трубку — и страдания мои, вместо того чтобы убить меня враз, растянутся надолго. Ужасна жизнь — к главным страданиям зачем-то еще липнут мелкие неприятности, сломанные будки — словно тебя хотят специально добить! Громкий шорох в трубке: вот он слышен почему-то хорошо. Можно выходить. Железная трубка щиплет ухо — примерзла, придется отдирать? И вдруг — ласково-насмешливый голос Яши:
— Но если это звонишь ты, Попов, могу сообщить тебе: у тебя все в порядке. Принят фактически единогласно.
— Ура! — кричу я, но сипло, голос мой тоже примерз. — Спасибо тебе! — надеюсь, он услышал.
Выскакиваю на мороз. Озираюсь. Так же морозно и темно, но фонари на столбах сияют как-то ярче, и мороз уже не гнетет, а бодрит. Обстоятельства жизни можно менять! И даже погоду! — радостно запоминаю я. Снова падаю. Но уже как-то целенаправленно. Я уже знаю свое дело — набивать шишки и рассказывать о них, со смехом и облегчением. Вроде я «вышел и ростом и лицом» — почему же я выбрал такую рискованную работу? Или она выбрала меня?
Еще отец, в сущности, это дело наладил — и теперь передал это налаженное хозяйство мне: набивай шишки и пиши о них, чтобы людям, побитым судьбой, не так было грустно. Он и сам немало в этом преуспел, неоднократно рассказывал, как еще в молодости вынес головой стекло над почтовой стойкой, где раньше не было стекла, — и вот надо же, сдуру поставили! Потом, читая учебник, своротил в Саратове столб, оказавшийся на его пути. И в общем вся жизнь его была уставлена такими столбами. Когда мы после войны приехали в Ленинград, тут ничего не было — даже дверных звонков. А дверь мы установили в неожиданном месте, в конце длинного коммунального коридора, — попробуй найди ее, гость! Стучать бесполезно — за дверью опять длинный глухой коридор. Но отец, с парадоксальным его мышлением, что изобрел? Он нашел на помойке ржавую банку, отвел зазубренную крышку, накидал в банку гвоздей, крышку снова задвинул и положил этот плод смелого разума в нашей комнате, перед окном. Потом привязал к банке тросик и выпустил конец его через окно. Теперича друзья семьи, самые желанные гости, допущенные к тайне, знали, как к нам можно попасть. Не надо было, как раньше, орать на всю улицу: «Поповы! Откройте!» У нашей старинной арки сбоку стоял гранитный столбик, чтобы въезжающие экипажи об него бились, не разрушая дом. Теперь столбику нашлось другое применение. Дорогой гость должен был встать одной ногой на столбик и дотянуться до кончика тросика, свисающего вдоль водосточной трубы, — и как следует подергать. Банка прыгала и гремела. После чего кому-то из нас надо было выглянуть в форточку и помахать: «Заходи!» Просто и необычно.
Однажды мы сидели — обедали, и никого в гости не ждали, и вдруг банка загремела-запрыгала. Мы радостно кинулись к окну — и что же мы увидели? Под окном стояла небольшая толпа, а на столбике стоял милиционер и дергал наш тросик с некоторой опаской. Подозрения этот свисающий предмет вызвал, видимо, самые серьезные. Антенна вражеского передатчика? Бикфордов шнур, ведущий к бомбе? В те времена бдительность была на высоте, и гениальное изобретение отца чуть не принесло нам всяческие неприятности. Такова участь гения! Отец, почесав лысину, пошел вниз разбираться.
Впрочем, отец, кроме набивания шишек, имел и еще кое-какие занятия, был выдающимся селекционером: в Казани — по просу, в Ленинграде — по ржи. И успехи в этой области слегка отвлекали его от чудачеств, чудачества он целиком оставил на меня — мол, действуй, сынок, может быть, когда и окупится! И я действовал — в семь лет чуть не утонул в Пушкине в пруду, в одиннадцать — зачем-то переходил Фонтанку по льду и провалился. «Боюсь, люди так и не успеют оценить твой талант, не успеешь поведать о нем миру!» — читалось в насмешливом взгляде отца.
Однако я успел. Я уже был писатель со стажем, опытом и умением: рукав теплого моего пальто загорелся от папиросы, когда мне было всего девять. А свой первый рассказ я создал, по воспоминаниям бабушки, уже года в полтора. Едва научившись ходить, я уже представлял из себя объект, достойный описания. Мама сшила мне из какой-то ткани (видимо, со стола президиума) широкие красные шаровары. В Казани мы жили на узком перешейке между оврагами, и сильные ветры то и дело сдували меня вместе с красным моим парусом в овраг. Я не стал ни с кем это обсуждать. А тем более — жаловаться, и до сих пор я больше люблю принимать решения в размышлениях, а не в разговорах. Я пошел домой и, ни с кем не советуясь, вынес маленький стульчик, на котором я иногда дома сидел. На ветру я использовал его для устойчивости — когда ветер хотел меня сбросить, я крепко опирался о стул. Еще больше устойчивости я любил усидчивость: борясь с порывами ветра, я пересекал плацдарм и дерзко устанавливал стульчик у самого оврага. Здесь я комфортно усаживался, клал ногу на ногу и, придерживая панамку, закидывал голову и пил из бутылочки с соской холодный чай. Умел жить и ценил наслаждения — уже тогда! Теперь оставалось это только описать — что через много лет и случилось. То был мой первый или второй рассказ. Так что, когда мне определяли литературный стаж, правильней было считать с полугода — свое предосудительное поведение в ванночке я тоже помнил и потом описал. Жили мы в Казани, а работали родители на селекционной станции на Архиереевой даче. Однажды они почему-то несли меня туда на руках, весело споря, азартно передавая меня с рук на руки как некое бесспорное доказательство своей правоты. Слов не помню, но ощущение свой роли в том споре запомнил тогда и тихо улыбнулся. Выходили они еще до солнца: огромное казанское озеро Кабан, вдоль которого они шли, появлялось под холмами внизу — сперва темно-фиолетовым, потом багровым.
Летом мы переезжали. Отец бодро шагал за возом, на котором лежал наш скарб, и я тоже сидел на возу, вместе с сестрами и бабушкой. Помню внеплановую остановку среди степи, у большого светло-серого вяза: стульчик потеряли! Мысли отца всегда витали далеко от конкретных мелочей жизни. И мои мысли тоже где-то летали: не увидать, как мой любимый стульчик отвязался и упал! Это надо же! О чем таком надо было думать, чтобы проглядеть мой любимый предмет? А упал он прямо отцу под ноги! И тот, со своей обычной отрешенной улыбкой, величественно его перешагнул, такую мелочь пузатую! Мы долго стояли у вяза (хотите — поменяйте его на тополь). Отец даже вернулся до поворота дороги, посмотрел вдаль. И вернулся почему-то со счастливой улыбкой, еле сдерживая смех.
— Ничего! — произнес он. — У него четыре ноги — догонит!
Придумал! Изобрел! И был счастлив. Слова важнее предметов! Словом можно поправить все! — вот что я радостно там усвоил, приобрел, можно сказать, специальность свою! Выражаясь языком современным, потеря стульчика — наш первый с отцом совместный литературный проект. Потом было еще несколько.
И вот я на самообслуживание перешел. Начиная с горящего рукава, жизнь всегда приветливо обо мне заботилась, поставляя материал. Веселых ужасов у нас кругом гораздо больше, чем скучного реализма, поэтому я, выбрав веселое разрешение ужаса как основной мой прием, никогда не знал перебоев в работе.