87. Оболванивающая непраздничность бытия

Когда воздух в груди весь вышел, я обмяк, откинулся назад, закрыл глаза и обмер: моя голова на валике подрагивала в уже знакомой зловещей дрожи. Сомкнув веки крепче, я увидел трясущийся лоб Нателы Элигуловой в пикапе. Вибрация в самолете нарастала с парализующей крадучестью неотвратимого конца. Вспомнил слова о человеческом неумении умирать из надгробной речи Залмана Ботерашвили: хотя то были не его слова, а мои собственные, — из другой пропавшей тетради, — я не понимал сейчас их смысла. Почти безо всякой связи вспомнил подсмотренную в детстве сцену со слепой овцой, у которой люди умыкнули только что родившегося ягненка, и в ужасе она сорвалась с места и сломя голову побежала за пропавшим ягненком в неправильном направлении, спотыкаясь о камни и застревая в кустарниках. Потом снова вернул внимание к трясущемуся под затылком валику, но для того, чтобы больше ничего не вспоминать, открыл глаза, — и увидел над собой стюардессу Габриелу:

— О!

— О! — вздрогнула и она.

— Долго жить будем! — обрадовался я. — Если двое произносят вместе одно слово, будут жить долго! — объяснил я, но самолет вдруг опять сильно тряхнуло, и пришлось заключить, что «о» — не слово.

От толчка Габриелу сорвало с места, и, споткнувшись о ящик, она сообразила плюхнуться на него задом, крикнула при этом «держите меня!» и выбросила мне свою руку. Вцепившись в нее выше локтя и испытав при этом неподобающую случаю радость, я удержал на ящике и весь приданный руке корпус. Габриела благодарно улыбнулась, а потом попыталась вызволить локоть из моих ладоней:

— Что вы здесь один делаете? — и поднялась на ноги.

— Сижу и готовлюсь к концу! — признался я, не отпуская ее.

— Я серьезно: что делаете? Здесь уже нельзя! — и снова дернула локтем в моих руках.

— Я же сказал: готовлюсь к концу. А смеялся — это представил себя на месте Бертинелли, — и мои ладони соскользнули к ее запястью. — Я бы начал со слов: «Дорогие братья и сестры!»

— Почему? — смешалась Габриела и посмотрела на мои руки вокруг своего запястья. — Что имеете в виду?

— В такие моменты, — произнес я и тоже опустил взгляд на свое запястье. — Не знаю как объяснить. Ну, в такие моменты людей спасает только тепло! — и разволновался. — Человеческое тепло!

Габриела перестала выкручивать руку:

— В какие моменты? — и поправилась. — Спасает от чего?

— В последние моменты! — пояснил я. — Юмор и тепло! Это спасает всегда, но я подумал, что по-настоящему мы начинаем ощущать жизнь только, когда видим ее конец…

Ответить она не успела: самолет дернуло вниз, а ее швырнуло в сторону. Я удержал ее за талию, развернул и властным движением усадил в мое кресло. Сам присел напротив, на ящик.

— Что вы со мной делаете? — пожаловалась Габриела.

— Как что? — удивился и я. — Усадил вас в кресло! По-моему, уже началось! — и опустил ладони на ее колени.

— Что началось? — испуганно взглянула она на мои руки.

— Хватит! — буркнул я раздраженно. — Вы и там будете делать вид, что ничего не происходит! Как в этом анекдоте про стриптиз!

— Про стриптиз? — удивилась Габриела.

— Бертинелли рассказал. Чтобы отвлечь людей. Вы так и поступите: разденетесь и — пока будем падать — будете делать вид, что все прекрасно! А если кто-нибудь вывалится из окна и полетит вниз, вы ему бросите вдогонку плед, чтобы не простудился, да-да! А если вдруг мы с вами там встретимся, вы и там будете притворяться, да-да!

— О чем вы говорите? Где там?

— Там! — сказал я и кивнул головой на небо.

— Мы идем не туда, — волновалась Габриела, — а вниз!

— Ну вот, перестали притворяться! Но оттуда, — кивнул я вниз, — мы поднимаемся туда! — и мотнул головой вверх.

В полном конфузе Габриела промолчала и, дернув коленями, сбросила с них мои руки. Потом, уподобившись вдруг духу, пришибленному тяжестью пышных женских форм, вскинулась, но, не сумев выпорхнуть из кресла, резко подалась вперед, чтобы поставить себя на ноги. Я не отодвинулся, — и из третьего, социального, зонального пространства, измеряемого дистанцией от 3,5 до 1,5 метров, корпус Габриелы продвинулся к моему на низкие отметины второго, личного, пространства (от 1,5 м. до 46 см.), тогда как наши с ней лица оказались в первой, интимной, зоне, включающей в себя сверхинтимную под-зону радиусом в 15 см. После короткого мига замешательства в эту под-зону нас и затянуло, — а наши головы сперва осторожно коснулись друг друга, потом стали друг друга же медленно обшаривать и завязли в густом смешавшемся дыхании…

Скорее всего, Габриелу удивило поначалу то же самое, что и меня, неподобающая ситуации нежность поцелуя, лишенного терпкого привкуса страха перед близостью особого восторга, который доступен лишь странникам. Подавшись вплотную к Габриеле и бережно — как если бы надолго — расположив ладони на ее шее, я стал не спеша ласкать ее прохладные губы и прислушиваться к растраченному запаху красного мака, не удушившего меня, как прежде, в тесной пещере моей собственной плоти, а переманившего в посторонний желто-зеленый мир передо мной, пронизанный ощущением податливой полноты, мягких изгибов и изобилия.

Припав к Габриеле грудью, я наслаждался надежностью женской плоти враставшей в мой собственный организм и избавлявшей его от привязанности к себе, — сладкое чувство высвобождения из оков, которыми я был с собою связан. Перестал и ощущать себя: отдельно меня уже не было, а поэтому не стало уже и ничего из того, что недавно было только во мне, — ни какого-нибудь помышления, ни страха перед следующими мгновениями, ни памяти о предыдущих. Я не обладал уже даже собою. Перестал осязать и Габриелу; было лишь состояние растворенности в чем-то безграничном и женском… Но потом вдруг поцелуй себя истратил и перестал быть…

Настала пауза полного бездействия: мы с Габриелой открыли глаза и уставились друг на друга. В ее зрачках я разглядел то же самое, что она, должно быть, — в моих: спокойное удивление, не тронутое ни чувством, ни мыслью. Когда сошло на нет и удивление, я стал возвращаться в себя, но чувство, недавно потянувшее меня к этой женщине, не возвратилось; в том самом месте, где оно во мне было, разрасталась теперь пустота, потому что никакое чувство не способно длиться без желания о нем думать.

Продолжалось зато и крепло настроение, завязавшееся во мне тотчас же, как я приник губами к дыханию Габриелы, — безразличие к катастрофе. Самолет, между тем, не только уже не дергало, — сходило на нет и дрожание.

— Почему вдруг не идем вниз? — возмутился я.

— Как же не идем?! — удивилась в ответ Габриела, которая только недавно представилась мне духом, отягощенным женской плотью, а сейчас смотрелась отчуждающе красивой куклой, пусть и не мертвой, но никогда еще живой не бывавшей. — Скоро садимся.

Прежде, чем проникнуть в смысл услышанного, я обратил внимание, что случившееся между нашими губами Габриелу ничуть не смущало: бросив уже на меня свой обычный уверенный взгляд, она нащупала левой рукой в кармашке жилета сиреневую губную помаду со стеклянным наконечником и, дождавшись пока я заморгал, отвернулась к стеклу, заглянула в него и не своим голосом произнесла:

— «У нас только одна жизнь, и „Ореоль“ настаивает, что прожить ее надо с сиреневыми губами!»

Никакой разницы между собой и ею я не видел: либо теперь, либо прежде, либо же и теперь, и прежде, она скрывалась за масками, но все они были ее собственными. Когда она закончила закрашивать себе стертые губы и повернулась ко мне, я наконец спросил:

— Говорите — «садимся»?

— Я поднялась вернуть вас на ваше место.

— Идем на посадку? — и почувствовал почти разочарование.

— Давно идем, — и садимся через полчаса, а вам, повторяю, надо идти к себе и пристегнуться! — и она стала выбираться из кресла.

Когда Габриела подалась вперед, и корпус ее вернулся во вторую зону, мы, обменявшись мимолетным взглядом, оттянули головы назад. Выпрямившись на ногах, она — близко от моего лица — стала оправлять юбку на коленях, которые у нее, как и прежде, до взлета, мелко подрагивали в тесных сетчатых чулках. Тогдашнее плотоядное чувство ко мне не возвратилось: быть может, разглядев в ней свое отражение, я перестал воспринимать ее как нечто чуждое и тем самым влекущее к себе. А быть может, — хотя мы с Габриелой не закончили даже целоваться, — дело обстояло проще, как и бывает между странниками, которые всякий раз надеются, что наслаждение поможет им отряхнуться от оболванивающей непраздничности бытия.

Поэтому мы и вкладываем в наслаждение со странником все свои силы, за исключением того, чего быть не может, — знания странника. Непраздничность жизни есть единственно нормальное ее состояние, — так же, как и единственно нормальной является любовь к человеку через знание его. Но избегая непраздничности, мы ищем сверхчеловеческое посредством наслаждения со странником, то есть без знания его и без любви к нему, — не будучи человеком. И каждый раз это наслаждение завершается разрушительной грустью, ибо, не поднявшись до человеческого, невозможно человеческое превзойти. Наслаждение не заканчивается праздником и нарастанием прежних сил, которых снова не станет хватать для преодоления тоски бытия. И эта тревожная догадка — не как мысль, а как ощущение — возникает каждый раз. А иногда приходит и не отпускает.

— Ну! — потребовала она. — Отпустите же!

— Так просто? — опешил я. — И все?

— Нет, не все! — и протянула мне правую руку, в которой все это время, как я только что заметил, держала синюю тетрадь. — От доктора Краснера: я его сюда не пустила… Он и сказал, что вы здесь…

Я забрал тетрадь, тоже поднялся и направился к выходу вниз. У винтовой лестницы, едва миновав гардину, за которой находился Стоун и которую поэтому я быстрым шагом и миновал, замер: почудилось, будто кто-то глухо постанывал, но, вспомнив, что покойники не умеют даже стонать, я обернулся к Габриеле и пропустил ее вперед.

— Хочу вас развеселить, — сказал я, когда мы спустились на несколько ступенек. — Проходил мимо Стоуна и вспомнил… Не знаю почему, но вспомнил к месту: садимся как раз в Англии… Послушайте: какой-то хрен, навеселе, снял ночью в лондонском отеле номер, а наутро портье извиняется, что забыл предупредить о перегоревших лампочках в комнате и о мертвой француженке в постели. Лампочки не понадобились, буркнул хрен, а с мертвой француженкой в постели вышло нехорошо: я принял ее за живую англичанку!

Габриела хохотнула, потом вдруг изменилась в лице и сказала, что, кажется, понимает — почему эта шутка пришла мне на память, и попросила меня пройти вперед. Протискиваясь между перилами и волновавшейся грудью стюардессы, я вообразил, будто и мне понятно почему Габриела пропустила меня:

— У нас все еще впереди. Помните — насчет философии?

Щитком ладони она прикрыла вырез на блузке, велела мне возвратиться к себе, а сама повернула по лестнице назад.

Загрузка...