Помню, как еще в молодости я оказался впервые с ним за столом. «Ты кто такой, что садишься ко мне?» — сразу попер он. «А ты кто?» — «Я — Конецкий!» Он так это произнес, что прозвучало, кажется, сразу четыре «ц». Он прекрасно понимал, что делал, и, как опытный штурвальный, прекрасно рулил в шторм, который сам же и поднимал. Смелость и даже безрассудство были его «фирменным знаком», и думаю, что он больше находил при этом, чем терял. Помню какое-то писательское собрание, невыносимо скучное, как это было принято в советские времена. Даже думаю, что случись хоть какое-то «оживление в зале» — дремлющий в президиуме представитель райкома проснулся бы и орлиным взором сразу же пригвоздил нарушителя спокойствия. Поэтому передовая часть писательской общественности коротала это время в дымном кабаке, прислушиваясь к чуть доносившемуся тихому рокоту собрания. И вдруг — всех из ресторана словно смыло волной: «Конецкий выступает! Конецкий к трибуне идет!» Когда я добежал туда — было не протолкнуться. Даже проходы были заполнены. Конецкий, с всклокоченными кудряшками, горящим взглядом, хоть все и ждали его, появился на трибуне все равно как-то резко, внезапно, словно чертик из табакерки. И пошло! «Все разваливается, гниет, даже тельняшек нет, Северный морской путь работает из рук вон плохо — в дальние поселения везут лишь гнилую картошку и плохой спирт. И вообще!» С каждым его новым обвинением в адрес равнодушных, бездарных властей зал взрывался восторгом. Потом была овация. И даже начальник, натянуто улыбаясь, похлопал. Иначе что же — он не с народом своим? Главное — что и он тоже теперь держал в голове эту фамилию и наверняка совещался со своими — что делать? В то время уже не принято было «убирать» — власти уступали, успокаивали разбушевавшихся. И безудержному Конецкому многое удавалось.
Книги его были такими же «горячими». Записи плаваний — то в незнакомый и суровый океан, то в манящие всех страны Запада влекли читателя, дразнили простором и удалью, наполняли ветром грудь, расправляли у читателя плечи. Книги были такими же подвижными, как волны, — одна книга перехлестывалась в другую, они перемешивались. Из отстоявшихся, устойчивых вещей остались, на мой взгляд, ранние повести с четкими сюжетами и трогательные и беспощадные портреты морских «корешей», среди которых, на мой взгляд, самый лучший — «Невезучий Альфонс». Однако не вся могучая натура Конецкого уместилась в обложках — он постоянно клокотал, нападал на коллег, излучал какую-то неустроенность и воинственную обиду: все как бы в чем-то задолжали ему, что-то недодали, не так низко поклонились. И это при том, что у многих из нас, особенно в Пен-клубе, и заслуг и обид тоже хватало. И то, что он и здесь хотел непременно быть и самым первым, и самым обиженным, вызывало разлад. Помню великолепное его семидесятилетие в Пен-клубе, проведенное Цветковым на военно-морской лад, с «рындой», тельняшкой, с построением всех членов клуба. Помню, Битов подарил Виктору Викторовичу настоящую боцманскую дудку.
Конецкий был очень растроган, но в конце, как это он любил, устроил скандал, сцепившись с Александром Моисеевичем Володиным, несколько раз с напором повторив свою версию того, как Володин, работая воспитателем в общежитии, «собирал материал» для «Фабричной девчонки». Володин, обидевшись, ушел и вечером позвонил Штемлеру и сказал, что выходит из Пен-клуба, раз его там оскорбляют. Конечно, писатели не только должны писать, они должны еще время от времени «распускать перья», и Конецкий делал это регулярно, не считаясь с окружением, но, безусловно, воздействуя на него. При этом было ясно, что звонить Конецкому и просить его извиниться было бесполезно — это вызвало бы лишь фейерверк самых крепких морских ругательств. Какие там существуют? «Малый морской загиб», «Большой морской загиб»? Это было бы интересно в другое время, но данному случаю не помогало никак, а лишь все бы сильней накалило. Тем не менее вспоминаю я те дни в сладкой тоске: какие люди ругались!
Жизнь книг после смерти писателя — особая, весьма острая тема. Некоторые писатели словно и не писали своих книг: те живут отдельно, сами по себе. Другим книгам необходим живой автор, они как-то наполняют и поднимают друг друга. Конецкий был нужен своим книгам, как музыкант нотам, — он их оживлял, дополнял. Без него книги потеряли важную составляющую. А как сложится жизнь наших книг в будущем, не знает никто.
Имя его, надраенное до блеска, сверкает и сейчас. Его боготворят моряки, хотя многих из них он обидел, как и коллег по перу. Именем его называют корабли. Его знают и те, кто книг не читает. Он все правильно сделал, хотя бы потому, что каждый коллега, только спроси его, тут же возбужденно расскажет историю, в которой Конецкий был не прав, но отпечатался навеки.