Однажды я, гуляя в одиночестве по темному пустырю, промок и продрог, но возвращаться не хотел. Я шел и шел сквозь дождь, словно на что-то надеясь: вот, сейчас! Но что может случиться, сейчас или позже, на этом абсолютно безлюдном пустыре? И вдруг с порывом ветра мне на грудь, как птица из дождя к маяку, кинулась и прильнула мокрая газета. Я даже испугался такой точности: как она в этом темном пространстве нашла меня? И буквально прилипла к моей груди: не отлепишь. Несколько даже испуганный, я зашел в крайний подъезд. Тусклая лампочка, батарея. Пар повалил от меня. Я осторожно отлепил газету, внимательно ее разглядел. Что-то хотела мне сообщить? Или — очередное издевательство жизни? Вся промокшая насквозь, темная, налившаяся водой, сквозь прозрачную первую страницу видна вторая, и обе не разобрать! И только отогнутый и потому не слипшийся нижний уголок можно было прочесть... Ага! — сердце заколотилось. Вот оно! «Институт кинематографии в Москве... сценарный факультет... присылать рассказы... можно неопубликованные».
Вернулся бодрый, довольно сопя.
— Во — сегодня ты хороший! — обрадовалась супруга. Они с дочкой уже переехали сюда.
Знала бы она, во что это выльется! Собрал рассказики мои, отослал. «Приезжайте», — написали из ВГИКа. Первый ласковый в жизни ответ!
И — шесть лет! Шесть лет я туда ездил! Правда — только сессию сдавать, учась на заочном. Странный был этот Институт кинематографии, особенно после моего любимого ЛЭТИ каким-то диким показался. Учили там так: «На грязной платформе стоит человек с лицом американского безработного. Мимо испуганно идет человек с лицом американского миллионера». Точно знали там, на той 2-й Сельскохозяйственной улице, какие у миллионеров лица и что они должны говорить! Школа наглости! Именно так это все и воспринимали. Народ там учился лихой: почему-то большой был процент только что вышедших уголовников. Считалось, видимо, что им есть что сказать. И показать они кое-что умели. И как-то я там окреп. Обнаглел.
Один мой друг Леха чего стоил! Появляясь в институте изредка, зато в таком виде, словно его только что вырыли из земли, говорил устало: «Тут с Валькой Ежовым, дважды лауреатом, дико запили, Канны его обмывали». Или: «Тут с Тарковским вчера дико нажрались — еле доволок его!» Это было ценно! Хотя с Тарковским никто его не видел — при встрече Тарковский, наоборот, шарахался от него. Но Леха говорил добродушно: «Допился уже маэстро — черти мерещатся!» Я Леху ценил, как дорогу в светлое завтра. Правда, за все шесть лет он так ни с кем меня и не познакомил: «Не гони лошадей!»
Но сам он меня не бросил! И когда я получил сценарный диплом (вот тогда мы действительно с ним нажрались, этого факта не отрицаю), я вернулся домой, на болото, в Купчино, к полной моей безвестности — словно бы и не ездил! Только Леха остался «связным»!
Работал он, как и до нашей учебы, проводником. И прямо с поезда — завтракать ко мне. Пил чай, кружку за кружкой, жевал бутерброды с дефицитной «Докторской». Потом размякал. Расстегивал форменный китель. Зевал.
— На той неделе с Васькой Аксеновым нажрались — еле его доволок!
Так. Я делал стойку! У Лехи были мои рассказы. Передал?
— Ну и что? — говорил я, тоже позевывая.
— ...Да ничего, — после долгой садистской паузы Леха произносил. — Калькутту зарубили ему — вот он и зопил!
Мне бы зарубили Калькутту — я был бы счастлив.
В следующий свой приезд после традиционной «чайной церемонии» Леха вдруг говорил:
— Рассказик твой Трифонычу глянулся. Спрашивал — кто такой?
Трифоныч? Это же — Твардовский! «Новый мир»! Сердце радостно прыгало.
— Ну и что? — говорил я лениво. — Сказал ты ему, кто я?
— ...Да нет, не понадобилось! — еще более лениво отвечал он. — Исаичу твой рассказик дико не глянулся. Он Трифонычу и отзвонил.
— Да кто ж дал мой рассказик Исаичу? — завопил я.
— ...Я, — устало сказал Леха. — Ну что?.. Я тут прилягу?
— ...Приляг.
Какую-то не ту делаю я карьеру! Не в ту гору пошел!
— Еду с тобой! — сообщил я, как только Леха проснулся.
Я думал — он задрожит. Но он только сладко зевнул:
— Ну что ж... Исаича я тебе не обещаю, сразу скажу. Но Трифоныча сделаю.
Смелый человек!
В оставшиеся часы я смотрел свои рассказы. В основном это были гротески. Быть мастером гротеска в нашей действительности очень легко — сама наша жизнь и стоит на этом. Например, вспоминаю похороны и поминки мачехи. Предлагается почтить минутой молчания память замечательной женщины, выдающегося селекционера. Потом, видимо, последует тост. Полная тишина — и вдруг короткое, прерывистое бульканье. Кто-то, не выдержав паузы, торопливо набулькал в рюмку. К скорби добавляется тихая усмешка, какой-то ветерок проносится по лицам. Жизнь продолжается, несмотря ни на что! Дороже всего стоит улыбка, появившаяся из глубины страдания. Гротеск — лучшая модель жизни. Гротеск — самый короткий, как вспышка молнии, путь от несчастья к смеху. Этим я и наслаждаюсь до сих пор. Меня греет высказывание Пруста: «В вечности от литературы остается только гротеск».
Когда-то считалось, что такое может быть лишь при Советах. Вот не будет их — исчезнут и гротески. Но — не исчезают! Недавно я в мрачнейшем настроенье сел в метро, но через минуту уже ликовал, впрочем вместе со всем вагоном. Одновременно со мной вошли два усталых человека. Рухнули на сиденье и отключились. Но как! Один спал, высоко подняв правую руку, и в руке той была не бутылка, не нож, но шариковая ручка. Второй сполз почти в проход, но цепко сжимал в руке журнал с заполненным наполовину сканвордом. То есть — сон сразил их как раз на пике интеллектуального подвига: вот сейчас ребята немного передохнут и снова продолжат свое нелегкое дело. С такими людьми писателю, да и вообще — современнику, разве не весело жить? Вагон с любовью и надеждой смотрел на них.
Пока писатель живет среди своего народа, такие подарки ему гарантированы, даже обязательны, успевай только их фиксировать — и счастью твоему не будет конца! Жить среди такой роскоши, событийной и словесной... что тебе нужно еще?
Придумав в самые глухие времена повесть «Жизнь удалась!» и написав ее, я, думаю, сделал свое главное дело. Герой, отчаявшись, уходит из дома отдыха ночью и на пруду проваливается сквозь лед. Это узнают друзья, и ночью они собираются на берегу пруда в сторожке, бывшей часовне, и вспоминают их нелегкую, но в общем-то веселую жизнь. Восходит солнце. Они смотрят на лед. Да — вон тот черный страшный провал, унесший жизнь их товарища. И вдруг из этой «проруби» вылетает, трепыхаясь, живой лещ и падает друзьям под ноги. Какая сила могла выкинуть его? На краю льда появляется локоть, потом голова — и вылезает их друг. Живой и, главное, — абсолютно сухой! Оказывается — воду из пруда давно откачали. А остался лишь один лед, и наш друг, прекрасно под ним выспавшись, вылез к друзьям. Тонуть нет смысла, если нет воды, — но многие тонут даже без нее!
Потом название «Жизнь удалась!» широко расхищалось. Появилось даже такое блюдо, а затем и такой плакат — черной икрой по красной там написано «Жизнь удалась!». Все попытки мои срубить под это дело хотя бы икры мойвы, чтобы ею расписаться под моими словами, не увенчались ничем. Все умело запутано, как это принято в сфере бизнеса. Ну что же: мне плохо — зато моим словам хорошо. А это и есть главное для писателя.
Что нужно еще?.. Все теперь зависело от Лехи.
— Ну? Поехали? — зловеще произнес он.
Квартира Лехи в Москве размещалась в странном треугольнике между железнодорожными насыпями. Поэтому, может, он и железнодорожником стал?
Леха сразу же вышел в коридор позвонить. Вернулся строгим:
— Стройся! Будут все!
В Центральном доме литераторов, где должны были появиться все, я решительно заказал три бутылки водки, чтобы покончить с унылым прошлым раз и навсегда. Дальнейшее я помню какими-то урывками. Вот Леха трясет меня за плечо:
— Солженицын здесь! Солженицын здесь!
Я приветливо улыбаюсь, но встать и пойти почему-то не могу. Следующий миг: я радостно целуюсь с каким-то мужчиной. Но без бороды. Значит — не Солженицын. Следующий кадр: я, хохоча, ползу на обледенелую насыпь. К Лехе домой?
Проснулся я у Лехи. Но почему-то на полу. Бодро встал, звонко умылся. Собрал свои шмотки и пошел. За один день я обошел нужные редакции. И понял то, что давно уже нужно было понять: никуда Леха с моим рассказами не ходил, никаким гигантам рассказы мои не показывал. Да и не был ни с какими гигантами знаком.
Все предстоит делать мне. И я сделал!