Пен-клуб появился тогда, когда все прежнее кончилось. И открыли его, естественно, москвичи, не теряющиеся ни в какую погоду, всегда вдруг поднимающие новый парус, который их понесет. Я сразу почувствовал — то! Вместо затхлого Союза писателей с запахом щей, с тучными парторгами и профоргами — новое, элегантное, международное, элитарное! Надо быть там!
Все прошлое мы победно смели. Разве могло быть что-то хорошее, при прежнем строе-то? Появились какие-то нечесаные, но уверенные люди, заявившие, что раз советская власть душила все гениальное, то, значит, они, прежде душимые, те гении и есть. Все, что было раньше, теперь закрылось — что временно, а что навсегда.
Помню, спасало меня лишь то, что я на лето квартиру сдавал. Одна финская знакомая любила Петербург и на отпуск приезжала в мою теперешнюю квартирку на углу Невского и Большой Морской. Славно, что я ее, то есть квартиру, не упустил! Момент подвернулся исключительный: в советские времена писательское руководство никогда бы не подпустило такого, как я, к «раздаче», а в новые времена, когда всё на деньгах, тем более шансов не было. Но — был просвет. Пауза. Когда и верхи уже не могли, и низы еще не хотели. И последним усилием воли, напрягшись, я успел проскочить меж двумя сходящимися скалами: Сциллой социализма и Харибдой надвигающегося капитализма — и в эту квартирку попасть. Уже новые деятели, борцы с привилегиями, собирались отменить прежний закон, по которому в квартиру умершего без наследников писателя другой писатель вселялся. Новые взъелись: мол, что за кастовость, почему это в бывшую писательскую квартирку рабочего не вселить? И хоть им удалось вскоре этот закон про писателей отменить — много они вселили рабочих? Легко сосчитать! Но я тогда успел. Напряг последние административные ресурсы Союза писателей, который еще мог писать бумаги в исполком на наследование писательских квартир... А уж исполком, живущий то ли в настоящем, то ли в будущем, мог исполнять это, а мог не исполнять. Все зависело в этот момент от личностей — и они нашлись. И я убедился еще раз, что хорошие людей есть везде, независимо от места, надо только открыть их: не разговаривать заранее хамски, то ли от лица победившего класса, то ли от лица побежденного и оскорбленного, — нет, нормально, по-человечески, предполагая не врага, а друга, — и все пойдет. Конечно, если ты набит деньгами и нагло демонстрируешь это, то получишь коррупцию, раз другого не знаешь. А так... Самый как бы заскорузлый бюрократ, отставной военный, от подписи которого все зависело, начальник какого-то там отдела, тоже растерзанный идущей кругом борьбой нового со старым, готовясь к очередной классовой битве со мной, страшно обрадовался, услышав мою совершенно не политизированную речь — о рыбках в его аквариуме, — и немедленно подписал ордер, а потом и приватизацию. Так что не могу пожаловаться на то, что в жизни я только проигрывал.
Правда, успел только вселиться — и больше ничего. Квартира на углу Невского и Большой Морской предстала пустой и ободранной. Поклонники знаменитой Ирины Одоевцевой, вернувшейся сюда из Парижа (для нее эта квартирка и была приготовлена), оставили помещение не в лучшем виде: что делать, раз тут был богемный салон. Естественно! Но место все равно осталось волшебным. В тот год худо было и с едой, и с мебелью, и вообще со всем (хорошо было только с гласностью) — так что свить уютное гнездышко поначалу не удавалось. Даже телефонного номера не было, хотя сохранились провода. Я уходил с утра и шел по Мойке или каналу Грибоедова — причем не к центру, а от него, и пейзажи становились все грустней, соответствуя настроению. Бесконечная изнурительная ходьба (за поворотом набережной новый поворот) выматывала меня, зато я мог прийти и сразу уснуть, не слушая и не задавая вопросов. Тогда даже не верилось, что у этой разрухи будет конец и из нее взойдет новая живая реальность! Надо было ее сочинять.
Пен-клуб!
Появился Битов, который, проживая уже лет тридцать в Москве, вдруг женился в Питере и завел ребенка и теперь сюда часто приезжал. Мы пришли к нему с Михаилом Кураевым — Битов вызвал и его. Андрей, знали мы, был председателем русского отделения Международного Пен-клуба, организации весьма престижной и могущественной — так, во всяком случае, думал я, и если и ошибся, то не намного. Битов, как всегда, был гениален: наша писательская жизнь утонула вместе с Советским Союзом, а на Западе полностью сохранилась, и там была даже маленькая полочка для нас. И надо было «менять корабль», и этим «международным лайнером» был Пен-клуб.
Андрей встретил нас в своей новой, артистически захламленной квартире недалеко от Московского вокзала, которую он получил в Питере тоже недавно. Андрей сказал Михаилу и мне, что надо открыть питерское отделение Русского Пен-клуба и мы должны этим заняться. Понятно, Андрею мало было в Питере лишь семейной жизни, ему хотелось иметь и здесь свою структуру, властвовать и тут. Нам это тоже подходило.
Но пока были только слова. Крепко подумав, я понял, что без моего друга писателя Ильи Штемлера мне не обойтись. Не найти человека надежнее и добрее его! Сколько, помню, раз я обращался к нему с проблемами и огорчениями, и он всегда говорил спокойно: «Да не бери в голову! Главное — пиши! Все устроится!»
И чаще всего так и выходило: все устраивалось, во многом — благодаря ему, его дружескому слову, а иногда — и поддержке. В отличие от большинства других Илья не только хотел, но и умел помогать. Его бестселлеры — «Поезд», «Таксопарк», «Универмаг» — сделали его весьма знаменитым, и он гордился этим, но как-то, я бы сказал, не чванливо, а добродушно и щедро пользовался популярностью своей. Он сам, улыбаясь, рассказывал, как со своей любимой мамой пришел на пляж Петропавловской крепости и, когда вернулся из воды, увидел, что мама его стоит в центре толпы и рассказывает, какой замечательный писатель ее сын. «Мама! — воскликнул он. — Я же просил тебя этого не делать!» «А что я такого сделала? — встрепенулась мама. — Я только крикнула: “Илья! Не заплывай далеко!” — и тут же все вокруг заговорили: “Это же Илья Штемлер!” — и кинулись ко мне». Впрочем, и сам Илья свое величие осознавал, и правильно делал, потому что чаще всего пользовался им, помогая кому-то. Когда мы ездили с ним на его машине по городу, разыскивая помещение для Пен-клуба, и нас останавливали корыстные гаишники, Илья добродушно вздыхал: «Так! Опять дарить книжку!», брал свою последнюю книжку в бардачке, доставал ручку и, величественный и благожелательный, шел. И те сразу чуяли своим звериным милицейским нюхом: кто-то великий, но добрый приближается к ним. После «Таксопарка» и вправду многие гаишники знали Штемлера, но если даже кто-то и не знал, то все равно «проникался», книгу брал и козырял с почтением. Проблема решалась. И так же точно Илья шел и на всех прочих, включая самые высшие чины, и те реагировали соответственно, чувствуя, что их осчастливил своим вниманием большой, но благожелательный писатель. Они даже должности свои ценить начинали, когда видели, какой человек к ним пришел. Этот талант Штемлера — осчастливливать людей своим появлением — действовал безотказно. Помню, он очень удивился, когда я спросил его, как он проходит в Дом кино.
— Что значит — как? — удивился он. — Просто здороваюсь и прохожу!
Надо было уметь так здороваться! Все кабинеты в Смольном покорялись ему. И даже с каким-то упоением. Тогдашний председатель Комитета по печати уговаривал Илью поступить работать в Смольный и написать потом роман о них — успех и даже апофеоз романа сомнения не вызывали. Илья благожелательно обещал подумать и снисходительно просил помочь «подыскать что-нибудь приличное для Пен-клуба». «Для вас, Илья Петрович, все что угодно!» — воскликнул, помню, один осчастливленный бюрократ, получивший книгу Ильи с автографом. Даже сам мэр города Собчак обожал Штемлера: Илья мастерски подправил его мемуары «Хождение во власть», и теперь мэр старался помочь и дал команду. Но время шло, и Илья уже начинал возмущаться. Еще одно завидное качество Ильи: начав бороться, он сразу же зажигается праведным гневом: «Неужели кто-то не понимает, как это важно?» И вскоре нас пригласили на Думскую улицу, возле знаменитой Думской каланчи, и показали длинный коридор с комнатами по бокам, откуда собирался выехать разорившийся институт. Мы ходили по огромным обшарпанным комнатам, с большими окнами на Гостиный Двор, — такое помещение рядом с Невским сейчас можно поиметь лишь за огромные деньги, а тогда все это было получено благодаря простодушной самоуверенности Штемлера в том, что хорошему делу все должны помогать.
Теперь все это пространство надо было наполнить чем-то толковым, для чего все это и затевалось. Уверенность Ильи в том, что нам и дальше будут помогать власти города и все прогрессивное человечество, вызывала у меня сомнение. Конечно, красивое, щегольское слово «Пен-клуб» еще будет некоторое время вызывать восхищение, но неизбежно настанет момент, когда какой-то нехороший человек спросит: «А чево это?» — и надо суметь ответить ему. Надо было использовать полученный разгон, чтобы успеть как можно больше, пока нехорошие люди не хватились и не объяснили всем прочим, что мы сами не знаем, чего хотим. Весь этот метраж требовал интенсивного осмысления. Первым делом, конечно, надо было реанимировать нашу угасшую жизнь. Мы потеряли Дом писателей, издательства, захваченные пролетариями издательского дела, — надо поселить издательства здесь, чтобы они были нам обязаны. Память становится особенно цепкой в минуты опасности, и я всегда запоминал все, что могло потом пригодиться. Неприятно, конечно, вязать счастье из наблюдений, полученных в горькую минуту, — но из чего же еще его вязать? Сначала всплыл образ фиолетового телефона, вызывающий в памяти что-то неприятное. Другой бы с негодованием это отбросил, но я был не так избалован жизнью, чтобы хоть что-то бросать. Вспомнил! Телефон тот стоял на столе у директора маленького издательства в Госархиве на Сенатской площади, у огромной арки, соединяющей Сенат и Синод. Через одного знакомого я попал туда, жалко лепетал, не согласятся ли они издать мою книгу, но директор даже не появился за своим столом с фиолетовым телефоном — лишь позвонил, и редакторша ответила ему, лениво глянув на меня: «Ничего интересного». Еще — память четко работала! — был один звонок, и эта тетя сказала: «Нет — так дорого за две комнаты мы не можем платить!» — из чего понял я, что их выселяют. Сошлось! Все невзгоды не зря! Они думают, что победили меня — на самом деле я использовал их! Душа поет, когда понимаешь, как из невзгод связать теплый шарфик. И номер на том аппарате я запомнил! А теперь посмотрим: действительно «ничего интересного», как сказала та тетя, или что-то интересное все же может быть?! И как хорошо, что жестокий директор не появился тогда, не запомнил меня жалким просителем. Вскоре фиолетовый телефон стоял на одном из наших столов. Нашелся человек, который свел того издателя со мной, уже как с председателем Пен-клуба.
Сергей Васильевич Цветков, высокий, слегка потертый, с острой неряшливой бородкой, разговаривал очень интеллигентно, но в глаза не смотрел. Человек опытный, сильный и умный, он был уверен, что сделает тут все по-своему, а пока можно вежливо поговорить.
— Ты почему не смотришь в глаза? — прямо спросил простодушный Штемлер.
— Извините, приходится много читать корректуры — глаза болят! — чуть свысока улыбнулся директор.
Теперь он стал и директором Пен-клуба, оставаясь директором издательства, и за эти вот обретенные кубометры, экономя на аренде, он будет и печатать нас, и содержать! — так решил я. Толковая получилась сцепка! Сначала он и знать нас не знал и думал прожить на хитрости, оттесняя нас. Но не бывает людей абсолютно плохих, в этом я уверен, — и постепенно он проникся нашим духом. Ведь какие люди пришли: Лихачев, Конецкий, Битов, Кушнер, Рытхэу, Горбовский! Может, и есть «отмороженные», на которых ничто уже не действует, но мне таких знать не довелось.
Цветков — мужик азартный, не всегда, правда, согласующий свой азарт с возможными последствиями. Мне кажется, именно при нашем триумвирате, с Цветковым и Штемлером, было лучшее время. Штемлер величественно-добродушно решал все острые вопросы. Восхищусь еще раз: получить почти целый этаж в центре города, вблизи от башни Думы на Невском, с огромными окнами на Гостиный Двор! Потом наш друг, депутат Леонид Романков, радея о судьбах демократических организаций, провел через правительство право безвозмездного пользования: то есть мы должны были платить только коммунальные услуги, и все! Добывать деньги при двенадцати комнатах, половину из которых можно сдавать, проблемой не было, и мы могли бы там безмятежно жить. Тем более — главный арендатор у нас уже был: Цветков перевел сюда свое издательство, заняв почти все комнаты, и предполагалось, что поскольку издательство — не Пен-клуб, а организация посторонняя, то она должна платить аренду Пен-клубу, чтоб тот мог жить. Поначалу так и случилось — директор издательства платил за постой директору Пен-клуба, а поскольку это было одно и то же лицо, то это было бы очень просто — если бы это человек был простой. Но простых людей в наши дни мало.
Конечно, это был не идеальный вариант, когда Цветков должен был регулярно платить Цветкову же и потом не путать две эти кучки — тут явный был риск. Но подыскивать двух добросовестных работников на два этих места, как советовали более разумные и основательные люди, было некогда, а главное — ни к чему. Вслух я не мог этого говорить, но понимал молча, что именно тайные возможности ситуации и заставили Цветкова так энергично взяться за дело. Такая вот горячка и риск возбуждали и меня тоже. Благодаря этой особенности характера — кидаться в кипяток, не дав ему остыть, я сделал не только много ошибок, но и удачных дел. Ждать, благонамеренно рассуждая и упуская единственное мгновение, — не мой удел. Многое бы не состоялось, и главное — не состоялась бы жизнь, полная событий.
Начались шумные вечера, на которые сходился весь город — несколько лет Пен-клуб был чуть ли не самым модным местом. Помню вечер открытия: Штемлер созвал всех, кто нам помогал в получении помещения, те пришли — и не разочаровались: там были Стругацкий, Кушнер, Конецкий, Рытхэу, Соснора, Уфлянд — все знаменитые имена. Позвонил Гранин, своим медленным глухим баском спросил у Цветкова, будет ли академик Лихачев, и когда узнал, что будет, появился и сам.
Сколько книг, событий, юбилеев обмыли мы там! Крепкие люди собрались — и вместе, поддерживая друг друга, мы «плыли»! Порой даже слеза туманила глаз. Все вместе мы пережили разруху и тьму, дожили до возвращения нормальной жизни, да и сами немало способствовали тому! Пен-клуб замечательно тогда жил и работал — к примеру, здорово повлиял на то, что оправдали эколога-моряка Никитина, которого чуть не засадили как шпиона, — и мы в Пен-клубе отметили его оправдание. В разгар веселья Цветков заряжал маленькую пушечку, и происходил оглушительный салют!
У нас установились прекрасные отношения с коллегами из Москвы. Там Русский Пен возглавлял Битов, а директором был толковый, горячий, веселый Саша Ткаченко, бывший футболист «Зенита», сохранивший с тех времен напор в сочетании с хитростью и ловкостью «обводки».
Помню наше с ним путешествие по делам Пена в Среднюю Азию. Международные обозреватели замечали там нарушения прав человека, в том числе и писателей, и следовало поехать разобраться. С нами летели бесстрашная финская журналистка, побывавшая во многих «горячих точках», Элизабет Нордгрен и статная русистка из Дании Мэте Даалхорст, ростом выше всех нас (чуть было не сказал — вместе взятых). Был с нами и весьма популярный Юкка Маллинен, поэт, большой любитель России и близкий друг многих из нас. Самым главным, пожалуй, был Лев Тимофеев, правозащитник и узник Гулага, придававший нашей экспедиции вес.
Мы улетели в Алма-Ату и, проведя там необходимые встречи, арендовали микроавтобус и поехали через степь, зацветающую в ту пору маками и тюльпанами. За мной сразу установилось звание — зам по наслаждениям, именно я определял, в какой именно чайхане нам пообедать или у какой излучины реки Чу устроить привал.
Лева Тимофеев (носивший у нас звание — зам по идеологии) признался, что ехать страшно и что он, как человек искушенный, постоянно ждет провокации или диверсии.
Мы приехали в Бишкек (могучие правительственные здания среди лачуг), поговорили с Аскаром Акаевым в присутствии Чингиза Айтматова, потом попылили в Ташкент. Ташкент был самым гостеприимным, щедрым, веселым. Среди зацветающих деревьев на каждом шагу стояли казаны с пловом, и стоило это сказочно дешево. Однако именно здесь больше всего было нарушений прав, больше всего встреч, в том числе и тайных, с литераторами, обиженными режимом.
Помню, как мы в самой затрапезной чайхане у базара встретились с редактором журнала, который показал нам, что в журнале не хватает одной тетрадки, изъятой цензурой. После выяснения всех подробностей мы свободолюбиво выпили водки с утра. Желтые ломти солнца, пробившись сквозь плетеные стены, упали на стол. Пар из чайника был золотым. Рядом вопил осел. Какой-то дервиш в ветхом халате охмурял нас благовониями, размахивая кадилом. Помню этот момент как один из самых счастливых в жизни.
Вспоминаю и Всемирный конгресс Пена в Хельсинки, после которого почти все приехали в Петербург, и мы их неплохо приняли в нашем отремонтированном клубе рядом с Невским, показали им книжную серию, выпускаемую Цветковым, — «Русский Пен-клуб», провели встречу с Никитиным, тем самым военным экологом, которого собирались посадить как шпиона.
Довольный встречей вице-президент всемирного Пена предложил устроить в Питере свое отделение Пена, равнозначное московскому. Такой прыти никто от нас не ждал — москвичам это пришлось не по вкусу, и они «нажали свои кнопки». Сперва я не понял — почему все стало меняться? Безмерно стали расти амбиции директора Цветкова, который всячески стал демонстрировать пренебрежение мне и Штемлеру, — тут явно не обошлось без «руки» Москвы, решившей, что так управлять нами будет легче. Слишком страстное исполнение Цветковым своих возросших полномочий обернулось долгами: он сделал все, как мечтал, — стал бесконтрольным.
Потом Пен долго зализывал раны и еще до сих пор не зализал. Ну что же — все на свете в конце концов погибает, но это не значит, что ничто не имеет смысла. Жизнь прошла — но не мимо. Мы — были. Мы возродили сообщества писателей после пожара писательского дома. И если в Дом писателей ходил кто попало, то здесь был строгий отбор, через приемную комиссию Пен-клуба в Москве, принимавшую лишь людей, много сделавших в нашей профессии и в жизни проявивших себя достойно. Но лучшие — это не всегда хорошие. А если и хорошие, то не во всем. Мы, помимо имевшегося «звездного состава», пригласили в Пен еще несколько замечательных литераторов Петербурга, во многом определяющих жизнь города, но они почему-то вежливо отказались, видимо, предчувствуя тот бой, который неизбежно возникнет между «бойцовыми петухами», посаженными в один тесный сарай. Одним из самых ярких «бойцовых петухов» был Виктор Конецкий.