15. Ничего никуда не движется

Хаиму, как и всем девяти еврейским старикам из города Грозный, перевалило за 70, и, как все они, он был потомственным музыкантом, изъездившим вдоль и поперек весь Кавказ. Всюду, где от Черного моря до Каспия веселились или горевали евреи на свадьбах и похоронах, на поминках и рождениях, старики играли свою музыку, — хотя вроде бы и старую, но никем еще не слышанную. Мелодия как мелодия, знакомая там каждому: то петлистая, как тропинка в скалах, то грустная, как взгляд заблудившегося теленка, а то неуемная, как сон захмелевшего кавказца. Но какую бы они ни играли мелодию, где-то в середине или в конце она вдруг спотыкалась, воровато оглядывалась вокруг, переводила дыхание — и сперва крадучись, а потом уже торопливо принималась удирать в посторонние наигрыши, пусть никому тут и не знакомые, но смущавшие душу неожиданным воскрешением в ней того, что эта душа, должно быть, испытала в своем давнишнем воплощении. Аборигенов чужеродность этих наигрышей возмущала, но евреи, тоже слышавшие их впервые, переживали замешательство, вызванное то ли чувством вины за то, что уже не помнили этих звуков, то ли тем необъяснимым страхом перед невозвратимостью прошлого, который зовут ностальгией.

Прикосновения к прошлому, однако, приносили им не столько радость, сколько мучительное ощущение недостаточности сущего. Сперва стало недоставать именно прошлого времени; хотелось, чтобы на смену настоящему как можно скорее наступило будущее, заполненное неизведанным ими прошлым. Потом их стало стеснять уже и пространство, — не только узкие ущелья между горами, но и короткие расстояния между вершинами и небосводом. Не стало хватать даже прежних истин. Грамотеи бормотали, будто так было всегда; если не со всеми, то с евреями. Ошибались, поскольку в прошлом ни Бог, ни власти не позволяли евреям следовать своим капризам так беззастенчиво, как в последние годы гастролей инструментального ансамбля Исраелова. Дело дошло до того, что, не ограничившись просторами Союза, они начали разбегаться по всему свету… Если бы не это скоропостижное оскудение Северного Кавказа евреями, то старикам в сороковую годовщину начала своих странствий выпало бы играть на широком сборище, а не перед единственным зрителем в пустой синагоге на окраине города.

Пришел я к ним, однако, не за музыкой, а — фотографировать грозненскую синагогу, о которой мне было известно, что в ней поселились бездомные музыканты. Поселились, как выяснилось, не в самой синагоге, а в узкой пристройке, служившей прежде кладовкой. Когда я прикрыл ее за собой, в ноздри мне ударил неожиданный аромат кожи и меда. Запах кожи я объяснил себе наличием несметного количества овечьих шкур, навешанных для тепла на дощатые стены и накиданных на кушетки. Медом же пахла свеча, стоявшая под единственным окном и поразившая меня толщиной. Хотя горела, наверное, давно, поскольку растеклась уже по полу бугристой массой из воска, она показалась мне неизбывной, как если бы росла из земли. Прямо перед моим носом подрагивал пыльный луч закатного солнца, пробивавшийся сквозь щель в потолке. Время от времени в этой щели тяжелой серьгой набухала капля талого снега и, шлепаясь в ведерко, звонко икала, а в серебряной стреле луча покачивалась пара сонных зеленых мух.

Каждый из стариков перебирал в ладонях светящиеся бусы, но тот, кто оказался ко мне ближе, сжимал в кулаке пестик из щербленного базальта, которым крошат в ступе пряности. На базальтовой плите перед собой старик держал не ступу, а кирзовый сапог со скатанным голенищем. Он придирчиво всматривался в днище кожаного ковша, прицеливал пестик к пятачку на внутренней стороне подошвы, колотил по нему и чертыхался, потому что промахивался. Через несколько попыток, не поднимая головы, буркнул, что его зовут Хаим Исраелов, а на Кавказе приличных сапожников уже не найти:

— Вчера, понимаешь, мне прибили тут новые каблуки, а гвозди торчат концами в подошве! Изодрали всю ступню, смотри! Но зачем мне новые каблуки; сидишь на месте, и ничего не происходит. Ничего никуда не движется. Все уехали. Теперь у нас как на кладбище. Даже река — видел? — не течет. Редко. И облака на небе… Потолкаются раз в неделю — и стоят! Понял?

Я ответил, что уезжаю в Америку и пришел фотографировать. Старики сгрудились вокруг Хаима и согласились с ним, будто слышали о моем деде, который, хотя был силен, и кулаком сбивал быка, все равно, увы, вместо того, чтобы жить, скончался, — что, впрочем, неглупо, ибо в раю, куда он переселился, лучше, чем даже в Грузии. Слышали они и об Америке, где — в отличие от моего деда — никто сам не умирает, поскольку в раю не лучше, чем там; а для того, чтобы учредить кладбище, без чего жить нельзя, приходится убивать здоровых людей, чем американцы в основном и занимаются.

Потом Хаим натянул на ноги кирзовые сапоги, поднялся с кушетки и оказался ниже, чем когда сидел. Заметив мое удивление, смутился и поспешил отвлечь меня страдальческой гримасой, которую объяснил тем, что ему, видимо, не удалось притупить кончики гвоздей. Я отступил на шаг, чтобы смотреть ему в глаза, а не в папаху, и предложил свою помощь, пояснив, что унаследовал от деда способность к прицельным ударам. Хаим оскорбился. А может быть, и нет, — просто сделал вид, желая отвлечь мое внимание еще дальше от своего роста. Объявил, что ни он, ни его друзья в помощи не нуждаются: мы не беспризорники, а знаменитые музыканты; денег скопили пудами, и каждый кроме него, Хаима, имеет сыновей ростом меня не ниже, а у Хаима — хотя и дочь, но зато живет в Москве. Старики опять закивали головами, увенчанными одинаковыми папахами из седого каракуля, загалдели и стали описывать свои квартиры.

Хаим вытащил из брюк связку ключей, подбросил ее вверх, но не поймал. Поднять ее с бетонной плиты, на которую она плюхнулась, он мне не позволил; взамен взглядом потребовал выказать реакцию на заявление об их величии и достатке.

— Стоп, господа! — воскликнул я, но старики, наоборот, зашевелились и шагнули ко мне ближе. — Как же так?! Почему вы при ваших, говорите, квартирах забрались в эту глушь? И поселились вместе на кушетках… В этой вот, извините, кишке?

Старики заморгали, переглянулись и почему-то стали жевать. К чему бы это, спросил я себя. Стало тихо. За порогом постанывал от холода ветер и просился вовнутрь, прокрадываясь в щель под дверью и проникая мне под штанину. Влага захлюпала с потолка чаще, а мухи в промежутке между икающими каплями зажужжали громче. Старики продолжали хранить молчание.

— Прошу прощения, — произнес я наконец. — Не отвечайте: уже понимаю! И скажу прямо: очень вас за это уважаю! За то, что держитесь друг друга! После сорока лет совместных блужданий! Я от людей быстро устаю! Через сорок лет даже Моисей показался бы мне болваном. Кстати, всем он там таковым и казался, помните? И все, кто блуждали вместе с ним, разругались, помните? И вообще!

Старики снова переглянулись и уставились вниз на Хаима, который и был у них за Моисея. Хаим изволил улыбнуться, и когда вслед за ним захихикали остальные, объяснил:

— Мы тоже! Все сорок лет! Я как-то умирал: рыбой отравился, — и приснилось, что перед смертью я подарил им всем по вобле…

— Кому им? — перебил я.

— Нам! — ответил длинный копченый старик, напоминавший именно воблу. — Каждому по рыбе!

— Правильно! — кивнул Хаим. — Но больше не перебивай! Подарил каждому по вобле, и только они собрались ее есть, как меня осенило, что рыбы отравлены. Я сперва дернулся отбирать подарок, но потом раздумал: пусть, думаю, жуют: надоели… А потом вдруг я не умер и — обрадовался. Почему? Если б умер, то так бы и не узнал, что рыбу с мышьяком, которою я отравился, подсунули мне с умыслом!

— Не может быть! — соврал я.

— Родной брат! — гордо объявил Хаим.

— Родной?! — удивился я искренней.

— Близнец! — завершил он.

— Мерзавец! — громко выпалил я, но мгновенно осудил себя за скоропалительность вывода, ибо мерзавцем вполне мог быть не близнец, а сам Хаим; или оба: и Хаим, и близнец. — Близнец?! — переспросил я с таким видом, будто ужас заключался именно в том, что злоумышленник был не просто родным братом, а близнецом. — Подонок он, а не близнец! И еще жопа! Как так можно — отравлять здорового близнеца?! Известного музыканта! Говно он, а не жопа!

Старики рассмеялись, как если бы я сказал смешное и посмотрели на копченого, который расправил бороду и произнес с гордецой, — в точности, как Хаим:

— Близнец — это я!

После долгой паузы я выдавил из себя:

— Правда? Извините, что я вас обозвал, да?

— Ты же не знал! — рассудил старик и протянул мне руку. — Меня зовут Ричард!

— Конечно, не знал! — воскликнул я. — Мне рассказали, что вы музыканты и все такое… А про воблу я ничего не знал. Как это я мог знать, если никто мне не говорил?! Как?!

— Никак! — справедливо рассудили старики и умолкли.

Наступило молчание. Не имея что сказать, я разинул рот, и старики, внимательно в него заглянув, навострили уши.

— Это… — произнес я и улыбнулся. — А можно спросить, Ричард? — сказал я как можно дружелюбнее. — А за что это вы Хаима воблой? Я не осуждаю: каждый себе хозяин, — мышьяк там или еще что-нибудь… Я из любопытства. Можете и не отвечать, потому что вопрос глупый… Да?

— Нет! — улыбался Ричард. — Было это давно, на гастролях. Он вдруг начал кашлять по ночам. Как заведется, — тридцать, даже сорок раз, и воет! А потом еще. И еще… Невозможно!

— А-а-а! — протянул я и качнул головой. — Сорок раз?!

Старики закивали головами, а близнец поправил меня:

— Тридцать-сорок… И он знал, что я этого не выношу. У нас бабушка все время кашляла, а я бесился, и он это знал.

— Ах, он знал?! — возмутился я, не считаясь с Хаимом и горяє желанием угодить оскорбленному близнецу.

— Конечно, знал! — разошелся он. — Отец наш, царствие ему, отдал меня из-за этого в дом к своему брату, царствие и ему! Мудрец был: он это специально, чтобы я ничего с бабушкой не сотворил. Я не выношу кашля… Но тогда мне казалось, что Хаим делал это нарочно! А он, оказывается, уже был больной, но я не знал… Никто не знал.

— Это верно, — согласились старики. — Мы не знали.

— Я и сам не знал, — встрянул Хаим и поправил папаху. — Кашлял себе и все… Но дело не в этом.

— Нет? — уважительно спросил я теперь уже и его, а Ричард вздохнул и буркнул:

— Он опять про свое!

— А что?! — и Хаим задрал голову к близнецу. — Каждый имеет мнение! Даже чеченцы. Они, например, считают, что Бог стал создавать мир — только чтобы произвести лошадей и усадить на них джигитов; а меня спросить — Бог создал мир, чтобы издеваться над евреями, а что касается лошадей и джигитов, — это разные вещи! Лошади созданы не для того, чтобы на них скакали усатые бездельники с кинжалами. Или — время! Чеченцы считают, что чем быстрее работают часы, тем быстрее проходит и время; а я думаю, что время движется только когда что-нибудь происходит… А если вокруг тихо, — стоит и время…

— Говори по делу! — прервал его близнец.

— Ладно, — кивнул Хаим и вернул взгляд на меня. — Я думаю, что он отравил меня из-за бабы! Лезгинка! Но умница, — хотя и не могла выбрать между ним и мной, между красотой и мудростью. Ну, он и решил ей помочь разобраться с помощью рыбы! Так я считаю!

— А что с лезгинкой? — спросил я Хаима.

— Она в Нальчике, — ответил Ричард. — У нас там с ней кирпичный дом с центральным отоплением.

— А почему не переедет в Грозный? — спросил я его.

Ответил теперь, наоборот, Хаим: пригнулся, поднял с базальтовой плиты валявшуюся там связку ключей и сказал:

— Я говорю ему то же самое: вот тебе ключи от квартиры, пусть приезжает и живет. А он третий год упирается: не доверяет! — и, воодушевленный помышлением о лезгинке, подбросил связку в дрожащий луч солнца, но уже не промахнулся.

Загрузка...