Зададимся естественным вопросом: бывал ли Лермонтов на выступлениях гостя из Брюсселя? Биография поэта, как мы знаем, документирована очень мало. Нет прямых свидетельств и в этом случае. Попробуем отыскать косвенные.
Триумфальные гастроли виолончелиста в русской северной столице продолжались без малого год. Все это время там же находился и Лермонтов, ведя светский образ жизни: театры, балы, маскарады. Вряд ли мог он остаться равнодушным, когда всеобщая молва изо дня в день повторяла новое имя.
Характерная подробность: чтобы попасть на дебюты очередных знаменитостей, как и на премьеры спектаклей, гусарские офицеры, однополчане поэта, чуть ли не поголовно уезжали из Царского Села, где была их штаб-квартира, в Петербург и, разумеется, не успевали возвратиться к утру. Полковой командир в таких случаях привычно откладывал учения на следующий день.
Да и личное пристрастие должно было заговорить в Лермонтове. Ведь он тоже владел смычком, пусть по-любительски, но все же многочисленная родня не раз вспоминала, как тринадцатилетний Мишель на испытаниях в пансионе, ничуть не оробев перед публикой, весьма недурно сыграл замысловатую скрипичную пьесу.
Если добавить, что автор восторженных рецензий о Серве — Владимир Федорович Одоевский — был близким приятелем поэта, то посещение Лермонтовым хотя бы одного из концертов представляется нам просто неминуемым.
На этом, пожалуй, можно бы поставить и точку, веди мы речь просто об одном из юных корнетов гвардии, рядовом петербургском слушателе. Но, простите, Лермонтов, вернувшийся из ссылки, уже литературное светило первой величины. Он автор не только запрещенного стихотворения «Смерть поэта», но и «Бородина», «Тамбовской казначейши», «Песни про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова». Уже написан и читается в дружеском кругу «Демон». Из номера в номер «Отечественные записки» публикуют новые стихи: «Дума», «Поэт», «Три пальмы»... Там же появляются повести: «Бэла», «Фаталист», «Тамань».
Лермонтов на вершине славы, его считают наследником Пушкина. Он становится своим человеком в пушкинском кругу. Но, кроме того, новой его средой становится столичный бомонд, великосветское общество. Вот доверительное письмо в Москву, написанное по возвращении с Кавказа:
«Я пустился в большой свет. В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали друг у друга. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот народ, которому доставалось от меня в стихах, старается осыпать меня лестью. Самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихов и хвастаются ими как триумфом. Тем не менее я скучаю <...> Было время, когда я, в качестве новичка, искал доступа в это общество; это мне не удалось: двери аристократических салонов закрылись предо мной; а теперь в это же самое общество я вхожу уже не как искатель, а как человек, добившийся своих прав. Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять; к счастью, моя природная лень берет верх, и мало-помалу я начинаю находить все это несносным»[214].
Чтобы услышать Серве, вовсе необязательно было Лермонтову, прочитав анонс «Санкт-Петербургских ведомостей», добывать билеты на очередной концерт в Михайловском театре, доме Энгельгардта или юсуповском дворце. Все могло произойти совсем иначе.
«У граф. В... был музыкальный вечер. Первые артисты столицы платили своим искусством за честь аристократического приема; в числе гостей мелькало несколько литераторов и ученых; две или три модные красавицы; несколько барышень и старушек и один гвардейский офицер. Около десятка доморощенных львов красовалось в дверях второй гостиной и у камина; все шло своим чередом; было ни скучно, ни весело.
В ту самую минуту как новоприезжая певица подходила к роялю и развертывала ноты... одна молодая женщина зевнула, встала и вышла в соседнюю комнату, на это время опустевшую. На ней было черное платье, кажется по случаю придворного траура. На плече, пришпиленный к голубому банту, сверкал бриллиантовый вензель; она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли ее еще молодое правильное, но бледное лицо, и на этом лице сияла печать мысли» — таков зачин повести Лермонтова «Штосс». Здесь описан знаменитый салон графов Виельгорских[215], где своими людьми были Жуковский, Вяземский, Одоевский, Гоголь, Даргомыжский, братья Рубинштейны. Постоянно стал бывать в этом доме и Лермонтов.
Михаил Юрьевич Виельгорский прекрасно играл на фортепиано и сочинял музыку; его младший брат Матвей Юрьевич — незаурядный виолончелист. Но братья Виельгорские, оставившие заметный след в истории развития музыкальной культуры, были также и тонкими царедворцами. Их придворные чины — гофмейстер и шталмейстер — соответствовали генеральским. Дом их был, собственно говоря, придворной концертной залой, где часто присутствовали члены царской семьи. Правда, у Лермонтова показан не многолюдный концерт с присутствием «высочайших особ», а один из камерных вечеров.
Близость ко двору позволяла графам Виельгорским выступать в роли меценатов. Современник отмечал, что граф Михаил Юрьевич «получал даже от министерства двора известную сумму для покровительства и поддержки иностранных артистов»[216]. «Все заграничные музыкальные знаменитости,— подчеркивал другой мемуарист,— по приезде своем прежде всего являлись к графу... и все считали за особую честь для себя не только быть принятым на его музыкальных вечерах, но и принимать в них активное участие». А вот еще одно свидетельство: все приезжие знаменитости «сперва играли на его музыкальных вечерах, а потом уже давали публичные концерты»[217].
И все искатели, которые за славой
Да и за деньгами теснятся в Петербург,
Все проявлялись здесь на пробе и поклоне;
Здесь был их первый шаг с задатком на успех;
Хозяин ласковый, в домашнем Вавилоне,
Умел все выслушать и надоумить всех,—
писал П. А. Вяземский[218].
Вернемся к Адриену Франсуа Серве. Знакомясь с подробностями его пребывания в России, мы узнаем, что он был частым гостем салона Виельгорских и даже посвятил графу Михаилу Юрьевичу «Фантазию на две русские песни» (темами послужили «Соловей» Алябьева и «Красный сарафан» Варламова).
В этом салоне слушал Одоевский дуэт Серве и Вьетана, отозвавшись на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Необыкновенная сила и точность обоих артистов в самых затруднительных оборотах голосов производили очарование совершенное!»[219]
Однако у Лермонтова в «Штоссе», как можно было заметить, рассказ о придворном салоне звучит в иной тональности. Современный исследователь указывает на саркастичность лермонтовских строк, их холодную иронию[220]. Интересно еще вот что: скучающая дама в черном платье, на лице которой «сияет печать мысли», это знаменитая А. О. Смирнова (в повести она выведена под именем Минской). Она дружила со многими художниками и писателями, в том числе и с Лермонтовым. Анализируя «Штосс», уместно привести письмо Смирновой к Вяземскому за границу от 14 марта 1839 года, где она, рассказывая об австрийском пианисте, приехавшем в Россию, издевается над бомондом: «У вас все высокие интересы, а мы пока с ума сходим по Тальберге, за него только что не дерутся дамы фешенебельные, особенно полюбила музыку графиня Воронцова, ездят к нему по утрам, зовут обедать на все вечера, словом, Тальберг — идол, просто все унижаются даже до подлости, ведь это может быть только в Петербурге»[221]. «Впрочем,— ехидно добавляет Смирнова,— мы тоже очень любим музыку, от скуки чего не сделаешь...»
От скуки — слушать игру Зигизмунда Тальберга, который входил в триумвират величайших пианистов мира наряду с Шопеном и Листом!
Так же настроена и Минская в «Штоссе». Намеренно выйдя в соседнюю комнату, она, при звуках баллады Шуберта на слова Гете «Лесной царь», скучает и зевает. Да и авторская ремарка о салоне графов Виельгорских — «было ни скучно, ни весело» — отдает обидным равнодушием. Казалось бы, и музыка прекрасная, и исполнение (имелась в виду Генриетта Зонтаг, оперная дива из Германии, вызывавшая овации на подмостках Праги, Парижа, Лондона). Тем не менее музыкальный шедевр воспринимается героями «Штосса» — Минской и художником Лугиным — отчужденно, как бы нехотя: «Разговор их на время прекратился, и они оба, казалось, заслушались музыки». Слово «казалось», как видно из черновиков повести, было очень важно для Лермонтова — он вписал его позднее, чтобы подчеркнуть мнимость интереса к высшим достижениям человеческого духа в салоне графов-меценатов. Находясь здесь же («и один гвардейский офицер»), автор «Штосса» не в состоянии поэтому воспринимать искусство в чистом виде, восклицая безмятежно-восторженно, как Одоевский: «Очарование совершенное!..» Мешает обстановка, среда. Тот самый «свет завистливый и душный для сердца вольного и пламенных страстей», в глаза которому поэт хочет дерзко бросить «железный стих, облитый горечью и злостью». Мешают фальшь, лицемерие, пресыщенность окружающих.
Вспомним еще раз зрителей в поливановской «Баядерке». В креслах первых трех рядов и ложах у сцены в императорском Большом театре располагались отнюдь не случайные лица, а, как любили писать верноподданные газеты, «цвет петербургского общества». Значит, друг Лермонтова не просто посмеивается над своими знакомыми, а дает остро сатирическое изображение столичной знати, правда, с одной «фигурой умолчания»: ложа, где обычно присутствовал Николай I и его семейство, пуста.
И снова о «Штоссе». Лермонтовские эпитеты, отнесенные к певице,— «новоприезжая», а чуть ниже — «заезжая» — не отрицают ее профессиональных достоинств (ведь и она — из «первых артистов столицы»), но, подобно язвительному письму Смирновой о визите Тальберга, смещают акцент с эстетической стороны явления на его болезненную социальную сторону. Лермонтов откровенно намекает на низкопоклонство «высшего круга» николаевской России перед иностранными гастролерами.
Надо ли пояснять, что направление горькой иронии поэта было хорошо известно его друзьям, в числе которых — улан-художник Поливанов? И, по-моему, вполне правомерно уловить отзвук этой иронии в выразительной карикатуре на баловня великосветских салонов, «божественного» Серве.
Из предыдущих очерков читатель узнал о кавказских акварелях, о рисунках, запечатлевших окрестности Москвы, о сценах петербургской жизни. Тематическое и жанровое разнообразие работ, содержание и техника исполнения позволяют всерьез рассматривать их автора не только как спутника жизни великого Лермонтова, но и как самостоятельную творческую личность. Пусть он не был профессиональным художником. Но, как уверяют искусствоведы, этот дилетант первой половины XIX века даст сто очков вперед многим современным профессионалам. Впрочем, читатель и сам по достоинству смог оценить увиденное.
Обзор художественного наследия Николая Ивановича Поливанова далеко не завершен. Его альбомы перелистаны нами едва до середины. Они расскажут еще очень и очень многое.