Уже будучи слегка знакомым с Довлатовым и отметив пока что лишь его рост, красоту и умение попадать в нелепые истории (так потом пригодившиеся ему), я вдруг однажды рассмотрел его внимательно, со стороны, из троллейбуса — и оценил. Он, на две головы возвышаясь над остальными, держа за руку жену-красавицу Асю, величественно и небрежно переходил Суворовский проспект в домашних тапочках (шик!). При этом было абсолютно ясно, что он уже знает о своем величии! Почему это? — кольнуло меня. Я-то уже выпустил две хорошие книги, а он пока что еще только чудит по городу — и уже уверен?
Более близкое наше знакомство случилось в гостях у Игоря Ефимова на Разъезжей, где сходились в гости к мудрому Игорю и его замечательной жене Марине все «действующие лица» той поры. Там было с кем побалакать — приходил и Бродский, и веселый поэт Уфлянд, и удалой Горбовский. И с Довлатовым мы встретились там.
Как человек умный и тонкий (что для гения вовсе не обязательно), Серега пытался всячески затушевать свои великие замыслы и даже рост и, кажется, даже специально подбирал истории про то, как какой-то коротышка его побил. Довлатову это было надо. Тем более это было все правдой. Непутевый увалень, привлекательный именно неприспособленностью к подлым временам, — этот образ оказался самым востребованным и вознес Серегу. Но чувствовалась и воля, строгий его надзор за тем, чтобы все было как надо — как надо разболтанному его герою и «железному автору». Герой должен поставлять нелепые душераздирающие истории — автор должен стальной рукой доводить их до ума, до успеха. Совместимо ли это? Конечно, герой и автор отличались у Сергея не так резко, как в случае с Зощенко, но что им было тесно в одном теле, даже таком огромном, — факт. Герой в конце концов победил автора, погубил его, привел к смерти — но это и есть высшее торжество искусства. Образ, за который не заплачено смертью, легковесен, его унесет Лета — еще Пушкин понимал. Не все так могут.
Но до этого было далеко. А пока что «ходячая дисгармония», любимый всеми нами городской сумасшедший радовал нас и слегка пугал: ну зачем так-то уж резко? Вижу, оглядываясь: он победил всех нас еще тогда. Каждый из нас уже славил его, каждый норовил, опережая другого, рассказать нелепую, но трогательную историю: «А тут мы с Серегой...» Мы как бы жалели о загубленном его нелепой натурой таланте, при этом тайно наслаждаясь своими тогдашними успехами, достигнутыми осмотрительностью и упорным трудом, — а на самом деле половина населения города уже тогда была его рекламными агентами, не подозревая об этом, а лишь спеша рассказать: «Тут мы вчера с Серегой...» Целый город он распахал под свои посевы, которых еще и не было — но все о нем уже знали. Вот как надо начинать! Кто только не вспоминает сейчас, вплоть до правоверных коммунистов и монархистов, светлея на глазах: «А вот мы с Серегой однажды...» Всем он в душу себя вложил — веселого, «безбашенного», бесшабашного, как самое лучшее, что может быть. Вот как надо работать! Как смешны теперь все эти нынешние деятели политики и искусства, которые тупо надеются, что имиджмейкеры «нарисуют их». Про Довлатова знали все, когда не было никаких имиджмейкеров, да и быть такой ерунды не могло. Даже люди совсем далекие от литературных дел радостно восклицают и сейчас: «Знаком был с Довлатовым! Как же! По Невскому шел — в халате и тапочках. Нас Сеня Левин познакомил!» Или Лева Сенин. Фамилию знакомившего уже и не помнят. Но Довлатова — да. А ты — пройдись в халате по Невскому, а потом уже и завидуй славе и успеху! Конечно, их требовалось подтвердить. В советском контексте это было довольно трудно, советским успехом можно было только себе навредить, и Довлатов великолепно валял дурака: «сотрудничество» обернулась гениальными байками «великого недотепы». При рождении одной из них присутствовал я. Зачем я зашел в «Неву»? Уже и не помню. Помню Довлатова, большого и грустного, с большой и растрепанной папкой в руках.
— О рабочем классе роман написал. Думал уж — верняк, напечатают. Но они и это отвергли. Все душу дьяволу продают — а я подарил ее даром! — произнес Сергей.
Вот эта фраза — и есть результат, причем блистательный, переживший тот роман, даже если бы он и был напечатан — но всякую возможность напечатания Серега, я думаю, заранее исключил.
С запоздалой уже злобой гляжу, что сам-то не помню, зачем там был, напечатался или не напечатался — только фраза Сереги отпечаталась. Вокруг пальца меня обвел, как, впрочем, и всех, — и я его рекламным агентом работаю. Вот так он работал — притом как бы неудачником считаясь, считаться тогда удачником было «западло».
Осталось только посеять и взрастить — почва была уже готова, как ни у кого. Пригодились и «зверства власти». Хотя если взять, скажем, жизнь Сергея в Пушкинских Горах, предшествующую эмиграции, то сразу не скажешь, кто кого больше пугал — советская власть Сергея или он ее? Но он не побоялся выйти на битву, а если и боялся, то преодолел себя, потому что понимал: не обойтись без этого, хотя это пострашней, может, чем по Невскому в халате ходить. Мог бы остаться «мальчиком из хорошей семьи», писать бы диссертацию с легким фрондерством и благополучно существовать. Мог бы стать «пивным протестантом», сетуя на загубленную жизнь. Все друзья из его свиты так и определились. А он — прыгнул. В Нью-Йорк. Туда, где неудачником быть стыдно, — не как у нас. И победил.
Когда его книги стали приходить — помню, художник Леша Порай-Кошиц первый подарок от Сергея привез, я за голову тогда схватился: как же поднялся он, как раз за те годы, когда мы рвали глотки на трибунах — опять же готовя для Довлатова «аэродром». А Америка — катапульта, и ее использовал он. Кто только не работал на него, на этого «непрактичного увальня»! Теперь поздно волосы рвать: почему же я о себе не думал? Почему? А на каторгу охранником — пошел бы? А в незнакомую Африку, ну, или там — в Америку — рванул бы? Вот то-то и оно. Помню, особенно восхитил меня рассказ «Офицерский ремень» — как солдат проломил герою голову бляхой от этого ремня, а потом пришел к нему в больницу, чтобы герой ему составил оправдательную речь, и тот ее составил! Такой изящный сюжет, наверное, только в Америке мог появиться, где О.Генри писал! Хотя работа в лагерях тоже, конечно, сказалась. Класс!
В Америку я прилетел вскоре после Сережиной смерти — как раз договаривались с ним об этой поездке, и он писал, что будет рад, проведет меня по всем точкам, скажет и выступит. Но — раньше погиб. Слава его была уже на подходе, но расцвела позже. А я прилетел теперь к Вайлю и Генису, его друзьям, которые и моими друзьями были тоже, уже давно. Где-то в застойной еще глуши получил письмецо из Риги, со статьей из «Рижского комсомольца» — «Гротески Попова». Ничего о себе лучше я не читал! Писали, что «сошлись на моей почве». Вот так!
И в Америке уже они сдружились с Довлатовым. И когда я там появился после смерти его — понял, грубо говоря, что в этих краях мне уже нечего делать. Довлатов уже сделал все. Место гениального русского писателя второй половины XX века было занято им прочно и навсегда — так же как место русского поэта за рубежом было навсегда занято Бродским. «Мы сделали это!» — любимое восклицание американцев, которым часто заканчиваются голливудские боевики, вполне подходило и к данному случаю. Бывшие кореша, неприкаянные питерские горемыки «сделали это»: покорили мир! Они не стали любимыми американскими писателями, как это удалось некоторым эмигрантам в другую пору, но они стали лучшими русскими писателями в Америке и в России — это им удалось.
И что пришлось тут для этого сделать, рассказали мне мои друзья Генис и Вайль, которые тоже закрепились тут, работали на нью-йоркской «Свободе», писали о России статьи, и влияние их крепло. Как все сюда приехавшие, они были поначалу ошеломлены тем, с каким безразличием и холодностью приняла их Америка, которая так расхваливала себя по той же «Свободе» и из серых советских будней казалась всем раем земным.
Помню, мы присели с ними в каком-то плешивом сквере на Манхэттене, и Генис и Вайль слегка взволнованно сказали мне:
— В первый наш год часто сидели вот тут, на этой скамейке. Ни работы, ни денег. И часто вспоминали тебя, твои фразы. Взбадривались. Например: «Выдвинул ящик стола. Оттуда бабочка вылетела. Поймали, убили. Сделали суп, второе. Ели три дня».
Как Довлатов тут начинал? Легко было выделяться в тусклой советской жизни — а каково в Нью-Йорке, похожем на карнавал? Тут и так глаза разбегаются! Вот мимо нас, кинув довольно недружелюбный взгляд, медленно прошел, как принято тут говорить, «афроамериканец» — в демонстративно порванном одеянии, волоча за собой с громким дребезжаньем какую-то ржавую тяжелую цепь.
— Освободился от оков рабства? — кивнув в его сторону, предположил я.
— Не стоит на него смотреть. А тем более — усмехаться, — напряженно глядя в другую сторону, произнес Генис. — Это может весьма печально кончиться.
— Свобода, к сожалению, непредсказуема, — более добродушно, по сравнению с Генисом, произнес Вайль. — Мы в этом не раз тут убеждались, на своей шкуре.
Освобожденный раб, к счастью, прошел мимо, помиловав нас.
— Впрочем, вот как раз с этого он и начинал, — глядя в удаляющуюся могучую спину, вспомнил Вайль. — Однажды мы шли с Довлатовым, в гораздо еще более жутком райончике, и на нас пошел вот такой же... даже страшней! Причем этот сейчас просто проходил мимо, по своим делам, а тот явно собирался нас убивать, в том районе такое было принято. Довлатов, надо признать, тоже выглядел тогда довольно страшно — огромный, бритый наголо, одетый кое-как. Смуглый. Латинос? Мулат? И когда тот к нам приблизился, Серега обнял его и крепко поцеловал. Тот обомлел. Так что Серега тут сильно начал. И скоро тут стали его узнавать: о! русский писатель!
Тут — не на Невском... но тоже можно сделать себя заметным. Хоть это и нелегко: мужества требует.
— А уж эмиграция вся радостно кинулась смотреть на него: наконец-то появилась такая фигура! — добавил Вайль.
Потом удалось сделать русскую газету, выпустить книги — Сергей явно в кумиры выходил. Причем все дела его и сюжеты были заквашены на горькой усмешке, за которую так и полюбили его, — она и в «совке» была единственным спасением, и тут.
Вдруг вспомнил: я перехожу Инженерную улицу, навстречу идут два красавца: изящный — Толя Найман, огромный — Сережа Довлатов. Лето, тепло... Левой мощной рукой Сергей небрежно катит крохотное креслице с младенцем.
— Привет!
— Привет! Ты куда?
— В Летний сад.
— А я на Зимний стадион!
И расходимся, довольные и собой, и друг другом, и разговором, мелькнувшим коротко, но почему-то оставшимся.
И вот — Америка. Шершавым был здешний его путь! Ближайшие друзья и помощники, Генис и Вайль, сами были парни не промах, «звериный оскал капитализма» брали на вооружение всерьез, но и Довлатов был крут. Что скрывать — Довлатов обращался с людьми скорее как с подсобным материалом. Ася, первая его жена, писала о том, скольких он обманул, обошел, использовал, выставил дураком. И главное — переписал их жизнь по-своему, как надо было ради «красного словца», не пожалел ни отца, ни брата, ни свою «свиту». И правильно сделал. И кому теперь объяснять, что Коля, скажем, Бакин вовсе не напивался так часто и в милицию не попадал? Кто теперь услышит его? Все навеки теперь — как в книгах Довлатова. Хотя — когда он уминал в книги «материал», кости и судьбы трещали. Но зато — получились шедевры. И советовать ему, как надо было иначе, все равно что к дирижеру приставать с указаниями. И какое теперь кому дело, сколько раз Вайль и Генис теснили Довлатова на той же «Свободе» и как он на это им отвечал? На Олимпе они — друзья, и это и есть высшая правда. Так же как, надеюсь, и в моей с ними дружбе. Их статья «Кванты истины» про меня до сих пор в сердце, а как мы иногда «забывали друзей» в хитрых московских тусовках... то — кого сейчас интересуют строительные леса?
В коридоре редакции «Свободы» вся стена была завешана вырезками-некрологами, статьями о Сергее — на разных языках, но в основном — на русском. И тут Довлатов был точен: то были годы, когда новый русский гений должен был появиться именно в эмиграции, не в застойном Союзе, а вопреки ему. Как раз так поворачивала история, и Довлатов стал исторической личностью: только тогда о писателе узнают все. Там же висели его рисунки — скорее, карикатуры, такие же острые и беспощадные, как и его рассказы. Башня Кремля со звездой, а вокруг нее вьются маленькие медведи с крылышками. Разгадка этой шарады — «Рой Медведев», знаменитый прогрессивный деятель той поры. Нарывается Серега! На грани работает! — подумал я о нем как о живом. Рисунок этот, по-моему, так нигде и не появился — новые лидеры насмешек не выносили в той же степени, что и старые. Беспощаден он был ко всем. «После коммунистов я больше всего не люблю антикоммунистов», — сказал он.
Генис и Вайль повели меня в студию, где я минут за двадцать рассказал радиослушателям все, что знал и думал в тот момент. Стало как-то сухо во рту, и мы резко рванули через Бродвей в «валютный» (так и хотелось его тогда назвать) магазин «Ликьор», ассортимент в котором одним ликером вовсе не ограничивался. Портфели буквально разбухли от виски, джина, текилы... И мы выпили это в редакции. «По-нашему, по-водолазному», как любил тогда формулировать я. И потом мы еще где-то пили и гуляли — в общем, капиталистический рай был мне представлен в полном объеме.
Потом они заботливо усадили меня в автобус с четырехзначным номером, который помчал через какие-то заросли, мелькали и пальмы...
«Все! Потерялся! Пропал!» — душил меня пьяный ужас.
Потом вдруг гигант негр, водитель, взял меня за плечо и повел к выходу. Вот она, месть угнетенного народа! И почему-то мне она достается, в первый же день!
Дружеским толчком я был выпихнут из автобуса и оказался в объятьях моего друга писателя Игоря Ефимова. Выходит, Генис и Вайль позаботились обо мне, сказали водителю мою остановку и даже позвонили Игорю! Не дали пропасть! Слезы умиления душили меня.
Потом Генис и Вайль рассказали мне, как умер Сережа — захлебнулся рвотой в «скорой помощи», из которой не брали его ни в одну больницу, поскольку не было у него оформленной страховки: он работал и жил на пределе сил, и на мелочи его уже не хватало. Кровь — единственные чернила, которые не выцветают долго.
Встреча моя с читателями прошла в Русском центре — роскошном помещении, которое, как я теперь понимаю, они снимали. А я-то тогда наивно думал, что так они тут живут, что так нас тут любят! Встречу вели Генис и Вайль, объясняя собравшимся, кто к ним пришел.
Публика, как я и предполагал, делилась на три категории. Первая — старая эмиграция: синие гусары, желтые кирасиры, пришедшие глянуть на меня, чтобы еще раз содрогнуться, увидев, что сделали с Россией большевики. Их дряхлые аристократические лица, поношенные фраки видны были в середине зала. Первые ряды занимали братья-демократы: поношенные свитера, клочковатые бороды. Свои парни, доценты и кандидаты, оказавшиеся здесь. Их, конечно, интересую не я, а как там перестройка у нас — правильно ли развивается, по-прежнему ли молодцом держится Собчак? Вопросы их, я чувствую, будут мне обидны: при чем здесь я-то?
А в конце зала было несколько лиц, которые вообще у меня вызвали недоумение: какие-то молодые красавицы и красавцы, явно случайно зашедшие сюда — неужто им, с их-то красотой, некуда больше в этом городе податься? Впрочем, к такому я привык: в сотнях разных аудиторий, библиотеках, цехах, уголках отдыха начинал с того же. И обычно удавалось народ расшевелить. Единственная разница — вместо желтых кирасир были красные пенсионеры, но уверен я, ни те, ни другие не хуже. Справился! Даже не было ни одного вопроса газетного уровня — сумел слушателей за собой увлечь рассказом о том, как странно я однажды ехал из Москвы в Петербург. Размякли! И даже красавцы, он и она, подошли, растроганные. И сказали вот что:
— Вы знаете, когда мы уезжали сюда из Харькова, всю библиотеку взять не могли — но ваши книги взяли!
Вышел я счастливый, распаренный... словно не в Нью-Йорке выступал, а в Тихвине — потом только увидал небоскреб, вспомнил, где я. А какая разница?
...И вот я прохожу по Кузнечному и слышу у книжных лотков:
— Гляди — у Сереги новая книжка вышла!
Фамилия не уточняется — все понимают и так.